– Пятеро – туда, – Клаварош показал на башню. – Ты, ты, вы двое, ты… Должна быть дверь. Наверх, стрелять по реке!..
Он махнул арапником, указывая направление.
Было уже не до сердца.
Драгуны поскакали к воротам и скрылись в их черной глубине. Тут же раздались выстрелы. И Клаварош почему-то вспомнил пропавшего Федьку.
Где этот шалый детина, что с ним? Жив ли? Был бы жив – ждал бы, поди, у моста. Куда его, дурака, занесло? Был бы жив – растолковал бы, что там творится на острове, и не пришлось бы сейчас мучительно соображать, как распорядиться оставшимися драгунами. Дьявол его побери, этого галантного любовника, рвущегося в сражение ради медальона возлюбленной! Вот уж воистину Амур некстати!..
Пожалуй, умнее всего было бы отступить к опушке, оттуда видна немалая часть берега Серебрянки, и коли кого из налетчиков нелегкая понесет через речку по льду, более надежды перехватить его и взять живьем!
– Отходим! – велел Клаварош. – Назад!
Громкий крик заставил его поднять голову.
На гульбище Мостовой башни что-то шевелилось. Похоже, там боролись двое, но что за двое – Клаварош понять не мог. Вдруг они исчезли. И тут же раздался вскрик – кому-то из полицейских драгун оцарапало щеку прилетевшей со стороны башни пулей. Выходит, там все же был караул, и Клаварош, в который раз помянув дьявола, поскакал к воротам, шаря в ольстре пистолет. Он должен был знать, что произошло с людьми, которых он послал на Мостовую башню!
Навстречу Клаварошу бежали какие-то люди в длинных армяках, распояской, и эти уж были бородатые. Он выстрелил первому в грудь, сунул пистолет мимо ольстры, выдернул саблю. Скакавшие следом драгуны тоже стреляли.
Начался обычный ночной бой, в котором не сразу поймешь, где – чужие, где – свои.
– Мусью! Мусью! – кричал сверху, с гульбища, кто-то из драгун. – Тут какой-то бес засел, по всем палит! По нашим, по налетчикам!
Первым желанием Клавароша было крикнуть в ответ: так это ж Федька Савин! Но Савин не мог стрелять в драгун – он же знал, какие события должны произойти, и даже коли он на башне – то сообразил бы, где свои, где враги. Разве что Амур лишил его последних остатков разума…
Клаварош ничего не имел против крылатого божка, он только полагал, что эта зловредная тварь, этот беспортошный младенчик с луком и стрелами, должен знать в жизни свое место. И не размахивать дурацкими медальонами перед носом у мужчин, когда следует делать дело…
И тут Клавароша осенило.
Он не мог понять сложного выкрутаса своей мысли – она была чересчур стремительна и соединила немногие бывшие у него сведения в цепочку, как если бы по кочкам проскакала, минуя все необязательное.
Как ни странно, а на одном конце этой цепочки был пресловутый медальон, на другом же…
Клаварош едва не обругал себя старым дураком, и в иных обстоятельствах оно было бы поделом, однако сейчас жизненно важно было попасть на Мостовую башню.
– Не стреляйте, мой друг! – закричал он по-французски. – Не стреляйте, прошу вас! Это я, Клаварош! Не стреляйте, во имя всех святых! Не стреляйте, господин Тучков!
Он поскакал вдоль стены, еще не понимая, как драгуны попали на башню; увидел лошадей без всадников и понял, что где-то тут есть дверь; соскочил прямо в сугроб, потому что более было некуда; сделал несколько шагов и понял, что дальше идти не может – боль под грудиной вдруг резко отдалась в левую руку, а мир перед глазами полетел вправо.
– Не стреляйте, мой друг! – крикнул он и схватился за стену. Рядом оказался кто-то из драгун, кажется, Васильев.
– Наверх, наверх! – приказал ему Клаварош. – Оттуда стрелять, наверх беги… Не стрелять в господина Тучкова!.. Драгуны! Не стрелять!..
Когда Васильев, взметнув краем епанчи легкий снег, исчез в каком-то черном проломе, Клаварош вздохнул и понял, что ему нужна полнейшая неподвижность. И тут же его прошиб холодный пот, голова закружилась, он возблагодарил Бога, что успел сойти с коня, и очень осторожно опустился на колени.
