Его жену звали Стелла, она была дизайнером. Стелла, его прекрасная звезда. Он не раз пытался нарисовать ее лицо, всегда спокойное, открытое и в то же время непроницаемое, но это ему не удавалось. Руки у нее были белые и сильные, украшений она не носила, работала быстро и уверенно.
Они жили в доме, построенном по ее проекту, – большие пространства, разделенные стеклом и некрашеным деревом. Тяжелые доски с красивым узором были тщательно подобраны и скреплены большими медными винтами. Ни одна лишняя деталь не закрывала структуру материала. По вечерам в комнатах зажигались низкие скрытые светильники, стеклянные стены отражали ночь, но держали ее на расстоянии. Пара выходила на террасу, сад освещался спрятанными в кустах прожекторами. Тьма уползала прочь, а они стояли рука об руку, лишенные теней, и он думал про себя: «Это само совершенство. Здесь просто невозможно что-нибудь изменить».
Стелла не была кокеткой. Разговаривая, она смотрела собеседнику прямо в лицо. Дом походил на нее: такие же широко раскрытые глаза. Иногда у него возникало неприятное ощущение, будто кто-то смотрит на них из темноты. Но сад был окружен стеной, а ворота заперты. У них нередко бывало много гостей. Летними вечерами на деревьях зажигали фонари, и дом Стеллы походил на раковину, освещенную в ночи. Веселые люди в ярких одеждах прогуливались, стояли группами по двое, по трое, одни в комнатах за стеклянными стенами, другие снаружи. Это было красивое театральное зрелище.
Он был художник, делал иллюстрации для журналов, иногда – обложки для книг.
Единственное, что беспокоило его, – легкая, но постоянная боль в спине, возможно, причиной тому была слишком низкая мебель. Перед открытым очагом лежала большая черная шкура, иногда ему хотелось лечь на нее, раскинув руки и ноги, и кататься по ней, как собака, чтобы дать спине отдохнуть. Но он этого не делал. Ведь стены были стеклянные, а собак в доме не было.
Большой стол возле очага был тоже из стекла. Он раскладывал на нем свои рисунки, прежде чем нести их заказчику, и показывал Стелле. Эти минуты для него значили очень много.
Стелла приходила и смотрела на его работы.
– Хорошо, – говорила она. – Линии у тебя совершенны. По-моему, не хватает лишь доминанты.
– Ты хочешь сказать, что это слишком серо? – спрашивал он.
А она отвечала:
– Да. Слишком мало белого, мало света.
Они стояли возле низкого стола, он отодвигался и разглядывал свои рисунки на расстоянии, они в самом деле были слишком серыми.
– А мне кажется, что здесь не хватает черного, – возражал он. – Впрочем, на них нужно смотреть вблизи.
Потом он долго думал о черной доминанте. На душе у него было неспокойно, спина болела все сильнее.
Этот заказ он получил в ноябре. Он пришел к жене и сказал:
– Стелла, мне дали интересную работу.
Он был рад, почти взволнован. Стелла отложила перо и посмотрела на него, она никогда не раздражалась, если ее отвлекали во время работы.
– Это антология страха, – объяснил он. – Пятнадцать черно-белых рисунков с виньетками. Я знаю, что справлюсь, мне это подходит. Это в моем стиле, не правда ли?
– Совершенно верно, – отвечала жена. – Работа срочная?
– Срочная! – засмеялся он. – Это не пустяк, а серьезная работа. Каждый рисунок на целую страницу. Это займет пару месяцев.
Он уперся руками в стол и наклонился вперед.
– Стелла, – сказал он серьезно, – в этот раз доминанта будет черной. Я хочу передать темноту. Понимаешь, серое передает лишь ощущение затаенного дыхания, предчувствие страха, ожидание его.
Она улыбнулась и ответила:
– Как приятно, что эта работа тебя радует.
Он взял тексты, лег в кровать и прочел три рассказа, только три. Ему хотелось работать с уверенностью, что самый интересный материал впереди, сохранять это чувство ожидания как можно дольше. Третий рассказ дал ему толчок, он сел за стол и начал резать картон – толстые, белые как мел листы с рельефным гарантийным штампом в углу. В доме стояла тишина, гостей они не приглашали. Ему было трудно привыкнуть к этому толстому картону, он никак не мог забыть, как дорого он заплатил за него. Рисунки на дешевой бумаге выходили у него свободнее и лучше. Теперь же он восхищался благородной поверхностью картона, по которому перо с тушью выводило чистые линии, и все же бумага оказывала перу незаметное сопротивление, мешающее этим линиям оживать.
