bannerbannerbanner
Она доведена до отчаяния

Уолли Лэмб
Она доведена до отчаяния

Полная версия

– О, привет, Долорес, – с издевкой начала Розалия. – Мокрая ты еще уродливее.

Я протолкалась к кассе.

– Эй, Конни! – заорала Стася через весь магазин. – Обслужи ее побыстрее, у нее вши!

Биг-Бой прибирался на своем рабочем месте, держа в руке гирлянду сосисок. При этих словах он замер и в первый раз за лето заметил мое существование. Конни подозрительно прищурилась, и ее пухлые пальцы быстро забегали по кнопкам кассы.

Мои щеки пылали. Я чувствовала, как подступили слезы.

– Нет у меня вшей, – прохрипела я. – Они просто ненавидят меня до печенок.

Конни взглянула на меня, а затем на близнецов в первом проходе.

– Не трожьте журналы грязными руками, – только и сказала она.

Стася и Розалия подошли к прилавку, хихикая и неистово чешась. Стася протянула большой флакон «Рейда»:

– Спасите! – смеялась она. – Вышвырните ее отсюда!

– Заткнись! – не выдержала я. – Пиэль кривоухая!

Началось царапанье и тасканье за волосы; банки с овощами полетели с полок. Не помню, которая из близнецов сбила меня с ног. Нас растащили Биг-Бой и Конни.

– Черт вас побери, сломали мой прекрасный ноготь! – взревела Конни. – А ну, вон из магазина, все трое!

В версии, которую я рассказала бабушке, я не сопротивлялась. Если не поостеречься, такими темпами я окажусь в Нью-Джерси, и придется быть вежливой со шлюхой Донной.

На другой день, когда мы с бабкой смотрели «Домашнюю вечеринку Арта Линклеттера», из больницы для меня доставили подарок. Я разорвала коричневую оберточную бумагу, и мы с бабушкой молча уставились на него. Это была одна из картин, созданных матерью на арт-терапии: в ясном голубом небе среди аккуратных облачков парила женская нога, обутая в красную туфлю на шпильке, а из бедра росли зеленые, как у попугая, крылья, только сильные и такого размера, что выдержали бы и летящего ангела.

Первой из оцепенения вышла бабушка. Она опустилась в свое большое кресло и судорожно обхватила себя руками. В морщинах вокруг глаз застряли слезы.

– В Истерли мне это точно пригодится, – прошептала я. Больше в голову ничего не пришло.

Бабушка потрепала меня по плечу.

– Не думай об этих перемещенных дурах, – сказала она. – Лучше будь дома с приличными людьми вроде нас, – она кивнула на экран, причислив к приличным людям и Арта Линклеттера.

В своей комнате я разложила мамины письма на кровати, силясь отыскать в них хоть крупицы здравого рассудка. Картину я сунула за комод.

В августе бабушка записала меня в седьмой класс школы Сент-Энтони, где училась и моя мать. О приходских школах рассказывали жуткие истории: двоюродная сестра Джанет Норд знала одну девочку, которую так часто били по голове учебником арифметики, что у нее повредился мозг и возникло стойкое облысение. Но мне не терпелось познакомиться с ровесниками. Бабушка сказала, что грубые девчонки вроде Писеков посещают общественную школу. Окончательно меня убедила Ингрид Бергман: ее трагическая храбрая смерть в «Колоколах святой Марии» («Воскресный утренний спектакль» на десятом канале) пронзила мне сердце. Мы записались в Сент-Энтони на следующий день.

Первого сентября бабка много раз одернула мое клетчатое форменное платье в талии и вручила термос с виноградным «Зарексом» и сандвич с яйцом и салатом. Она очень надеялась, что он не испортится к полудню. Шагая по Пирс-стрит, я смотрела на свое отражение в витринах. «Вот девушка, исполненная тихой прелести, – думала я. – Наверное, у нее очень печальная жизнь».

