Ты свободен днем, под солнцем, и ты свободен ночью, под звездами. Ты свободен, когда нет ни солнца, ни луны, ни звезд. Ты свободен, даже когда закроешь глаза на все сущее. Но ты раб любимого тобою, потому что ты любишь его. И ты раб любящего тебя, потому что он тебя любит.
Халиль Джебран
Неволя воняет смертью и потом, унижением и слабостью. Это отдельный мир, где человек превращается в животное. Кто-то в сильное, кто-то в слабое. Кто-то в охотника, а кто-то в жертву. Неволя меняет вас навсегда, нет ничего страшнее, чем потерять свободу над своими поступками и над своим телом.
Тюрьма лишь сосуд, в котором находится душа заключенного, но в данном случае именно сосуд влияет на то, во что превратится его содержимое. Да и сооружения, выстроенные огромным прямоугольником с узкими проходами между ящиками, отдаленно напоминали тюрьму. В свое время данный способ содержания и наказания заключенных был запрещен законом, но на то это и закон, чтобы его нарушать.
В огромных деревянных ящиках с железными дугами по бокам держали людей. Никто не знал их имен и откуда они. Раз в неделю кого-то забирали, кого-то привозили, а кто-то уже никогда не покидал пустыню. В лагере надзирателей не принято было спрашивать ни имен, ни возраста заключенных.
Ящики, сколоченные из досок в виде чемодана, стояли в ряд, пряча в своих утробах скрюченные тела заключенных. Их головы, просунутые в дыры, проделанные в досках, свисали беспомощно к песку. У некоторых со рта текла пена, а кто-то бился в конвульсиях. Кто-то истошно орал, а кто-то тихо молился.
За заключенными наблюдали два надзирателя и четыре пса алабая, которые ходили по рядам и нюхали головы заключенных. Одно неверное движение, и псина могла полакомиться лицом несчастного.
Надзиратели пили чай из пиал и обмахивались газетами. Вокруг ящиков летали мухи и надоедливо жужжали.
– Когда завтра вывозить трупы будут? Они начинают вонять!
Поморщился один из бородатых мужчин и хлопнул муху у себя на плече.
– Должны рано утром.
– Что насчет того сукина сына, который плюнул в лицо господина, его так и будут морить голодом?
– Может, он уже сдох. Пойди посмотри.
– Сам иди. Я к нему наклоняться не буду. Он чуть не откусил нос Баяру.
– Нам приказано подкармливать, чтоб не сдох. Давай, Очир. Твоя очередь.
– Ты корми. А я посплю. Вечером сменю тебя.
Примостился под зонтом на подстилке и отвернулся от своего дружка.
– Ладно. Посмотрю.
Мужчина направился к «сундукам» в самый конец своеобразного лабиринта из ящиков. Подошел к самому крайнему и самому большому из них и пнул ногой.
– Эй, ублюдок! Ты живой?! Или завонялся уже? Долго думать будешь? Скоро солнце поджарит твою физиономию до мяса. Вчера тебе было мало? Эй!
Заключенный не подавал признаков жизни, и надзиратель несколько раз толкнул его голову носком ботинка. Потом наклонился и схватил за длинные волосы, свисающие к песку, поднял за них вверх, всматриваясь в заросшее лицо пленника, покрытое ожогами, с облезшей кожей и растрескавшимися в кровь губами.
– Живой? Давай моргни! И я дам тебе воды! – с уголка рта заключенного потекла струйка крови.
– Твою ж мать! – надзиратель опустился на колени, приближаясь к безжизненно свисающей голове, стараясь уловить дыхание, и когда он придвинулся совсем близко, заключенный зарычал и впился ему зубами в скулу с такой силой, что тот заорал, завизжал. Отскочил в сторону, зажимая рану руками.
– Сукааа! Тварь! Ах ты ж мразь!
Он бил заключённого по голове, а тот хохотал окровавленным ртом.
– Эй, Джамбул, что там у тебя? Машина едет! Заканчивай там! А то убьешь раньше времени!