На Виноградном острове шла перестрелка, но он слышал звуки как сквозь перину. Главное было – лечь, поскорее лечь, неподвижность целительна… и хорошо, что стена, сложенная из удивительно больших кирпичей, так корява, есть за что придержаться правой рукой…
На Мостовой башне опять принялись стрелять, и Клаварош знал – палят по проклятым налетчикам. Вылазка оказалась удачной – сверху легко было достать пулями ополоумевшую шайку. Вот только бритый налетчик – он куда подевался?..
Из-за угла Покровского собора выехали те драгуны, которыми командовал Иконников. Они уже смастерили факелы, и по снегу носились тени. Клаварош узнал его голос – подпоручик ругался, но ругался как человек, неплохо выполнивший свою работу. Сверху его позвал кто-то из драгун.
– Что там у вас? – отозвался Иконников.
– Ваша милость, велите сани подогнать, раненые!
– Где ж я вам сани найду? – сердито спросил поручик.
– Ваша милость, там, за мостом, стоят! – подсказал кто-то из тех, что торчали с Клаварошем в бесполезной засаде. – Я добегу!
– Скачи, Лисицын! Живо! Крашенинников, что, догнали?
– Уложили, ваша милость. Один, сдается, только ранен – уползти норовит… взять его?
– Дуралей ты, взять, конечно, пока не удрал!
– Да не удерет!
Клаварош слушал и понимал – все хорошо, все сложилось успешно. Шайки, оседлавшей Стромынку, более нет. А что его, лежащего у стены, никто не видит, так это – обыкновенное явление сразу после боя. Как начнут считать покойников – так и до него доберутся. Может, все еще и обойдется.
Вдруг он услышал Федькин голос.
– Да пусти, скотина бессмысленная! Я сам, пусти…
По звукам Клаварош понял, что творится с Федькой.
– Ишь ты, как его выворачивает! – даже с некоторым уважением сказал кто-то из драгун.
– Со мной тоже так было, когда по башке огреб, – отвечал другой. – Ты, Федя, не бойсь, ничего, сейчас полегчает… Я-то все выхлестал – и чем на прошлой неделе кума угощала! Бог милостив – оклемаешься…
И тут же раздался голос Левушки Тучкова:
– Осторожнее, осторожнее, – просил Левушка. – Ножку придерживайте!.. Ножку!.. Сани где?
– Сейчас, ваша милость, сейчас же будут!
– Осторожнее, Христа ради!
Клаварош ничего не видел – конские ноги загородили ему белый свет. Но и по голосам понимал – кого-то сейчас бережно спускают с башни.
Раздался свист – посланный за санями пригнал их по-молодецки, остановил лихо, и опять засуетился Тучков, называя кого-то Анютой и голубушкой, умоляя потерпеть еще немного.
– Сколько лет сестрице? – спросил Иконников.
– Тринадцатый пошел, – отвечал Левушка. – Полость, полость стелите! Помягче – не растрясти чтобы!
– Ваша милость, у нас Сидоренко раненый, можно его туда же?
– Сидоренко, полезай! Леонтий, подай-ка чуть назад, не развернешься.
Суета, подумал Клаварош, просто суета, какая бывает после боя. Сейчас драгуны начнут разбирать лошадей и найдут его, может быть, даже помогут добраться до тех саней, куда уложили сестрицу Анюту.
– Господин Иконников, вели кому-либо тут же скакать на Пречистенку к господину Архарову, – распорядился Левушка. – Пусть все приготовят, пусть господина Воробьева хоть из-под земли достанут! Не для того я ее сберег, чтобы до врача не довезти! Да что ж вы ей раскутаться позволили?
– Так жар у нее!
– О Господи! Закройте и везите скорее!
Кто-то из драгун взял под уздцы двух лошадей и повел их прочь, не заметив Клавароша. Надо бы окликнуть, подумал Клаварош, и тут куда-то пошла третья лошадь, а голоса удалились, исчезли и пятна света на снегу и на стене. Он приподнялся на локте, ощутил жгучую боль и осторожно повалился обратно. Надо было позвать, иначе все уйдут, надо было позвать – но он так боялся усугубить боль, что ни слова не произнес. И даже закрыл глаза, как будто от этого могло произойти облегчение.