На школьном дворе я прислонилась к прохладной кирпичной стене и стала натянуто улыбаться, показывая всем, как я счастлива, что мне не с кем поговорить. Когда мяч игравших в «вышибалы» ударил меня в плечо, я ошибочно приняла это за предложение дружбы, но двое мальчишек ростом мне по пояс нетерпеливо замахали руками, крича: «Эй, ты!» Я подняла мяч и замахнулась его бросить, когда у меня перехватило дыхание от увиденного.

У сетчатого забора, втершись в шумную компанию девчонок, стояли Стася и Розалия Писек в шерстяных клетчатых платьях, идентичных моему. Вдруг все страшно ускорилось: загремел звонок, появились монахини, захлопали в ладоши и призвали к порядку. Сестры Писек меня не заметили. Я поплелась в школу, держась от них на безопасном расстоянии.

В коридорах пахло свежей краской, половицы скрипели. Тускло-зеленые стены были увешаны фотографиями выпускных классов прошлых лет, и, несмотря на страх, я попыталась найти на них маму. Стася Писек свернула в другой коридор за монахиней, которая вела шестиклассниц, но Розалия, явно более умная из сестер, шла среди семиклассниц со смертоносным хладнокровием горного льва.

Наши занятия проводились на втором этаже у самой лестницы. У двери на сером пьедестале стояла гипсовая статуя Святой Девы с распростертыми руками. Я вошла последней, обратившись к статуе с экстренной молитвой, чтобы помогла изобрести какой-нибудь хитроумный способ избегать Розалию Писек еще сто восемьдесят учебных дней. К счастью, меня усадили за последнюю парту в ряду у окна, за которым была пожарная лестница. Пригодится, если дело запахнет жареным, подумала я.

Учительница мисс Лилли работала в этой школе первый год. Это была высокая хрупкая женщина с сухими, словно запыленными волосами, начесанными спереди и почти не тронутыми сзади. Много раз за утро она открывала ящики стола и с грохотом их закрывала, маскируя гнев краткими улыбками и прищуром глаз. Я всматривалась в мисс Лилли, и во мне увядала уверенность в ее способности защитить меня от Розалии. Пожарная лестница казалась ржавой и шаткой. Я представила, как под моим весом лестница отходит от стены, и под хохот Розалии я шмякаюсь с изогнувшейся аркой железяки на асфальтобетон.

К середине дня каждой ученице выдали стопку пахнущих плесенью учебников: «Приключения в мировой истории», «Арифметика для современной молодежи», «Наука и здоровье для католических школьников». Был еще религиозный текст, иллюстрированный черно-белыми снимками одних и тех же мальчика и девочки, занятых благочестивыми делами. Они то радовались, то стояли с торжественным видом, как этого требовало событие, и выглядели идиотски старомодными. Я задалась вопросом, уж не выдали ли мне, по странной причуде судьбы, учебник, по которому училась мать. Я сразу невзлюбила мальчика и девочку с фотографий – жизнерадостных, здоровых пай-деток, которых обожала бабка. Это она меня в это втравила, старая клюшка.

К обеду я сошла за остальными вниз, в лабиринт пластиковых столов и металлических складных стульев. Девчонки Писек, снова вместе, обедали – жевали попкорн с сыром из большого целлофанового пакета. Их подруги вытягивались и глазели на меня, и вскоре гулкая подвальная столовая гремела от взрывов смеха в мой адрес.

– Кто? – заорала одна, приподнимаясь с места, чтобы лучше меня рассмотреть. – Вон та?

Я присела за стол к двум толстым девочкам, занятым разговором о лошадях. Они неловко на меня посмотрели и замолчали.

– Я новенькая, – сказала я, откручивая крышку термоса. – Учусь в седьмом классе.

Обе по уши въелись в свои сандвичи, смущенно жуя.

Какой-то мальчишка тронул меня за локоть.