Дело было днем, он опустил шторы, зажег лампу и углубился в работу.
Они ужинали вместе, он ел молча. Стелла ни о чем не спрашивала. Под конец он сказал:
– Ничего не получается. Здесь слишком светло.
– Почему же ты не опустил шторы?
– Опустил, – ответил он. – Все равно недостаточно темно. Вокруг все серое, а не черное!
Он подождал, пока кухарка уйдет.
– Здесь даже нет дверей! – воскликнул он. – Нельзя закрыть за собой дверь!
Стелла перестала есть и посмотрела на него.
– Ты хочешь сказать, что здесь у тебя ничего не получится? – спросила она.
– Да, не получится. Выйдет лишь нечто серое.
– Тогда тебе, по-моему, нужно поменять обстановку, – решила жена.
Они продолжали есть, напряженное состояние исчезло. За кофе она сказала:
– Вилла моей тетки стоит пустая. Но мансарда, кажется, меблирована. Может, попробовать поработать там?
Она позвонила Янссону и попросила его принести в мансарду калорифер. Фру Янссон обещала ставить каждый день на лестнице кастрюльки с едой и прибирать в комнате, впрочем, он бы и сам мог наводить там порядок и прихватить с собой электроплитку. В общем, вопрос решился за несколько минут.
Когда из-за угла показался автобус, он с серьезным видом сказал Стелле:
– Я поживу там лишь пару недель, а потом буду работать дома. Постараюсь сосредоточиться. Ведь ты понимаешь, писем я писать не буду, только работать.
– Разумеется, – ответила жена. – Береги себя. Если тебе что-нибудь понадобится, позвони мне из магазина.
Они поцеловались, и он поднялся в автобус. Дело было к вечеру, падал снег. Стелла не махала ему, но стояла, пока автобус не исчез за деревьями. Тогда она закрыла калитку и пошла к дому.
Он узнал автобусную остановку и живую изгородь, которая стала высокая и какая-то серая. Он удивился, что холм такой крутой. Поднимавшаяся вверх дорога, обсаженная по обочинам густыми кустами с увядшей листвой, была изрезана желобками, по которым песок и мелкие камешки стекали вниз с потоками дождя. Вилла стояла прицепившись к вершине холма под каким-то немыслимым углом. Казалось, что изгородям, пристройкам, елям и всему прочему стоило огромных усилий удержаться в вертикальном положении. Он остановился перед лестницей и поглядел на фасад. Дом был очень высокий и узкий, окна походили на бойницы. Снег стаял, в тишине слышалось лишь журчанье воды, стекавшей по склону между елями. Он обошел вокруг виллы. Со стороны двора был выстроен лишь один этаж, кухонный, он почти вплотную упирался в холм, его отделяла только огромная куча хвороста. Здесь, в тени елей, было свалено все, что старый дом выплюнул за всю свою жизнь, вещи, отслужившие свою службу и ненужные, которым было не место на виду. В сгущающихся зимних сумерках этот пейзаж казался всеми забытым, не имеющим значения ни для кого, кроме него самого. Ему он показался красивым. Он неторопливо вошел в дом, поднялся в мансарду и запер за собой дверь. Возле кровати горел красный квадрат – Янссон успел поставить калорифер. Он встал у окна и окинул взглядом склон холма. Ему показалось, что дом, устав цепляться за холм, наклонился вниз, вперед. С большой любовью и восхищением он подумал о жене, которая так легко все устроила и дала ему возможность поменять обстановку. Он почувствовал, что темнота близится к нему.
После длинной ночи без сновидений он приступил к работе. Он обмакнул перо в тушь и начал спокойно рисовать маленькими, частыми, точными линиями. Теперь он знал, что серое – лишь терпеливые сумерки, предвестники ночи. Он умел ждать. Он больше не делал иллюстраций, просто рисовал, чтобы рисовать.