Рядом скрипнул снег – все-таки кто-то заметил его! Клаварош даже повернул голову к этому благодетелю – но, открыв глаза, увидел Демку. Тот сверху смотрел на него, не понимая, жив француз или умер. Потом потрогал его носком сапога. Лунного света было недостаточно, чтобы разглядеть и понять. Демка опустился на колени в снег и заглянул в лицо Клаварошу.
Ну что же, подумал Клаварош, иного ждать нельзя. Ему не нужен единственный свидетель его дезертирства. А списать труп на мертвых налетчиков – весьма просто.
Стало быть, все…
Того, кто может выдать, не оставляют в живых. Это он знал еще по лионским подвигам. Лакей, свидетель того, как ограбили господскую карету, обычно бывал обречен… хотя самому Клаварошу и не доводилось закалывать беззащитного…
– Ты чего это, Иван Львович? – удивленно спросил Демка. Он редко обращался к Клаварошу столь уважительно, Иваном Львовичем прозвали француза парнишки, Макарка с Максимкой.
Ответа Демка не получил.
– Ранен ты, что ли?
Клаварош опять не счел нужным отвечать. Ему претила мысль о всяком движении, и даже сбой дыхания, неизбежный при речи, казался опасным. Жизнь, похоже, и без постороннего вмешательства иссякала – и мысль о Демкином ноже уже ничего не могла ни прибавить, ни убавить. Чтобы не знать, как это произойдет, Клаварош опять закрыл глаза.
Демка, сильно озадаченный, сел на пятки. Вот сейчас француз уже совсем был похож на покойника. Упершись руками в снег возле его плеч, Демка нагнулся к самому лицу. И ощутил едва уловимое дыхание.
– Ах ты смуряк охловатый… – прошептал он почти без голоса. – Ты что ж это мне тут без смерти помираешь? Сдурел ты? Али впрямь?..
Он встряхнул Клавароша за плечи. Сотрясение болезненно отозвалось в груди, и француз, уже уверенный, что более ни одного русского слова не скажет, невольно произнес то единственное, что лишь и можно произнести в подобном положении:
– Пошел на хрен…
– Жив! – заорал Демка. – Братцы, сюда, ко мне! Жив, стоптанный хрен! Сюда! Скорее! Федька! Алеша! Федот! Сюда все! Сани заворачивайте! Господин Тучков! Клаварош тут помирает!
Голос у Демки был звонкий, молодой, из тех русских переливчатых тенорков, трепетно-мелодичных, от которых млеют купчихи и купецкие дочки, а горничные, прачки и белошвейки – просто ума лишаются. Он покрыл немалое пространство, был услышал уже выехавшими на мост драгунами, и тут же раздался ответный крик.
Первым подскакал сам Иконников.
– Что это с ним?
– А я почем знаю? – отвечал Федька. – Может, ранен! Хрен поймешь! Не раздевать же его! Велите догнать сани!
– В санях девку везут, она-то уж точно в ногу ранена, – сказал Иконников. – Ну-ка, детушки, все сюда, надобно его всем разом поднять да тут же – на конь…
Тут же рядом с Клаварошевым лицом возникли смазные драгунские сапоги, от которых за версту разило дегтем.
– Нет… – прошептал Клаварош, понимая, что дорогу в седле он не выдержит, и лучше уж помирать тут, под стеной, – хоть в неподвижности.
– Ты, сударь, покрепись, сани-то укатили, – попросил Иконников. – Костемаров, стой! Ах, блядин сын!
Демка, вскочив на освободившуюся лошадь, помчался вскачь – следом за санями, уносившими Левушку Тучкова и раненую Анюту.
Клаварош уже не хотел ничего понимать.
Он измерял время оставшейся ему жизни дыханием: вдох-выдох, вдох-выдох. И сколько их было сделано – считать не стал, ибо каждый вдох мог оказаться последним, а на том свете эта цифра решительно ни для чего не нужна.
– Возвращаются! Ах ты Господи! – удивленно воскликнул Иконников, и тут же раздался сердитый голос Левушки Тучкова:
– Где он лежит?!
Левушка тоже опустился на колени в снег и заговорил по-французски, взахлеб, отчаянно, задавая нелепые вопросы, уговаривая Клавароша не умирать. Иконников послушал-послушал, да и сам сошел с коня, чтобы руководить погрузкой Клаварошева тела на сани. Француза уложили рядом с раненой девочкой, там же съежился, стараясь занять поменьше места, пострадавший при вылазке драгун. И сани, свернув в проезд под мостовой башней, унеслись почти бесшумно – под дугой у них не было бубенчиков.