– Тебя зовут, – сообщил он, показывая на одну из старух, работавших в столовой. Но когда я подошла, она сказала мне покупать либо отойти. Я вернулась за свой стол. Термос был опрокинут, виноградный сок растекся по полу. Сандвич превратился в промокшую малиновую массу.

Краем глаза я видела, как Писеки и их подружки отклоняются назад, вытягивая шеи. Стася, уткнувшись лицом в столешницу, хрюкала от смеха. Девчонки за моим столом смотрели на меня во все глаза.

– Ты-то чего уставилась, толстуха? – огрызнулась я на одну из них.

Мисс Лилли вернулась с большой перемены с запахом сигарет. Я одними губами сказала волшебное слово – колики, и она вручила мне пропуск в коридор. Выйдя из класса, я на минуту помедлила у статуи Девы Марии, собираясь пожаловаться на то, что мне сделала Розалия. «Радуйся, Мария, благодати полная…» – прошептала я и остановилась. Нос у статуи был отбит, небесно-голубые глаза смотрели в никуда. Она и не догадывалась о змее, извивавшейся у ее ног.

В большом коридоре я остановилась у длинных рядов фотографий в рамках – выпускницы Сент-Энтони за последние сорок лет. Я нашла свою мать в нижнем ряду порыжевшего снимка 1944 года. Ее темные, мелко вьющиеся волосы были разделены на пробор и плотно забраны под две овальные заколки. Смотрела она не совсем в камеру, и на лице ее лежала печать тихой серьезности. Меня поразило, что она больше похожа на старомодную меня, чем на мою маму. В коридоре было прохладно и мирно.

– Привет, – сказала я. От звука моего голоса сердце забилось, но я продолжала: – Ты развелась, и у тебя есть дочь. Это я.

На дом мисс Лилли задала нам главу по религии и еще одну о Месопотамии. В моей комнате было душно, поэтому я села под кухонный вентилятор и направила воздушный поток себе на лицо.

– «Дорогой папочка, – написала я на листке новой тетради на кольцах. – Я точно знаю, что мама до сих пор тебя очень любит. Мы обе любим тебя больше, чем я в состоянии выразить. Я думаю, что заболею раком желудка. Такое у меня ощущение». Затем я вымарала эти слова глубокими, жирными карандашными штрихами, оставив вдавлины на нескольких нижних листках.

«К северу от современного региона Персидского залива существовала процветающая цивилизация, почти такая же развитая, как египетская. Почва, удобряемая сезонными разливами рек Тигра и Евфрата…»

Я смотрела на работающий вентилятор, пытаясь разглядеть его лопасти в сине-сером облаке, и подносила палец ближе и ближе, глядя, как он дрожит. «Меня найдут в луже крови. Папа возненавидит себя на всю оставшуюся жизнь, а у Розалии Писек случится нервный срыв».

«Шумеры благоденствовали на плоских плодородных землях, удобренных илом двух рек. Их вклад в цивилизацию…»

Я отвернула вентилятор, и глянцевые страницы учебника по религии начали переворачиваться сами собой, то и дело демонстрируя фотоиллюстрации с примерными девочкой и мальчиком.

 

– Ненавижу вас до печенок, – сказала я им. Неожиданно книга раскрылась на странице двести тридцать два. Предыдущий пользователь – без сомнения, какой-нибудь немытый мальчишка с грязными ногтями – кое-что подрисовал образцовым детям. На фотографии сверстники спускались по ступенькам, чем-то напоминавшим лестницу в Сент-Энтони, лучезарно улыбаясь друг другу. Их животы были вытерты ластиком до белизны, и у идеальной девочки появился перевернутый треугольник курчавых лобковых волос и неодинаковые груди, похожие на кексы с вишнями. Пися идеального мальчика походила на перископ. Над головами были пририсованы два мультяшных белых облачка с фразами. «Как насчет секса? Сношения? Половушки, я имею в виду?» – спрашивала сияющая девочка. «М-м-м, о’кей!» – отвечал мальчик, и его энтузиазм подчеркивался числом восклицательных знаков.