В сумерках он подошел к окну и увидел, что дом еще сильнее наклонился вперед. Он написал письмо: «Дорогая Стелла, я сделал первую страницу, кажется, мне она удалась. Здесь тепло и очень тихо. Янссоны привели комнату в порядок и вечером поставили на лестнице еду – баранину с капустой и молоко. Я варю кофе на электроплитке. Не волнуйся за меня, я прекрасно со всем справляюсь. Как бы то ни было, я прав, что доминировать должно черное. Я много думаю о тебе».
Вечером, когда стемнело, он пошел в магазин и опустил письмо в почтовый ящик. Когда он вернулся в дом, поднялся ветер, зашумел в ветвях сосен. Было по-прежнему тепло, стаявший снег стекал вниз по ложбинкам, увлекая за собой песок и щебень. Он решил, что писать нужно по-другому.
Все дни были спокойны, и он работал без передышки. Маргиналии он делал нечеткими, а рисунок начинался в виде неопределенной серой тени и затем сгущался в поисках темноты.
Он прочел антологию и нашел ее банальной. Чувство страха вызывал лишь один рассказ, где действие происходило среди белого дня в обычной комнате, остальные рассказы давали ему возможность изображать ночь или сумерки. В виньетках он мастерски, но без интереса рисовал фигуры и прочие детали, которые могли бы понравиться автору и читателям. Но непременно снова и снова возвращался к страницам, где пытался запечатлеть темноту. Спина у него не болела.
«Меня больше всего интересует недосказанное, – думал он. – Я рисовал слишком понятно, нельзя объяснять все на свете». Он написал Стелле: «Знаешь, я начинаю думать, что слишком долго делал иллюстрации. Теперь я хочу создать что-то новое, свое собственное. Намек гораздо важнее подробно высказанного. Я вижу свои образы на бумаге как кусок реальности или нечто нереальное, вырванное наугад из некоего нескончаемого и непостижимого процесса, темнота, которую я рисую, длится бесконечно. Она изрезана узкими и опасными лучами света… Стелла, я не хочу больше делать иллюстрации. Я создаю свои собственные образы, не связанные ни с каким текстом. Кто-нибудь сумеет дать им объяснение. Каждый раз, закончив рисунок, я подхожу к окну и думаю о тебе. Любящий тебя муж». Он пошел к магазину и отправил письмо. На обратном пути он встретил Янссона, и тот спросил его, много ли воды в подвале.
– Я не был в подвале, – ответил он.
– Надо бы поглядеть, уж больно дождливая нынче погода.
Он открыл дверь в подвал и зажег верхний свет. Электрическая лампочка отражалась в неподвижной воде, блестящей и черной, как нефть. Подвальная лестница спускалась к воде и исчезала в ней. Он стоял неподвижно и смотрел. Углубления стены, там, где отвалилась штукатурка, были заполнены глубокой тенью, куски камня и цемента были скрыты под водой, точно плавающие звери. Ему казалось, будто они шевелились, уползали туда, где подвал уходил глубже под дом. «Я должен нарисовать этот дом, – подумал он. – Как можно скорее, пока он еще стоит».
Он нарисовал подвал. Нарисовал задний двор: хаос причудливо нагроможденных предметов, выброшенных, никому не нужных, нагромождение непонятных, черных как уголь предметов на белом снегу. Получился образ спокойного и печального беспорядка. Он нарисовал гостиную и веранду. Никогда еще он не ощущал такой бодрости. Сон был глубок и ясен, как в детстве, просыпался он мгновенно, не ощущая тревожного, наполовину бессознательного переходного состояния, нарушающего покой и отравляющего его. Иногда он спал днем, а работал ночью. Он жил в напряженном ожидании. Из-под его пера выходил один рисунок за другим, их было уже больше пятнадцати. Столько и не требовалось. Виньеток он уже не делал.
«Стелла, я нарисовал гостиную, это усталая, старая комната, совершенно пустая. Я не изобразил ничего, кроме стен и пола, истертого плюшевого ковра, бордюра на стене с бесчисленными повторениями одного и того же рисунка. Это образ шагов, звучавших здесь некогда, теней, падающих на стены, слов, оставшихся здесь, а может быть, молчания. Видишь ли, ничто не исчезает, и я стремлюсь это запечатлеть. И каждый раз, закончив рисунок, я подхожу к окну и думаю о тебе.