Левушка и Демка стояли рядом, глядя им вслед, и молчали.
– На конь, сударь, – приказал подпоручик. – А ты, Костемаров, к Федоту садись. Уж как-нибудь до дому довезем.
– Нам надобно на Пречистенку, к господину Архарову, – твердо сказал Левушка. – Обоим. Извольте сопроводить!
Отряд полицейских драгун наконец окончательно покинул Виноградный остров. Двое убитых, один раненый, непонятно кем застреленная лошадь – потери были допустимые. Ежели кто из налетчиков уцелел – значит, таково его счастье, а шайка уничтожена, тела валяются на берегу и на льду Серебрянки. Трое пленных со связанными руками усажены на лошадей и есть вероятность, что их удастся благополучно довезти до Рязанского подворья.
В Москву возвращались по Стромынке. Драгуны переговаривались, вспоминая подробности рейда, Левушка и Демка молчали. До полицейской конторы, где сдали добычу, хорошо коли дюжиной слов обменялись.
Потом, сопроводив их до заднего двора архаровского особняка, Иконников забрал Леонтия, который правил незадолго до того прикатившими санями, отсалютовал и повел своих людей в казармы, обещавшись наутро сделать доклад обер-полицмейстеру по полной форме.
Архаров вышел навстречу в теплом шлафроке на меху, в валенках, и непохоже было, чтобы спросонья. Следом шел Саша Коробов, откуда-то сразу же явились в сенях Никодимка и Меркурий Иванович.
– Тучков! А я было не поверил! – воскликнул Архаров. – Ты-то как туда затесался?! Погоди, что это с тобой?
При свете нескольких свечек стало заметно, что Левушка сам на себя не похож – смертельно бледен, осунулся, лицо в щетине, все еще растущей не равномерно по щекам и подбородку, а пятнами.
– Николаша, – сказал он, подходя к Архарову и позволяя себя обнять, но сам даже рук не поднял. – Все мои погибли, Николаша. Сестрицы двоюродные, братец маленький, бабушка, дед, сестры матушкины, все погибли. Николаша, я их вывез! Мы четырьмя санями ехали! Одна Анюта, Николаша!..
– Я за Матвеем послал, сейчас же будет тут, живой или мертвый! Бабы ее раздели, – отвечал Архаров. – Кто ж так раны перевязывает? Диво, коли ножку не придется отнять…
– Архаров, ты лучше молчи, – произнес Левушка неузнаваемым голосом. – Ты помолчи, Николаша, не то…
И тут вперед высунулся Никодимка.
– Да ваши милости Львы Сергеичи! Да что ж так все не по-людски делается! – возопил он. – Извольте к столу сперва, для вас самовар вздуваем! Кашка ваша любимая, гречневая, как нарочно, с вечера под подушками стоит, преет! А вы-то небось, и по личику видать, оголодали! Извольте, Христа ради, к столу! Как будто мы гостя принять не умеем!
– Ты кашу будешь? – спросил Архаров, почему-то уверенный, что Левушка откажется от гречневой каши перед рассветом.
– Да, – сказал Тучков. – Буду. Я трое суток ничего, кроме снега… на ногах уж не стою… Клаварош где?
– Ахти мне! – тихо ужаснулся Никодимка.
– Ко мне перенесли, чтобы по лестнице не тащить, – сказал Меркурий Иванович. – Послушайте, сударь, совета – выпейте горячительного. Сейчас из поставца рейнского принесу.
– Да, – ответил Левушка. – Я выпью, выпить необходимо, за упокой их душ… Все погибли, все, что я теперь матушке скажу?..
И он стоял, не двигаясь с места, пока Меркурий Иванович, обняв его за плечи, не повел в столовую. Архаров пошел следом – он, когда видел всплеск сильных чувств, радости ли, горя ли, слегка терялся, потому что сам себе такого не дозволял.
– Ваши милости Николаи Петровичи, так я подавать буду? – тихонько спросил Никодимка.
– Подавай, дуралей, – так же тихо отвечал Архаров. Он постарался вложить в эти слова некоторую благодарность, но не чрезмерную, баловать челядь он не желал.