– Черт!
Джамбул бросился между ящиками обратно к стульям и ящикам с водой и едой.
– Что с тобой? У тебя вся рожа в крови!
– Этот урод меня укусил. Что ты ржешь? Он отгрыз мне кусок мяса!
– Я тебе говорил, что он опасен. И я надеюсь, что эти его сегодня заберут.
– Если он согласится.
– Хрен его знает. Этот сукин сын конченый псих.
Они посмотрели друг на друга, а потом снова на приближающийся джип. Из-под колес клубилась пыль, и машина затормозила неподалеку от лагеря надзирателей. Из нее вышел мужчина с длинными волосами, собранными в хвост на затылке, и кивнул в сторону ящиков.
– Ну что?
– Ничего. Молчит.
– Веди его сюда.
– Да, господин.
Джамбул поклонился мужчине в красивом сером костюме и, продолжая кланяться, вместе со своим дружком пошел к ящикам. Они гремели засовами, открывая сундук и вытаскивая оттуда огромного мужчину, скованного цепями по рукам и ногам, одетого лишь в одну набедренную повязку. Его смуглое тело было покрыто ссадинами и кровоподтеками, шрамами и порезами, и он не стоял на ногах. Кряхтя и постанывая, надзиратели потащили заключенного к гостю и швырнули в песок под ноги.
– Ну что, псина, ты так и будешь упрямиться или все же надумал?
Мужчина пнул заключенного под ребра, тот даже не застонал. Дверца машины распахнулась, и на песок стала маленькая женская нога в лакированной красной туфле. Это все, что мог видеть заключенный, которого Джамбул держал за волосы.
– Что ты так неучтив, Наран, с самим… как там тебя называли, плебей? Напомни!
Она сдавила скулы пленника рукой в перчатке.
– Пошла на х*й! Шавка!
Удар ногой в лицо, и из носа заключенного хлынула фонтаном кровь. Его продолжали держать за волосы и бить, пока он не застонал, закатывая глаза.
– Я сегодня уезжаю… Если ты будешь упрямиться, я привезу тебе скальп. Золотой, переливающийся на солнце скальп, или, может, ты хочешь черный? С косичками?
– Пошла на х*й, я сказал!
Его снова ударили и били до тех пор, пока не потерял сознание.
– Три дня без еды и воды.
– Он сдохнет!
– А ты не дай сдохнуть. Я тебе за что плачу!?
Хотела уйти, потом вернулась и наклонилась к заключенному:
– Три дня на размышления! Три! А это, чтоб тебе хорошо думалось!
И бросила в песок заколку с цветным бантиком из ленточки.
Настоящая любовь – это слепая преданность, безответная покорность, самоунижение, это когда веришь, не задавая вопросов, наперекор себе и всему свету.
(с) Чарльз Диккенс. Большие надежды
– Дарив, скажи мне уже, что вы нашли?
– Я все проверил. Ничего особенного. Остальные камеры показывают все то же самое. Один к одному.
Он старается не смотреть вниз, на прикрытую мягкой пеленкой головку малыша, который усердно сосет мою грудь. Да, я кормила своего мальчика сама, хотя мне и пытались навязать каких-то кормилиц из Монголии. Мне хватит и моего молока. Мой сын будет пить только его и ничье молоко больше.
– Не может быть! Я же показывала тебе несоответствие по времени.
Наклонилась вперед к ноутбуку и включила одну из записей.
– Вот смотри, везде запись обнуляется в двенадцать ночи, верно?
– Верно.
– Смотри, вот здесь машина Хана проехала по трассе в сорок пять минут, свернула налево, остановилась на светофоре. Везде это время совпадает. На всех записях со всех камер. А теперь смотри время взрыва. На одной из камер в пятьдесят восемь минут, на второй – пятьдесят пять, на третьей – пятьдесят три.
– И что это по-вашему значит?
Смотрит мне в глаза, пожимая плечами.
– Ты действительно не понимаешь?