Стелла, думала ли ты когда-нибудь о том, как обои отстают от стены, разрываются и распахиваются? И это происходит по определенному строгому закону. Тот, кто не ощущал, не пережил сам пустоту и заброшенность, не сможет передать ее. Ненужное, отслужившее свой срок таит в себе невероятную красоту.
Стелла, можешь ли ты понять, что чувствует человек, видевший всю свою жизнь лишь нечто серое и осторожное, вечно пытавшийся сделать что-нибудь значительное, не познавший ничего, кроме усталости, и вдруг осознавший нечто с предельной ясностью? Что ты делаешь сейчас? Ты работаешь? Тебе весело? А может быть, ты устала?»
«Да, – подумал он. – Она целый день работала и немного устала. Она ходит по дому, а вот она раздевается на ночь. Она гасит лампы одну за другой, она бела, как чистый лист бумаги, белая на этом вызывающе невинном, пустом фоне. И вот сейчас светится лишь она одна, Стелла, моя звезда».
Он был почти уверен, что дом продолжает наклоняться вперед. Глядя в окно, он мог видеть лишь четыре нижние ступеньки. Он воткнул в снег палочки, чтобы замерить, как изменяется угол наклона дома. Вода в подвале не поднималась. Впрочем, это не имело никакого значения. Он нарисовал подвал и фасад, а сейчас изображал рваные обои в гостиной. Письма ему не приходили. Иногда он и сам не знал, какие письма отправил жене, а какие писал лишь в мыслях. Она была теперь где-то далеко, прекрасный легкий набросок женского портрета. Иногда она легко двигалась, прохладная, обнаженная, в большом зале с белыми деревянными стенами. Ему никак не удавалось представить себе ее глаза.
Прошло много дней и ночей, много недель. Он все время работал. Когда рисунок был готов, он откладывал его и забывал о нем, тут же принимался за новый. Новый белый бумажный лист, пустая белая поверхность, новый вызов, снова безграничные возможности и полная изолированность от помощи извне. Каждый раз перед тем, как начать работу, он проверял, все ли двери в доме заперты. Начались дожди, но дождь ему не мешал. Его ничто не тревожило, кроме десятого рассказа в антологии. Он все чаще думал об этом рассказе, в котором автор изображает орудием страха дневной свет и против всех правил помещает его в обыкновенную красивую комнату. Он подходил все ближе и ближе к десятому рассказу и под конец решил изобразить страх и тем самым убить его. Он взял новый лист белой бумаги и положил его на стол. Он знал, что должен сделать рисунок к этому единственному рассказу в антологии, действительно наполненному страхом, и был уверен, что проиллюстрировать его можно лишь одним способом. Это была комната Стеллы, великолепная комната, в которой они жили вдвоем. Он несколько удивился этому, но уверенность его не поколебалась. Он прошелся по комнате, зажег лампы, все до единой. Окна открыли глаза на освещенную террасу. Красивые незнакомые люди медленно двигались группами по двое, по трое, он изобразил их всех мастерскими серыми штрихами. Он нарисовал комнату, пугающую комнату без дверей, которую просто распирало от напряженной атмосферы, белые стены испещряли незаметные затененные трещинки, они ползли дальше и все больше расширялись. Он видел, что огромные оконные стекла готовы лопнуть от давления изнутри, и, торопясь изо всех сил, начал рисовать их и вдруг увидел пропасть, разверзшуюся перед ним в полу, она была черная. Он работал все быстрее и быстрее, но не успело его перо достичь этой черноты, как стены комнаты наклонились и рухнули вниз.
Перевод Н. Беляковой
Это было ранней весной. Иногда по вечерам она стояла и смотрела на его окна с синими шторами, за которыми горел неяркий свет. Даже если окно было темным, она продолжала стоять и смотреть. Она ни на что не надеялась, она просто преклонялась перед ним. Безликая пустынность улицы, холод и долгий путь домой ее не смущали. Он никогда ее не видел. Она вклеивала в синий альбом все газетные рецензии о его книгах и плакала, если они не были хвалебными. Фотографии на них часто были неотчетливыми и вовсе не льстили ему. Все его книги были о любви. Он писал, не принимая во внимание то, что времена изменились, и она гордилась этим. Он знал, что сокровенный смысл и привилегия любви – тоска, робость и мечта, а также терпение, умение ждать и прощать. Он издавал по книге каждый год, у нее были они все, даже его ранние юношеские произведения.