И как-то вдруг все ушли из сеней, остались только Демка и Федька, прибывшие вместе с Левушкой.
Они сразу, как сюда явились, постарались встать друг от друга подалее. И сейчас не знали, как поступить. Просто поглядывали друг на друга да молчали.
Федька хотел видеть Клавароша. Решив, что это сейчас – наиважнейшее, он решительно пошел из сеней прочь, хотя от быстрых движений его заносило – все-таки Левушка крепко благословил его по башке. Но в коридоре он повстречал Никодимку. Камердинер, несясь как угорелый, едва не сбил его с ног.
– Ахти мне! – воскликнул возбужденный Никодимка. – Чего ты тут слоняешься, как неприкаянный? В людской для вас накроют! А потом – на полати… Сам-то цел?
– Цел, твоими молитвами, – отрубил Федька.
– А я молился, – вдруг сказал Никодимка. – Я всегда за всех архаровцев молюсь, вы у меня и в поминание вписаны. Утром и вечером… как же без этого?..
Ошарашенный Федька позволил камердинеру увлечь себя чуть ли не до дверей людской. Туда «черная» кухарка Аксинья уже принесла большой горшок каши, и Никодимка сцепился с ней спорить – сперва же следовало кормить оголодавшего господина Тучкова, а она, дурища, весь горшок – сюда!
– Креста на тебе нет! – возмущался Никодимка. – Что там у тебя еще осталось? Все доставай!
Федька опомнился и поспешил к Клаварошу. Он знал, что француз очень плох, и помочь мог только одним – сесть рядом и сказать утешительное. Впрочем, он понятия не имел, чем утешать умирающего.
У дверей комнаты Меркурия Ивановича он обнаружил Демку. Демка торчал там, как хрен на насесте, совсем потерянный, и не решался войти. Однако и Федьке дороги не давал – Федьке было тошно подойти к дезертиру да еще попросить его посторониться. Он встал посреди коридорчика, полагая, что грозным своим видом вразумит Демку, и тот попятится. Но клевый шур Костемаров смотрел в пол.
Федька был прост душой – он до сей минуты и не задумался, как вышло, что сбежавший Демка вдруг оказался в отряде Иконникова. И отчего он, отыскавший помирающего Клавароша и поднявший тревогу, не решается войти, – Федька тоже сходу не задумывался. Но вот сейчас попытался свести концы с концами – и ничего у него, понятное дело, не получилось.
А спросить он никак не мог. Демка непременно огрызнулся бы – и все кончилось бы мордобоем.
Так они и стояли – ни дать, ни взять, два дурака, один понурый, другой – с приоткрытым от умственного напряжения ртом.
– Ну, теперь куда? – раздался знакомый голос. В коридорчик вошел кучер Сенька, за ним – Матвей Воробьев, только что Сенькой доставленный, с большой докторской шкатулкой в руке.
– Сюда, ваша милость, тут он лежит! У Меркурия Ивановича.
– Ну-ка, архаровец, пропусти!
Матвей, от которого – редкий случай! – не разило перегаром, быстро вошел в комнатку домоправителя.
Она была, на свой лад, еще почище Сашиной комнаты. Секретарь натащил туда книг и обвешал стенки учеными гравюрами со всякими таблицами, а Меркурий Иванович обзавелся глобусом и морскими картами. Кроме того, на столике и на подоконнике лежали стопки истрепанных нот, да и скрипку он не успел сунуть в футляр.
– Ну, что с тобой тут стряслось? – спросил Матвей, садясь рядом с постелью. – Кондрашка разбил? Не беда, с этим мы живо управимся!
Дверь он, входя, оставил приоткрытой, полагая, что следом войдут Федька с Демкой. Но они не входили, только стали так, чтобы видеть хоть часть комнаты, где лежал Клаварош.
– Это ж надо, не пуля, не шпага, а хрен знает что, – продолжал доктор, переставляя подсвечник так, чтобы лучше видеть лицо француза. – Где болит? Руки-ноги чуешь?
– Сердце, – тихо сказал Клаварош.
– Так, сердце. Первым делом ты, сударь, запомни – двигаться нельзя. Только пальчиками шевели, прочее – под запретом. И дыши тихонечко. Теперь я спрашивать буду, а ты глазами отвечай, коли «да» – моргай. С утра сердце прихватило? Днем? Ближе к вечеру? Ага. Слабость когда ощутил? Тогда же? Ближе к ночи?