– Нет, я не понимаю.
Малыш перестал сосать, и я поправила сарафан, приподняла сына, положила животиком на плечо.
– Это значит, что в каком-то месте что-то вырезали, а потом вклеили взрыв. И я хочу, чтоб ты нашел профессионала, который найдет это место… И еще. Найди мне тех, кто отвечает за городские камеры и мониторит их.
Посмотрела Дариву в глаза. Как всегда, совершенно беспристрастен. Спокойный, уравновешенный. Смотрит на меня скептически и явно сомневается в моей адекватности.
– Чего вы хотите этим добиться?
– Хочу найти некоего мистера игрек, который заплатил некоему мистеру икс, чтоб тот отдал ему записи с камер и потом поставил их на место.
– Год поисков, госпожа. Год мы ищем неизвестно что и неизвестно кого. Как в вашей сказке «Пойди туда, не знаю куда, и найди то, не знаю что». А как же анализы ДНК, где черным по белому написано о девяносто пятипроцентном соответствии.
– А разве оно не должно быть стопроцентным?
– С учетом того, насколько пострадали ткани – нет.
– А для меня – да! Это был не мой муж. Я хочу, чтоб провели еще одну экспертизу. Пусть сверят ДНК того… кого приняли за моего мужа, и моего сына. Я хочу посмотреть, покажет ли этот тест отцовство.
– Как скажете. Я сделаю все, что прикажет моя госпожа.
– Вот и сделай.
Поклонился, вышел из кабинета, а я посмотрела на сыночка, дремавшего у меня на руках. Смуглое личико с раскосыми глазами, черные волосики, пухлые щечки… и когда он откроет глаза, они будут удивительного голубого цвета, приводящего в восторг его прадеда. Мой маленький Тамерлан Второй. Мой принц. Любовь моя. Я найду твоего папу, чего бы мне это не стоило, и никто не убедит меня в том, что его больше нет. Малыш поморщил носик и улыбнулся, а у меня от любви и нежности защемило сердце. Как же тяжело ты мне достался, как же сильно я хотела, чтоб ты родился.
Я встала из-за стола, уложила ребенка в колыбель, позвала няню и вышла из спальни. Направилась в комнату Батыра.
Он остался жить у меня. Старый вредный старикан заявил, что ему здесь нравится. Он пришел в себя, когда я разговаривала с одним из управляющих концерном, спустя три месяца после исчезновения моего мужа. Пришел в себя настолько неожиданно, насколько и вовремя, иначе я бы наворотила с бизнесом непоправимых ошибок.
– И… что это значит? Я не понимаю. Вы должны мне объяснить. Да, я услышала насчет акций. Что с ними не так? Я должна поднять цену? Опустить? Вы считаете, так будет лучше? Но зачем опускать цены на наши ценные бумаги…
– Гони его в шею.
Обернулась на постель и замерла с трубкой в руке. Старик открыл глаза и смотрел на меня так пристально и осмысленно, что по коже побежали мурашки.
– Мы никогда не опускаем цены на акции, так и скажи, и пусть идет на хер.
– Вы уволены! – сказала я, продолжая смотреть на деда, и тот довольно ухмыльнулся, поднимая большой палец кверху.
– Что? Вы… вы серьезно? Вы же не знаете бизнес изнутри, я самый лучший аналитик и…
– Я что не ясно выражаюсь? Вы уволены!
Отключила звонок, не сводя взгляда с деда, а он поёжился, пытаясь перевернуться на бок.
– Позови сиделку, или кто там меня ворочает и моет. Пусть повернет меня, кости все закаменели, и зад заделался под этот матрас. Кстати, херовый матрас. Купи другой. И смените мне подгузники. А еще я хочу есть.
Я засмеялась, чувствуя, как впервые за все это время меня наполняет радостью. Словно засиял самый первый луч надежды, и я ощутила рядом с собой опору. Да, никогда бы не подумала, что буду рада Батыру Дугур-Намаеву.