«Шумеры благоденствовали на плоских плодородных землях, удобренных илом двух рек. Их вклад в цивилизацию…»

За следующий час я выпила два больших бокала воды со льдом, десять раз пробежала глазами один и тот же абзац в учебнике истории, подносила уже все лицо вплотную к вентилятору и исписала листок именем и датой рождения Ричарда Чемберлена красивым каллиграфическим почерком. Не помогло. Всякий раз, когда я открывала страницу 232, решив, что, может быть, все это мне привиделось, изрисованная фотоиллюстрация была на месте.

На следующий день мисс Лилли пришла в макси-юбке с узором пейсли и обтягивавшей водолазке, под которой проступали очертания бюстгальтера. Волосы ее были гладко зачесаны назад и убраны в пучок размером с котлетку для гамбургера. Она была совсем не похожа на себя вчерашнюю. Я подумала, может, у учительницы раздвоение личности, как у Марго в «Поисках завтра», или она сумасшедшая, как моя мать, или вообще весь мир сошел с ума. Все утро я, не в силах справиться с собой, то и дело открывала страницу 232, всякий раз заново убеждаясь в тайном существовании иллюстрации.

Утром в среду мисс Лилли таинственно улыбнулась и сказала, что у нее для нас сюрприз. «Леденцы!» – выкрикнул кто-то. Не поведя бровью, учительница потянула за две разворачивающиеся карты, закрывавшие доску. Вся площадь доски оказалась исписана прекрасным почерком. Мисс Лилли, по ее словам, пришла в школу на полчаса раньше, чтобы переписать на доску «Оду греческой вазе». Она была в некотором роде экспертом по этому произведению и даже написала в колледже работу по «Оде» на двадцать три печатных листа.

– А теперь, если вы посидите смирно и сосредоточитесь, то сможете оценить гармонию каденций, которые я зачитаю вслух. Затем мы обсудим прекрасный смысл этих стихов.

Она начала низким, протяжным голосом и почти сразу впала в транс, ритмично дирижируя новым длинным куском мела, как Митч Миллер[6].

Розалия Писек оглянулась на класс и указала на себя. Я поняла – будет сейчас мисс Лилли ода к вазе. Розалия прижала к губам согнутый локоть, надула щеки и издала мощный звук, неотличимый от выпускания газов из кишок (после переезда папы в Тенафлай я успела отвыкнуть от таких звуков).

Класс грохнул истерическим смехом. Мисс Лилли отшатнулась, будто облитая ледяной водой. Ее лицо как-то странно сморщилось. Подойдя к доске, она принялась стирать «Оду греческой вазе» широкими покорными взмахами. Она терла и терла по одному участку, и я поняла, что она плачет. Розалия сидела на стуле боком, трясясь от беззвучного смеха. Я представила, как достаю из парты пистолет, прицеливаюсь и убиваю ее, не дрогнув.

Мое сочинение по Месопотамии оказалось полным провалом. С усталым вздохом мисс Лилли предложила мне не ходить на перемене в столовую, а остаться в классе и переделать работу, даже не подозревая, какую дарит мне королевскую награду.

– Когда закончишь – положи на стол и иди на исповедь, там все седьмые классы. Ты не забыла мантилью?

По коридору простучали ее босоножки. Одна из флуоресцентных ламп смешно фыркала и жужжала, подчеркивая непривычную тишину в классе. Я оглянулась на ряды пустых парт, и меня захлестнуло сочувствие к мисс Лилли. На ее столе стоял серебристый термос, окруженный информационными письмами и памятками от сестры Маргарет Фрэнсис, директрисы. Когда я взяла потрепанный томик стихов, он сам открылся на «Оде греческой вазе». Многие места подчеркнуты, фразы обведены. Текст испещряли маленькие стрелочки и условные обозначения с восклицательными знаками.