Федька завороженно слушал доктора и завидовал его спокойствию. Оно, конечно, Матвей немало больных перевидал, и сам Федька в чумную пору не раз следил за агонией, чтобы тут же выволочь мертвеца крюком, закинуть на фуру и, провезя через пол-Москвы, упокоить в общей яме. Однако это был не простой больной, это был Клаварош!
Матвей пощупал Клаварошу пульс.
– Слабоват… Ты, сударь мой, лежи, не шелохнувшись, сейчас тебе питье принесут, полегчает, но – Боже упаси шевелиться. Погоди, схожу к раненой девице и к тебе вернусь.
Матвей встал и, подхватив за железное кольцо свою шкатулку, вышел из комнаты. Тут он увидел Федьку с Демкой.
– Чего это вы тут встали? А ну, живо к нему! Говорите с ним, хвалите его! Ишь, торчат! Архаровцы!
Он замахнулся кулаком на Демку и тут же поспешил прочь.
Демка покосился на Федьку. Федька покосился на Демку.
Что ж тут поделать – архаровцы… Оба. И Клаварош тоже…
Демка, поняв, что Федька с ним разговаривать не собирается, вошел в комнатку первым, сел на согретый Матвеем стул и сказал очень тихо:
– Прости смуряка, Иван Львович…
Клаварош моргнул.
Многое ему сейчас было безразлично – беда, одолевшая его тело, отнимала все внимание и все силы души. Ночная погоня за Демкой, драка, захлестнувший Демкино горло арапник – уже не имели значения. Сейчас он мог только простить.
Федька встал в дверях и смотрел на них, понимая, что между ними случилось нечто необычное, и ожидая хоть каких-то объяснений. Так они и молчали, трое архаровцев, вопреки приказу Матвея говорить приятное и хвалить Клавароша. И диким казалось, что кто-то вдруг может громко заговорить. Да и ненужным, пожалуй…
Матвей зашел в столовую, где Никодимка хлопотал вокруг Левушки. Количество тарелок и плошек на столе уже становилось нелепым – одному человеку столько и за три дня не съесть. Левушка быстро глотал гречневую кашу. Напротив сидел Архаров, грыз любимый сладкий сухарь. За спиной у Архарова стоял в ожидании распоряжений Меркурий Иванович, а Саша Коробов сидел поодаль на табурете и отчаянно зевал.
– Ты, сударь, три дня голодал? – спросил Матвей, уже знавший многие подробности от Сеньки и слуг. – Ну так и будет с тебя! Не то брюхо вывернет наизнанку. Будет, будет!
Он сам отодвинул Левушкину миску с кашей и прикрикнул на Никодимку, чтобы камердинер умерил свое рвение.
– Что Клаварош? – спросил Архаров.
– Я ему опиумной настойки в молоко накапаю, боль снимет, авось уснет, – отвечал Матвей. – И не шевелить! Никодимка, вели на поварне молока полкружки нагреть. Завтра послать за настойками – из оленьего рога и боярышниковой. Запомнил?
– Мало нам одного, теперь еще этот. Лазарет, а не дом, – буркнул Архаров.
– Лазарета ты, Николашка, не видывал. Молод, зелен! – как в былые времена, отбрил его Матвей. – Ты полагаешь, забрался сдуру в чумной барак – и все про лазареты понял. А как безумцев врачуют – видал?
– Матвей, ступай наверх, – сказал Архаров.
– Ты меня среди ночи из постели поднял, я есть хочу, – доктор сел рядом с Левушкой, который, лишившись миски, ссутулился, положил руки на колени и являл собой воплощенное бессилие. – Меркурий Иванович, это у вас рейнское, что ли?
Он плеснул вина в стопку и выпил. Спорить с ним было невозможно. Закусил соленым рыжиком, потом кинул в рот кусочек маковника. Подумал, съел еще один рыжик. Архаров следил за этим гастрономическим безобразием с любопытством.
– А с безумцами дело я имел смолоду, да еще с какими! – вдруг похвастался Матвей. – Тебе, Николаша, и не снилось.