Она никогда не писала ему. Это давало ей тайное преимущество – возможность продолжать любить мечтательно, упорно, все более зрело. Ее действия не были рассчитаны на жалкую надежду быть замеченной, иногда она открывала телефонную книгу и смотрела на его номер, пока глаза ее не наполнялись слезами; она черпала силы в себе самой, в молчаливом терпении, составляющем достоинство и гордость женщины. Но она уже давно не была женщиной.
Когда начал таять снег, он издал свою лучшую книгу, но критики обошлись с ним жестоко. Статьи об этой книге были настолько ужасны, что она не могла наклеить их в альбом, она сжигала их и плакала. Это случилось в начале апреля, в последующие недели отношения между ними несколько изменились. Неспешно, все тщательно обдумав, она твердо решила, что он нуждается в ней. Она понимала его, она жила по сценарию его книг, все, что он говорил, было эхом ее собственных чувств, настолько согласным, словно они перекликались друг с другом. Она написала ему. Письмо получилось бесстрастным, почти без эпитетов, она сообщила ему, что считает критику его книги несправедливой, сдержанно и довольно неумело она объяснила, что́ его книги значат для нее, и с женской мудростью, не свойственной ее возрасту, адреса своего не сообщила. «Он получает тысячи писем, – решила она, с гордостью за себя и за него, – я не хочу быть одним из адресатов, ждущих ответа. Хочу быть незнакомкой, о которой он невольно будет думать».
Отправив письмо, она почувствовала огромное облегчение, ей захотелось бегать, прыгать. Она стала бегать по парку, носилась от дерева к дереву – там, где ее никто не мог видеть, потопталась на мокром снегу у канавки и сунула руки в песок.
Много дней она почти не думала о нем и ни разу не пошла поглядеть на его окно. Для нее это было все равно что изменить ему в чем-то, и под конец она начала перечитывать одну за другой его книги в том порядке, как они выходили, словно доказывая ему свою верность. Во всех этих книгах – мужчина и женщина, они с робким обожанием приближались друг к другу сквозь сотни страниц, но их окончательное сближение так ни разу и не было описано.
Однажды ночью она проснулась, в страхе затаив дыхание, понимая, что ждала слишком долго, что он забыл ее. Она встала, чтобы написать еще одно письмо, в котором умоляла его продолжать творить, несмотря ни на что. «Не придавайте значения их пасквилям, – писала она, – они ровным счетом ничего не понимают. Не понимают, что именно теперь, когда любовь так дешева, доступна и лишена тайны, защищать чистое и высокое – мужественный поступок и кто-то должен совершить его». Она попыталась объяснить: то, что для других было всего лишь анатомией, он превратил в храм, но у нее это получилось неуклюже, она зачеркнула фразу и начала писать заново. Внизу маленькими буквами приписала свой адрес. Она побежала к почтовому ящику на углу, постояла, глядя на него. Крышка ящика была полуоткрыта, словно готовый укусить рот. Помедлив, она затем быстро опустила письмо, и крышка с шумом захлопнулась. И в ту же секунду она честно и без отчаяния поняла, что пути назад нет и что ее, скорее всего, ждет разочарование.
Он сразу же ответил ей. Не дал ей времени подготовиться, ждать. Да, на коврике в прихожей лежало письмо от него. Она представляла себе, что, если он ответит, если в самом деле найдет время, если будет к этому расположен или решит поставить точку в своем произведении и напишет ей, она пойдет с этим письмом в какое-нибудь красивое место, например к морю, и откроет его там. Но вместо этого она торопливо вскрыла конверт прямо в прихожей и прочла целую страницу, написанную от руки, залпом, затаив дыхание. Он проявил себя рыцарем. Он писал письма так же, как книги. Не сочтя за труд ответить ей, он, обращаясь именно к ней, заверял ее, что всегда будет смотреть на женщину как на нечто прекрасное и чистое.