Плетенная из соломки сумка учительницы осталась на стуле. Я взяла ее и открыла. Поглядывая на дверь, достала ключи от машины, пачку «Уинстона» и коричневый пластмассовый флакон с таблетками. На ярлыке значилось: «Сандра Лилли. Принимать по одной перед сном при необходимости. ОТПУСК СТРОГО ПО РЕЦЕПТУ». В кошельке лежали пятидолларовая бумажка, три четвертака и несколько марок по семь центов. За мутными, поцарапанными целлофановыми окошками были фотографии: блондинка с объемным прозрачным начесом, пожилая пара перед многоярусным тортом и черно-белый снимок самой мисс Лилли с каким-то мужчиной на пляже. Учительница стояла с мокрыми жидкими волосами, лямки лифчика спущены, а мужчина был в темных очках и с наметившимся брюшком.

Я мысленно убрала его с фотографии и подставила вместо него Биг-Боя из суперетты. Мисс Лилли и Биг-Бой лежали на песке и целовались. Вокруг никого не было. Они терлись друг о друга, а затем вдруг оказались обнаженными.

Подняв глаза, я увидела красную виниловую тетрадь Розалии. План родился в совершенно готовом виде, как подарок от Господа.

Сложив вещи мисс Лилли обратно в сумку, я подошла к парте Розалии и взяла ее учебник по религии, затем сходила к своей парте и подложила Розалии свой.

Мисс Лилли мне улыбнулась, когда я присела на скамью к семиклассницам. Я улыбнулась в ответ, ощущая необъяснимую уверенность. В исповедальне я подождала, пока отец Дуптульски откроет свое окошечко.

– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила. Моя последняя исповедь была три недели назад. С тех пор вот мои грехи.

Я призналась, что была невежлива с бабушкой и чертыхнулась одиннадцать раз по разным поводам. Затем я самым робким голосом поведала, как, порочно сидя без дела, увидела, что моя хорошая подруга Розалия Писек обезобразила свой учебник по религии гнусным, аморальным рисунком. Я сама с изумлением прислушивалась к коварно-обольстительным интонациям в своем голосе:

– На самом деле, святой отец, Розалия неплохая. Я уверена, она не хотела… За эти и все другие совершенные грехи я искренне раскаиваюсь.

В качестве покаяния отец Дуптульски назначил мне десять раз прочитать «Аве, Мария», что показалось мне вполне соразмерным наказанием как пособнице преступления. Я опустилась на колени и помолилась – не о прощении, а о том, чтобы мои расчеты оказались верными и тайна исповеди больше соблюдается для убийц, чем для детей.

Во время урока, когда мисс Лилли объясняла апострофы, в класс вошла сестра Маргарет Фрэнсис.

– Мисс Лилли? – сладко сказала она. – Мы проводим проверку учебников у седьмых классов.

– Но разве это назначено не на завтра? – растерялась мисс Лилли.

– Она пройдет сегодня. Прямо сейчас.

После уроков Стася кружила у школы, нетерпеливо спрашивая всех подряд:

– Вы не видели Розалию? Вы Розалию не видели?

Розалии Писек в четверг на занятиях не было, но прошел слушок о ее проступке, равно как и о назначенном ей наказании, которое превзошло суровостью все, что видывали стены Сент-Энтони. Каждый день до самых осенних каникул сестра Маргарет Фрэнсис будет рисовать на доске крест, и Розалия в течении часа будет стоять, прижав нос к центру креста.

В тот день я шла домой с ощущением такой легкости, что с каждым шагом готова была воспарить, как ангел. От ощущения собственного могущества я здорово проголодалась и начала есть картофельные чипсы из пакета, когда Конни еще пробивала мои покупки.

Бабушка смотрела, как я пальцем подбираю крошки и крупинки соли по уголкам пакета, а затем приканчиваю два пудинга из тапиоки, приготовленные на ужин.

– Господи милостивый, сегодня ты нагуляла хороший аппетит, – обрадовалась она.

– Это свободная страна, бабулечка.