– Матвей Ильич! – воззвал Меркурий Иванович, который страсть как любил всякие потешные истории из врачебной деятельности, однако полагал, что сейчас не до них.
– Кстати, то время, когда я умалишенных врачевал, как раз на Москву выпало. Я тогда состоял при первом ее величества лейб-медике Бургаве, а его покойная государыня всюду с собой тащила, ну и я так и катался из Петербурга в Москву да обратно. А в Москве она изволила живать месяцами. И вот как-то сбрел у нее с ума камер-лакей. Буйствовать начал, на людей кидался. Но государыне кто-то наплел, что его можно запросто вылечить, и она приказала Бургаву иметь уход за камер-лакеем – убей, не помню, как эту беспокойную чучелу звали. Бургава поселили при дворе и вблизи его покоев отвели помещения для умалишенного. Ну, ладно бы один камер-лакей, но вскоре спятить изволил полковник Лейтрум. Высвобождают еще комнату вблизи Бургава, внедряют туда Лейтрума. Недели не проходит – в Воскресенском монастыре инок святости возжелал и по той причине известных мест себя лишил, собственноручно, бритвой.
– Хотел бы я знать, как в обитель бритва попала, – заметил Архаров. – Им-то там она ни к чему.
– Видать, давно готовился и тайно принес. Это сочли новым видом безумства и, как ты полагаешь, куда девали монашка?
– К Бургаву, – покорно отвечал Архаров, быстро посмотрев на Левушку. Но тот, поди, и не слышал докторской байки.
– Стало быть, живем мы уже с тремя умалишенными. Потом к ним прибавляется майор Чоглоков – а с какой блажью, я уж запамятовал. Помню только, что для чего-то по часам петухом кричал, с некой тайной целью. И, наконец, привозят еще пятого – семеновца Чаадаева. Слыханное ли дело, чтобы гвардии майор себе особливого бога изобрел? А этот громогласно признал за бога персидского шаха Надира. Составилась у нас этакая коллекция – по обе стороны помещений Бургава пять комнат, и в каждой страдалец на свой лад с ума сходит. Потом еще кого-то привезли – и иначе, как придворным домом умалишенных сей флигелек уж не называли. Потом государыне сия игрушка надоела, и мы от безумцев как-то избавились. А у тебя двое пациентов смирнехонько лежат – какого ж тебе рожна надобно?
И тут Левушка вскочил.
Он попытался что-то выкрикнуть, но звуки сбились в ком, застряли в горле, голос сорвался, Левушка бешено покраснел от натуги и стыда.
– Матвей, пошел вон! – заорал Архаров.
Доктор попятился, и тут Меркурий Иванович, обхватив его за плечи, очень быстро спровадил рассказчика прочь. А к Левушке кинулся доселе незаметный Саша Коробов, давний приятель.
– Ты сядь, сядь, – быстро заговорил он, – вот сюда, сюда, вот так… Сейчас он Анюту перевяжет, лекарства ей даст, он вылечит, доктор-то он хороший…
Левушка позволил усадить себя за стол. Вопреки Матвееву запрету, Саша стал двигать к нему миски и плошки, щедро налил в стопку вина из зеленой бутыли. Подумал, налил и себе.
– Помянем, – предложил он, – земля им пухом…
Левушка выпил вино, как воду, не ощущая его крепости и вкуса.
– Водки нужно, – негромко сказал вернувшийся Меркурий Иванович. – И спать уложить.
– Нет, – возразил Архаров. – Он сейчас очухается и заговорит. Тучков!
Левушка угрюмо посмотрел на него.
– Как это все было?
С давних времен Архаров усвоил – никого жалеть нельзя. Когда человек понимает, что его жалеют, на пользу ему сие не пойдет. И сейчас он хотел переломить Левушкино возбужденное состояние, погасить, как гасят факел в ведре с водой. Ради его же блага. Слыханное ли дело – чтобы гвардейский подпоручик визжал, как купчиха, у которой кошелек срезали?
– Как?
– Да.
– Ну, как… Ты Гребнева помнишь?
– Семеновца?
Левушка кивнул.
– Так ты рассказывай.
– Да…
Архаров молча смотрел на Левушку – без избыточного сочувствия, просто ждал. Левушка поднял глаза, увидел недвижное крупное лицо, решительно ничего не выражающее, и вздохнул.