Мир вокруг нее незаметно, но целиком и полностью изменился. Она даже ходила теперь как-то по-другому, неторопливо, рассеянно и пристально смотрела на себя в зеркала и стекла витрин, погружаясь в свою женственность, ни на что не рассчитывая, ничего не ожидая. «Какое важное событие, – с благодарностью думала она, – сколько перемен! Я не успела долго страдать». Работа сейчас мало значила для нее, она выполняла ее автоматически, словно в полусне. Ей приходили на ум изящные старинные слова, ей доставляло удовольствие делать красивые движения или просто сидеть молча, сложив руки на коленях. Это было счастливое медленное время, он снова дал ей возможность жить, наслаждаясь каждой минутой. Она не стала отвечать ему сразу, ей доставляло удовольствие отдалять желаемое. Она знала, что у ног ее лежит роза, но не торопилась поднять ее.
Наступило время дождей, долгих весенних дождей, смешанных со снегом. Лед на море тронулся. И наконец, однажды ночью, она написала ему, очень торопливо и лучше, чем писала когда-либо в своей жизни.
Он не ответил. Время шло, а он все не отвечал, нетрудно отличить молчание ожидания от молчания, предвещающего конец.
Лишь только теперь, испытывая жестокое разочарование, не дающее ей даже утешения в скорби, она, казалось, поняла, на что прежде надеялась. Он написал ей только потому, что ему было тяжело, когда он не мог работать, когда сомневался в себе и был одинок. Это могла бы быть долгая переписка, обмен прекрасными письмами, прелесть и смысл которых приобретали особое значение, оттого что они никогда не встретятся, ни одного раза до самой смерти. Во все времена существовала такая переписка между человеком искусства и женщиной, драгоценные, вдохновляющие письма представляли потомкам художника и его творения в совершенно новом свете. А возможно, и женщину, писавшую ему.
Она все разрушила. Сознавать это ей было невыносимо. Она села в такси, взбежала по лестнице и нажала звонок его двери. Было восемь вечера. Она забыла привести себя в порядок, не думая ни о чем, вошла и с серьезным видом сказала:
– Это я писала вам.
Ее серьезность была почти вызывающей и придавала ей новое, какое-то особое достоинство. Она смотрела на него, и все расплывчатые газетные снимки смешались в одну кучу, быстро, как колода карт, он больше не походил на писателя.
– Весьма любезно с вашей стороны навестить меня, – сказал он, и она подала ему свое пальто.
Комната была большая. Синие шторы занавешивали окна от стены до стены и падали на темно-красный пол. Все цвета были глубокие и сдержанные, низко висящие лампы излучали мягкий свет, при котором лица становятся красивее. Комната была безликая, с претензией на высокопарную роскошь и уединенность. Единственной вещью, которая не вписывалась в общую обстановку, была большая пятнистая леопардовая шкура. Пасть зверя была широко раскрыта, словно ему не хватало воздуха. Обойдя шкуру, она подошла к дивану.
– Хотите выпить что-нибудь? – спросил он.
Она села и ответила:
– Спасибо.
Диван был намного ниже, чем она рассчитывала. Она чуть не потеряла равновесие, почувствовала себя смешной и на секунду утратила свое достоинство – небольшое и весьма ранимое достоинство, которое только что было присуще ей. Она хихикнула и начала рыться в своей сумочке. Не спросив, что она будет пить, он смешал для нее вермут со льдом, а себе налил лимонный сок.
Мысли ускользали от нее, кусочки льда бряцали в стакане, она медленно потряхивала его, подбирая слова. Наконец она сказала то, о чем уже писала ему:
– Ваша последняя книга – лучшая из всех написанных вами.
Он ответил, что его радуют ее слова. Горло у нее снова сжалось, она стала трясти стакан с кусочками льда и с усилием сказала:
– Есть вещи, к которым можно подходить по-разному. Например, к чистоте чувств, к самому главному. Я хочу сказать: что бы ни случилось, какие бы ни были времена, если даже наступит полная свобода и можно будет говорить и показывать все на свете, я не сторонница таких новшеств. Это безобразно. И слова всегда имеют большое значение.
– Вы правы, – согласился он. – Слова имеют большое значение.
Он слушал ее очень внимательно. По правде говоря, глаза у него были ужасно маленькие, но ресницы очень черные. Она торопливо продолжала:
– То, что вы описываете в своих книгах, почти полностью исчезло. Это было в иную эпоху! А сейчас заболтали то хрупкое и нежное, что не терпит пустой болтовни, не правда ли?
Он задумчиво смотрел на нее, а она с горячностью добавила:
– Я хочу сказать, что это вызывает лишь обратное! Пропадает всякое желание, а жаль, не правда ли?