Вечером я вытащила из-за комода мамину летающую ногу и впервые увидела, что она прекрасна. И повесила картину над кроватью.

Глава 4

В январе из больницы нам вернули новую версию мамы – улыбчивую дерганую женщину с выщипанными бровями. Она курила сигареты с ментолом и снова стала стройной – стройнее, чем когда-либо. Худой. Костлявой. Она рассказала мне, что половину срока в больнице проходила по территории с шагомером на ноге, раздумывая о всяком разном и сгоняя выросший сзади «чемодан». Общий мамин «пробег» составил три четверти расстояния до Калифорнии.

В ее первые выходные дома мы вместе смотрели шоу Эда Салливана с «Битлз». Мама, сидя рядом со мной на диване, постукивала ногой в такт музыке. Я беззвучно взывала к Полу Маккартни обратить на меня внимание. Бабушка, сидя отдельно, качала головой и хмурилась.

– В чем проблема? – не выдержала я, когда камера повернулась к бесновавшейся студийной аудитории. В тот момент моя ненависть к бабушке была такой же чистой, как любовь к Полу.

– Проблема, – ответила бабушка, – в том, что я не слышу разницы между пением и совиным уханьем девиц из зала. Если это сейчас считается крутым, то я умываю руки.

– Ну и пожалуйста, умывай свои руки, – огрызнулась я. – Чувствуй себя как дома!

Мама перебила, желая выяснить, кто из «битлов» кто.

– Который тихий – это Джордж. Красавчик – это Пол Маккартни…

– Красавчик? – фыркнула бабка. – По-твоему, этот невзрачный битник красивый?

На секунду весь экран заслонило лицо Ринго Старра.

– А это Ринго, – сообщила я. – Кстати, бабушка, это именно он.

– Что – именно он?

– Отец незаконного ребенка Дианы Леннон.

На лице бабки на секунду отразилась тревога, но она тут же овладела собой.

– Шиш тебе, – сказала она, встала со стула и объявила, что разочарована мной, моей матерью и Эдом Салливаном, и все это ей так отвратительно, что она идет спать.

– По мне, так и прекрасно, – заметила я. – Свали, сделай милость.

Когда дверь бабкиной комнаты громко захлопнулась, я посмотрела матери прямо в глаза:

– Я ее ненавижу! Она совершенно чокнутая…

Мамино лицо исказилось, и я отвела взгляд, рассматривая ковер и свои ноги рядом с ее ногами. И пробормотала:

– Не в обиду будь сказано.

Каждое утро после завтрака мать сидела за кухонным столом, куря сигареты одну за другой и отмечая галочками объявления о найме в Истерли и Провиденсе. Она сказала, что ее страшит мысль выйти на работу, но она твердо настроена не поддаваться трудностям.

– В этом и заключен смысл жизни, Долорес, – сказала она. – Выйти на крыло самолета и спрыгнуть.

Мамины поиски работы раздражали бабушку, уже подыскавшую ей место экономки у приходского священника в Сент-Энтони.

– Послушай, – сказала ей мать. – Чему меня там научили, так это что всевозможными ограничениями мы сами роем себе яму.

– Это как же понимать?

Мы ждали, пока мать прикурит новую «салемку».

– А понимать надо так, что я не обязана мыть унитазы и складывать мужские майки ради куска хлеба, если у меня к этому не лежит душа. Я этим тринадцать лет занималась, и видишь, чем все закончилось?

Бабушка бросила на меня встревоженный взгляд и понизила голос:

– Не забывай, что рядом стоит ученица церковно-приходской школы, и я не считаю, что нижнее белье священников подобает обсуждать в присутствии юных леди.

Мать вздохнула. Сизый дым струился из ее ноздрей.

– Два шестьдесят два, Пирс-стрит, – пробормотала она. – Дом репрессий.

Бабушка схватила кухонное полотенце и замахала на мамин дым.