– А чего тут рассказывать… Когда государыня дополнительные части в Казань послала, мы с ними увязались – у меня в Заволжье, сам знаешь, что ни деревенька – то родня, у Сапрыкина тоже, царствие ему небесное, у Алеши Гребнева… Господи Иисусе, все ведь пропали…
– Пей, – сказал Архаров. – Меркурий Иванович, тащи еще, рейнского тащи, да покрепче. Так вы отпуска выправили и поехали с армией?
Домоправитель коротко поклонился и вышел.
– Ну да… Матушка меня благословила, плакала – сестрицы у нее… Сам знаешь, самозванец никого не щадит. А у нас в деревеньках кто? Старухи да дети! И старики, что еще при царе Петре воевали! Он и их вешал! Николаша, я видел – виселица, на ней дедушка восьмидесяти лет, под ней – женщины мертвые, велел застрелить… Николаша!..
Левушка опять начал закипать.
– Пей. Пей, дурак, – Архаров плеснул остатки из бутылки в стопку. – Думаешь, ты виноват? Не успел, не уберег? Пей! Жив остался – отомстишь за своих! И сие будет по-божески! Пей!
И сам опрокинул стопку.
– Я думал – успел… Мы четырьмя санями ехали, торопились, все добро побросали… У самой Москвы, Николаша! Менее двадцати верст оставалось, Николаша! В женщин стреляли, в старух… Убирайся к черту со своими утешениями! Должен был спасти, понимаешь? Я – офицер, преображенец, я должен был, должен был…
– Ты девочку спас, а касаемо других – такая, значит, воля Божья, – тихо произнес Архаров, зная, что Левушка слышит, да только разумных слов в душу не допускает.
Но друг посмотрел на него нехорошим взглядом.
– Нет на то Божьей воли! – выкрикнул он. – Завтра же еду к князю! В армию! К Бибикову! Я за все посчитаюсь!
– Меркурий Иванович, еще тащи! – заорал Архаров. – Куда ты, чучела ленивая, запропал?!
Домоправитель вошел, неся за горлышки две бутылки в соломенной оплетке.
– Ваша милость, шли бы вы спать, – сказал он Архарову без всякого почтения. – А я с господином Тучковым побуду.
– Какого черта?! – спросил, ушам своим не веря, Архаров.
Меркурий Иванович поставил бутылки на стол.
– Тут гвардейцу делать нечего. Тут лишь мы, армейцы, вразумить сумеем. Ступайте, Николай Петрович, до рассвета успеете вздремнуть, вон Саша с книжкой ждет…
– Какая, на хрен, книжка?.. – пробормотал Архаров, но тем не менее тяжело поднялся. Голову тут же повело по широкой и уходящей вверх дуге. Маркурий же Иванович сел за стол напротив Левушки, смутно понимающего, что творится вокруг, налил себе вина в пустую архаровскую стопку, выпил залпом, помолчал и тихо запел.
Пел он не ахти как – это все признавали. Однако сейчас его негромкий голос был сильнее и богаче прославленных басов и теноров придворной капеллы.
Песня была монотонная, да что уж там – вовсе заунывная была песня. Собственнно, бывшему моряку, дравшемуся со шведами, раненному в славной баталии при Корпо, такого петь бы не полагалось. И Архаров не понимал, как можно дважды и трижды повторять одно и то же: «Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил…»
Да и вообще песня среди ночи, песня там, где нужно было строгое мужское слово, – чистейшей воды безумие.
Но Меркурий Иванович, глядя в столешницу, тихо и сосредоточенно пел, а Левушка слушал и, возможно, трезвел. Он посмотрел на певца, губы зашевелились – он стал беззвучно подпевать.
Архаров боком-боком двинулся к двери. Наконец-то он осознал, что тут ему делать нечего.
Дорожный возок подкатил к дому, который, будучи покрашен в две краски, белую и зеленую, смотрел весело и являл этим хмурым утром образ недалекой весны. Краска была еще чиста и свежа – фасад недавно обновляли.
Возок сопровождаем был скромно одетым всадником, без шпор, в коротком полушкбке, на вид лет четырнадцати.
– Тут становись, – велел он кучеру.
Кони встали, с парадного крыльца сбежали два лакея в богатых ливреях, встали перед дверцей, переглянулись – в возке было тихо.
– Спят, поди, – сказал тот, что постарше, и постучал.