– Я так понимаю, ты теперь у руля?
Кивнула, затаив дыхание и не зная, что именно он сейчас скажет и как быстро отлучит меня от управления.
– Тебя пора научить разбираться в бизнесе. С сегодняшнего дня буду давать уроки. Когда родится мой правнук? – кивнул на мой живот.
– Со дня на день.
– Внука нашли?
Взгляд стал непроницаемым, цепким, как будто впивался мне в душу.
– Мы его ищем.
– Ищите. Не хорони его, Ангаахай.
– Я и не думала. Я знаю, что он жив. Вы что-то помните?
– Нет. Меня подстрелили, и я потерял сознание. Очнулся уже здесь… и не мог пошевелиться. Слушал, как ты строишь домашних. У тебя неплохо получается. Наклонись… что-то скажу.
Поманил меня пальцем, и я подошла к постели, склонилась над стариком.
– Я в тебе не ошибся, внучка. Найди Тамерлана.
– Обязательно найду. Я не сдамся.
В ту же ночь начались роды. Дома. Под присмотром Зимбаги.
– Надо в больницу! Слышишь? Надо!
– Нет! Я никому не доверяю кроме тебя. Ты… повитуха? Давай прими моего мальчика! В роддоме его могут украсть или убить. Рожу. Никуда не денусь. Наши бабки рожали, и я рожу. У меня выбора нет…
Разродилась только через два дня схваток, которые то затихали, то начинались снова. Зимбага все это время слушала сердцебиение ребенка. Во время схваток закусывала простыню и скулила, чтоб никто не слышал, как я кричу.
– Таз узкий, не разродишься. Ребенок большой.
– Разрожусь. Я – жена Тамерлана Дугур-Намаева. Я все выдержу. Ты смотри за ребенком. И говори, что делать.
Выталкивая ребенка из своего тела, я громко кричала имя его отца. Так громко, что содрогались стены.
– Какой большой богатырь. Да тут все пять килограммов.
– Зимбага…, – выдохнула я с мольбой.
– Все на месте. Ручки, ножки, пальчики. Здоровый карапуз. Вылитый папа. Давай, покричи для нас.
Когда малыш закричал, я взяла его на руки. Пристроила на груди и уснула. Мокрая от пота, с сорванным голосом и лопнувшими сосудами в глазах, но счастливая до безумия. Когда Зимбага хотела его забрать, я схватила ее за руку и хрипло сказала:
– Никогда не трогай моего сына, пока я не разрешила.
Она усмехнулась, с каким-то оттенком гордости. Не обиделась. А во мне инстинкты играют первобытные и понимание, что я мать. Я родила своему мужу здорового мальчика. И я глотку перегрызу каждому, кто попробует его у меня забрать или обидеть.
– Как сына назовешь?
– Тамерлан. Тамерлан Второй. Пусть напоминает мне… что первого надо искать.
– Скоро врач приедет сюда и посмотрит вас обоих. Ему можно доверять, и я буду рядом. Но все прошло хорошо… без разрывов. Ты умничка. Сам Бог тебя уберег. Это наивысшее чудо из всех, что я видела.
***
Зашла в комнату Батыра – сидит в своем кресле, кормит Генриха орехами, а Эрдэнэ ему книгу читает вслух. С серьезным лицом. Косички по плечам змеятся с бантиками, которые я ей сделала. Теперь самые любимые ее заколки. Целая коробка.
– Серьезно? Воспоминания Черчилля?
Взяла книгу и посмотрела на обложку.
– Бедный ребенок.
– А что? Историю надо знать. Говорит, что ей интересно.
Я подошла к деду, наклонилась, тронула губами его щеку, а он мою.
– Пахнешь молоком. Кормила моего Лана второго?
Кивнула и потрепала по волосам Эрдэнэ.
– Посидишь с братиком, милая?
– Конечно. Почитаю и ему Черчилля. Пусть просвещается.
Когда за ней закрылась дверь, я села напротив Батыра.