– Ненавижу этот отвратительный запах! Дешевка! Весь дом пропах дешевкой!

– Кстати, о громогласных осуждениях: если женщина курит, это не означает, что она…

– Я гляжу, ты уже и сквернословишь, мисс Выскочка!

– Мама, «громогласные осуждения» – это не ругательство, спроси у отца Дуптульски.

– В мое время женщины знали свое место!

Мама вытаращила глаза на потолок – или на Бога – и обратилась ко мне:

– Женщине дозволяется быть одним из двух, Долорес: Бетти Крокер[7] или шлюхой. И знай свое место, даже если это тебя убивает.

 

– Что делает тебя таким авторитетом в этой области, хотелось бы мне знать? – раскипятилась бабка.

– Мама, я что, по-твоему, семь месяцев в Диснейленде провела?

Мы с бабушкой отвели глаза.

– Возьмите бедную Мэрилин Монро, например, – продолжала мама.

У бабушки гневно расширились глаза:

– Сама ее бери! Мне она не нужна, ни например, ни иначе.

Смерть Мэрилин Монро, которую наконец настигла ее порочность, была любимой темой моей бабки. По ее мнению, место Мэрилин в той же мусорной корзине, что и Роберте, живущей напротив.

– Но, мама, разве ты не понимаешь, что бедняжку загнали в угол? В силки всеобщих ожиданий? В душе она оставалась испуганной маленькой девочкой. В больнице я прочитала о ней книгу.

Бабка так сжала губы, что они побелели. Она медленно поднялась, подошла к пластмассовому подносу со своими лекарствами, взяла таблетку от давления и заговорила, обращаясь к плите:

– И это она говорит о секс-бомбе, из-за которой три фильма были запрещены Легионом приличия. И это она говорит о женщине, у которой не хватило скромности даже покончить с собой, накинув хотя бы халат!

Несколько дней мама с бабкой не разговаривали. Бабушка в основном сидела, нахмурившись перед сериалами и вестернами, или ходила за моей матерью со спреем «Глейд». Однажды, когда по телевизору шла реклама сигарет «Салем», бабка высунула экрану язык и издала неприличный звук. Когда она хотела что-то сказать моей матери, передатчиком становилась я:

– Долорес, скажи этой дымовой трубе, что у моей кузины Флоренс опять проблемы с желчным пузырем.

Или:

– Долорес, сообщи лучшей подружке Мэрилин Монро, что врач сказал – у меня давление зашкаливает.

Ни с одной из вакансий, на которую мать писала заявления, ей не перезвонили. Каждый вечер после ужина она надевала бушлат, наматывала на шею полосатое кашне, надевала наушники и прикрепляла шагомер к резиновому сапогу.

– Хочешь со мной пройтись? – спрашивала она. Я не хотела. Я была молчаливым детективом, подмечавшим каждый признак маминой странности. Например, она заваривала чай с двумя пакетиками, а не с одним, или говорила «Годится», когда ты даже ничего не спрашивала. Она уходила на час и возвращалась с красным лицом и мокрым от холода носом. Открывалась задняя дверь, и топот ее сапог в чулане всегда удивлял меня. Всякий раз, когда мать уходила, я внутренне готовилась узнать, что безработица или бабка ее доконали и она пешком пошла в больницу, чтобы снова стать сумасшедшей. Я не могла пойти с ней гулять. Не могла.

В середине школьного года прошел слух, что мои отец и мать умерли. Я не стала исправлять всеобщее заблуждение. Болезнь матери и подружка отца – это мое дело и больше ничье. В классе по успеваемости я была третьей, уступая только Лиэму Фиппсу и Кэти Махони (мисс Лилли ранжировала весь класс – каждого ученика – на доске с пометкой «Не стирать»). Однако когда она давала нам работу в командах, Розалия Писек, прыщавый Уолтер Кнапп и я всякий раз неизменно оказывались последними, кого называли капитаны команд. Такова цена личного пространства.