– Интересный ход мыслей, – медленно и отстраненно сказал он.
Он поднялся и спросил, не хочет ли она послушать музыку.
– Спасибо, хочу, – безразлично ответила она.
На вопрос, какую музыку, она ответила:
– Любую.
– Что ж, у меня есть всякая. Скажите, что вы предпочитаете. Выбирайте.
В этот момент ей ничего не приходило на ум, кроме Бетховена и «Битлз», и она ответила:
– Выбирайте сами. Так же, как выбрали, что мне пить.
Прозрачная, очень холодная и мягкая музыка, задумчивая и равнодушная, наполнила комнату. Она решила больше ничего не говорить, и лицо ее сразу изменилось, как-то сжалось, в нем появилось что-то детское. Ей больше не хотелось ублажать его.
– Вы обиделись на меня? – спросил он. – Действительно было глупо с моей стороны предложить вам вермут. Быть может, вы предпочитаете виски или коньяк? Или еще что-нибудь?
– Нет-нет, ни в коем случае! – торопливо ответила она, задыхаясь от смущения и раскаяния.
«Почему он говорит не так, как пишет? – промелькнуло у нее в голове. – Он любезен, но это холодная, ничего не значащая любезность. Так утешают того, с кем вовсе не считаются, кто вел себя скверно или еще не вышел из детского возраста».
– Эта шкура из Африки? – спросила она.
– Кажется, из Индии, – ответил он.
«Вот он снова отдалился. С писателем не болтают о том о сем. С ним говорят о значительном, а я думаю только о себе, вовсе не о нем».
Они оба начали говорить разом, потом оба замолчали и поглядели друг на друга.
– Извините, – сказал он, – вы что-то хотели сказать?..
– Нет, ничего особенного.
– Продолжайте, прошу вас…
– Я просто подумала, что делает человек, что делает писатель, если его не поняли, если у него скверно на душе и он не может писать? Должно быть, ужасно читать злые статьи. И много ли найдется людей, которые понимают, каково это и как важно не…
Его лицо помрачнело, и она смущенно замолчала, ее на мгновение охватил непонятный стыд, и музыка вдруг тоже умолкла.
Напряжение достигло предела, но тут писатель протянул руку, на мгновение коснулся ее руки и уважительно спросил, какие из его книг она читала. Она сделала долгий глубокий вдох, посмотрела ему в глаза с мрачным обожанием и ответила:
– Все. Все книги, которые вы написали. Они стоят на отдельной полке, их нельзя смешивать с обычными книгами. Я живу по ним, хотя это нелегко. Я верю в них. Я ваша ученица и последовательница.
Это странное и высокопарное слово «последовательница» соединило их так же явно и призывно, как молчание после его чужой и холодной музыки. «Мне не надо больше ничего говорить, – подумала она, – я сказала нужные слова, они ему понравились».
Наконец он стал говорить так же, как умел писать, и слова его были обращены именно к ней.
– Мой дорогой друг, – сказал он.
И эти драгоценные слова замерли, ожили и наполнили комнату. Продолжать разговор было уже невозможно, атмосфера была слишком наэлектризована. Они одновременно поднялись и услышали, как кто-то открывает дверь и входит в прихожую. Он тихо и поспешно сказал:
– Вы моя защитница, я не забуду вас.
Осторожно взяв свою гостью за локоть, он проводил ее в прихожую, подал ей пальто и открыл дверь. Она не разглядела того, кто вошел в квартиру, это был кто-то грузный и высокий, она заметила только его ботинки. Вот она оказалась уже на лестнице, потом на улице. Ночь была светлая и совсем теплая. Она шла по улицам и думала: «Мой друг. Моя защитница, я не забуду вас». Этими словами все сказано, о чем еще можно было говорить! И она совершенно искренне решила, что все прекрасно. Она пришла домой, легла в постель и спала всю ночь так спокойно, как спят после успешно законченной тяжелой работы.
Наступило воскресное утро. Она долго лежала в постели, вызывая в памяти каждую фразу и молчание после нее, движения, краски, освещение, холодную музыку… Но все слилось и стало уплывать прочь дальше и дальше, такое же нереальное, как и в его прекрасных книгах. Она свернулась калачиком, ласково обхватив руками плечи, и снова уснула, полная спокойного счастья и ожидания.
Перевод Н. Беляковой