– Что? Хочешь мне что-то рассказать и не знаешь, с чего начать?
– Да…
Он уже меня выучил. И иногда по одному взгляду знал, о чем я думаю.
– Я считаю, что запись с камер была обрезана и склеена. Считаю, что там не хватает куска.
Резко поднял голову, и Генрих встрепенулся, махнул крыльями, перелетел ко мне.
– Мне нужен человек, который смог бы подтвердить мои предположения или опровергнуть.
– Есть такой человек. Завтра же будет в твоем распоряжении.
Отпил свой кофе и медленно поставил чашку на стол.
– Таки нашла зацепку. Молодец.
– Я бы нашла ее рано или поздно. И его найду.
Батыр выпрямился в кресле и тяжело вздохнул.
– Прошел год, Ангаахай. Год его отсутствия. Год, в течение которого мы ничего о нем не слышали. Нет, я не подвергаю сомнению твою веру, не умаляю твоих надежд, но… если бы мой внук был бы жив и хотел, чтоб его нашли, он бы уже придумал, как подать тебе знак.
Тяжело дыша и пытаясь сдержать слезы, смотрела на морщинистое лицо Батыра. Только не он. Он не может меня бросить и сдаться, перестать верить. Он же всегда был со мной и поддерживал меня. Он же говорил мне не сдаваться.
– А если…если там, где он сейчас, невозможно подать знак…
– Да… так и есть. Невозможно. Оттуда знаки не подают.
– Нет! – горячо возразила. – Я не о том! Я… я
– Я знаю, о чем ты. Я сам просил тебя искать и не складывать руки, но я хорошо знаю своего внука. Это сильный и хитрый сукин сын. Он бы выбрался даже из ада… и если его до сих пор нет…
– То значит в Аду крепкие засовы, и их надо открыть снаружи! – крикнула я и ударила кулаком по столу. – Не смейте сдаваться. Он жив. Я буду искать и докажу, что он жив. Найдите мне человека, который посмотрит записи с камер.
Ты смотришь на меня, смотришь на меня из близи, все ближе и ближе, мы играем в циклопа, смотрим друг на друга, сближая лица, и глаза растут, растут и все сближаются, ввинчиваются друг в друга: циклопы смотрят глаз в глаз, дыхание срывается, и наши рты встречаются, тычутся, прикусывая друг друга губами, чуть упираясь языком в зубы и щекоча друг друга тяжелым, прерывистым дыханием, пахнущим древним, знакомым запахом и тишиной. Мои руки ищут твои волосы, погружаются в их глубины и ласкают их, и мы целуемся так, словно рты наши полны цветов, источающих неясный, глухой аромат, или живых, трепещущих рыб. И если случается укусить, то боль сладка, и если случается задохнуться в поцелуе, вдруг глотнув в одно время и отняв воздух друг у друга, то эта смерть-мгновение прекрасна. И слюна у нас одна на двоих, и один на двоих этот привкус зрелого плода, и я чувствую, как ты дрожишь во мне, подобно луне, дрожащей в ночных водах.
(с) Julio Cortázar. Игра в классики
Он сидел в одиночке, в наморднике, как у свирепого, дикого пса из черной, толстой кожи с железными спицами у рта, и руками, выкрученными назад за спину, скованными металлическими браслетами, кандалы на ногах растерли лодыжки, и кожа давно зарубцевалась, повторяя рисунок в виде хаотичных шрамов. На нем грязная роба, которая с трудом сходится на мощной груди, свободные шаровары. В помещении невыносимо жарко, и заключенный истекает потом. Миска с водой стоит у другой стены, но цепь, на которой сидит заключенный, не достает до нее. И он может лишь ходить вокруг и смотреть на желанную влагу.
Вокруг заключенного множество других клеток, в которых сидят по два-три-пять человек. Без намордников и наручников. Сильно воняет мочой, экскрементами, потом и кровью. Где-то слышны стоны боли или предсмертной агонии. Они мало кого волнуют. Здесь каждый сам за себя. Здесь у каждого только одна цель – выжить любой ценой. Абсолютно любой.
ОН сидит у стены и смотрит на маленькое квадратное окно под потолком. Первые лучи солнца означают, что скоро всех выведут на перекличку, заставят умываться ледяной водой, потом будет тренировка, и только после этого их покормят. Но на такой жаре есть не хочется. Хочется пить и спать. Спать им дают только ночью по четыре-пять часов. Все остальное время они тренируются. Кто не хочет тренироваться, того избивают до полусмерти и вешают на столб под палящими лучами солнца. Пару таких прогулок и дерутся все. У каждого арестанта на груди тавро, как у скотины. В ухо, ноздрю, губу может быть продето кольцо с номером. Некоторым особо строптивым кольцом пробивали член или мошонку, и это автоматически делало его мишенью для посягательств. Окольцованные «девочки» не имели права вставать в полный рост, они ползали на четвереньках и смотрели только в ноги своим «хозяевам».
Одна из самых страшных тюрем в мире. Монгольская яма. Отсюда никогда никто не бежал. Отсюда никогда никто не выходил. Только вперёд ногами. Один из самых известных в подпольных кругах смертельный тотализатор с невероятными ставками в золоте. Выживает тот, кто кровожадней, сильнее и более жесток. Победителя вкусно кормят и приводят к нему шлюх. Чемпиона могут вывезти на бои в другую страну. Чемпион условно свободен. Каждый мечтает об одном из двух – или сдохнуть, или стать чемпионом.
Засовы тяжело заскрипели, огромная железная дверь с грохотом отворилась. Послышался топот ног надзирателей и начальника смены, вперемешку с ними тонкое цоканье женских каблучков.
– Всем встать, суки! Руки по швам и мордами в стену!
Звук шипящего электричества и сдавленный крик. Кто-то ослушался, и его припекли электрошокером.
ЕМУ было неинтересно, как остальные заключенные быстро суетятся, вскакивают, отворачиваясь к стене, жмутся к ней, пряча лица. Он и не думал шевелиться. Он продолжал смотреть в окно. Скоро горизонт окрасится в нежно-золотой цвет, и по телу заключенного в собачьем наморднике пройдет волна дрожи, черные узкие глаза вспыхнут, и он загремит цепями, приветствуя солнечный свет так, как будто это единственное, что ему важно в этой жизни.
– А ты, ничтожество, кусок гнилого мяса, быстро встал! Ждешь особого приглашения?
Обращались к нему, но он даже не обернулся.
– Ты! Мразота! Встал, я сказал!
Начальник смены толстый, невысокого роста, с сальными волосами и обвисшим вторым подбородком кивнул своим людям на камеру. Клетка открылась, и четыре здоровенных мужика схватили заключенного под руки и швырнули на пол, прямо в ноги начальника и его гостьи.
– Кланяйся, урод!
Его удерживали на четвереньках, но он умудрился плюнуть ей на носки лакированной обуви и несколько раз чуть ли не сбить с ног четверых надзирателей.
– Ты это вылежишь, мразь.
Удары посыпались со всех сторон. Заключенный дергался, но даже не стенал, упрямо удерживая голову вертикально и не давая ее нагнуть к ботинкам женщины, пока его насильно на уложили плашмя на грязный пол и не придавили к нему сапогами.
– Прогресса нет? Упрямится идиот?
– Нет. Никакого прогресса.
– Сидит и молчит. Вывести и заставить драться невозможно. Только зря переводит жратву. Намордник снять опасно. Он раздирает людей зубами.
– Зверина. Никто никогда не сомневался, что ты зверина. Я тебя забрала из ящика, но в любой момент могу вернуть обратно.
Женщина подняла лицо заключенного рукоятью своего зонта, удерживая за подбородок. Когда он лязгнул зубами, она все же дернулась, а заключенного ударили по затылку дубинкой.
– Упрямишься. Зря. Я тебя сломаю. И не таких ставили на колени.
– Пошла ты! – прошипел сквозь зубы, презрительно кривясь и глядя на ноги женщины так, как смотрят на мерзкое насекомое.
– У меня для тебя подарок, но получишь ты его позже. – она выпрямилась и посмотрела на начальника. – Я хочу, чтоб ему поставили метку. Сейчас. Здесь. При всех.
– Тигр… давай, порви сучке все дырки! Она тебя хочет! Течет и воняет сучкой!
– Тигр, порви ее, вставь ей свой болт по самые гланды!
– Дааааа! Порвать суку!
Надзиратели ударили по решеткам, кого-то обожгли током, и крики стихли.
– Раздеть наголо и поставить на колени.
Одежду сдирали вдвоем, а еще двое пытались удержать, но заключенный дергал цепи, и конвоиры падали на колени, матерились, били его по спине, по голове, по лицу, а он постоянно вставал с колен и, набычившись, смотрел исподлобья на женщину с длинными прямыми волосами и маленьким ртом, похожим на красную прорезь.
С него содрали всю одежду, и женщина изучила его с ног до головы. Под улюлюканье заключенных.
– Он порвет тебя. Давай купи Тигра. Он тебе как загонит!
– Тигрище, зверина! Не жрал неделями, а здоровый, как буйвол!
– Когда-нибудь я сниму с тебя живьем кожу… но это будет потом. – женщина постучала зонтом по груди заключенного. – Вначале ты поработаешь на меня. Поработаешь тем, кем и являешься. Будешь моей собакой, которая по команде «фас» будет за меня драться.
– Каждая собака однажды срывается с цепи. И первый, кому она перегрызет глотку, это тот, кто ее на цепи держал.
Бронзовое тело, покрытое синяками, ссадинами, шрамами, ожогами, блестело от пота, лоснилось от грязи и скорее напоминало выкованную из стали скульптуру.
– Твои цепи будут под током, и если сорвешься, то только на тот свет.
– Я утяну тебя за собой.
– Давайте! Я хочу это сделать сама!
Кивнула на заключенного, и один из надзирателей подал женщине нож.
– Каждый мой пес носит на себе знак принадлежности мне. Обычно его выжигают, предварительно смазав обезболивающей мазью… Но у тебя будет личная привилегия. Я сама его вырежу на тебе.
Она провела лезвием по груди мужчины, и тот стиснул кулаки.
– Повой для меня, псина. Громко, заливисто. Повой от боли.
– Скулишь только ты, шавка.
Она вырезала на нем пять квадратов в виде цветка. Один посередине и четыре других по бокам. Два вверху и два внизу. Снимала квадратики кожи, и кровь текла по груди заключенного. Он не издал ни звука, только смотрел на нее своими сумасшедшими, страшными глазами, не моргая. Притихли все. Конвоиры, арестанты, начальник смены. Как будто затаились, не дыша.
Женщина швырнула ошметки кожи себе под ноги и потопталась по ним.
– Ты – мой раб. Каждый будет знать, кому ты принадлежишь. Рано или поздно с трона падают все. Помни, кто тебя с него сбросил. А теперь обещанный подарок.
Достала из кармана нечто тонкое, блестящее, похожее на пружину, и ткнула под нос заключенному, который стоял на коленях, согнутый, и трясся от напряжения.
– Представляешь, насколько я к ней близка? Насколько я рядом? Еще один твой отказ, и ты получишь ее палец, или ноготь, или сосок. Признайся, ты бы хотел на него подрочить?
Развернулась, чтобы уйти, но на мгновение задержалась:
– А может быть, ты хочешь получить маленький пальчик своего сына?
– У меня нет сына, сука!
Пошла к выходу в сопровождении начальника, который семенил следом, переставляя толстые ножки. Она не видела, как заключенный поднял с пола прядь золотых волос, как бережно сложил их в ладонь и поднес к лицу, принюхиваясь к ним жадно, закатывая глаза от удовольствия, а потом взревел:
– Я согласен! Слышишь, сука, я согласен!