Однажды вечером мама постучала ко мне в комнату с пепельницей в руке.

– Занята? – спросила она.

– Учу вокабуляр. По пятницам мисс Лилли дает нам неожиданную самостоятельную.

– Годится, – сказала мать, рассматривая мой коллаж с доктором Килдером. – Когда-то это была моя комната.

– Бабушка говорила. – Я подумала открыть нижний ящик комода и спросить об Алане Лэдде, но не решилась. – Можешь спросить у меня слова, если хочешь.

Мать взяла у меня список и уставилась на него. У нее в глазах стояли слезы.

– Этот дом действует мне на нервы, – призналась она. – Твоя бабушка хочет как лучше, но…

– Ты не по порядку спрашивай, а вразбивку.

– Ладно, – сказала она. – Беспечный.

– Легкомысленный.

– Отъявленный.

– Мерзкий.

– Годится. Панацея.

– Лекарство от всех болезней.

Мать отложила тетрадь.

– Мы съедем отсюда, Долорес, как только я справлюсь по деньгам. Обещаю.

– Лекарство от всех болезней, – повторила я.

– От болезней, ага… Забавно, я провела там больше полугода, приводя себя в порядок, разбираясь, почему мой брак превратился в одно бесконечное извинение, и нашла истоки проблемы: когда он сел за руль треклятого «Кадиллака» старой Мэсикоттши. Дело в том…

– Ты слова спрашивать будешь?

– Извини. Парадокс?

– Парадокс?

– Парадокс.

– Пропустим, – сказала я. – Потом вернемся.

– Я же взрослая женщина, правильно? Я могу курить, если хочу, правильно?.. Я ненавидела каждую секунду, пока он работал на эту богатую тварь, но не осмеливалась высказывать недовольство. Знала свое место, ага… – Она вскочила и забегала по комнате, но остановилась и улыбнулась при виде своей картины с летающей ногой: – Понравилось?

– Неплохо, – ответила я. – Даже круто.

Мать провела кончиками пальцев по поверхности холста.

– Одну из моих работ повесили в столовой клиники. Натюрморт. Но эта мне показалась лучше. Моя любимая.

– А что такое репрессии? – спросила я.

– Что? – Мать вгляделась в мой список слов.

– Ты сказала, что это дом репрессий. Что такое репрессии?

Мать опустилась на кровать и улеглась на спину.

– Когда все держат в себе. Винят себя за все. Доктор Марки, с которым я работала, сказал, что моя проблема от воспитания в нездоровой среде. Оно вызвало у меня эмоциональный запор, поэтому мы с Тони… Это, кстати, слова врача.

– Бабушке не говори, – предостерегла я. – Она взбесится, как собака.

Мать погладила меня по щеке тыльной стороной руки. Прикосновение было прохладным.

– Знаешь, чего я боялась в клинике? Я боялась, что когда меня выпустят, ты уже изменишься. Но ты не изменилась. Ты все такая же.

В ее отсутствие я обезвредила сестер Писек и начала писать любовные стихи в моем запиравшемся на ключ дневнике. Если бабка расходилась не на шутку, я сбегала в тату-салон к Роберте выкурить сигаретку и изругать мою судьбу и жизнь. Мать не понимала, не видела, что я изменилась.

– Не допусти, чтобы это случилось с тобой, Долорес.

– Чего не допустить?

– Не позволяй гадить на себя другим людям. Никогда не становись личным унитазом для какого-нибудь мужика, как я… Все эти цветы, присылаемые ею после смерти нашего ребенка. Хватило же наглости… Чего-чего, а наглости у нее не отнять.

– Ты про кого говоришь?

– Про Мэсикоттшу. «Ты разве не напишешь ей письмо с благодарностью?» – спрашивал он. Я держалась из последних сил, отвоевывая каждый час, а он с этой… – Мать вышла из комнаты, высморкалась и вернулась. – Ладно, что было, то прошло. На чем мы остановились? Парадокс.

– Ситуация… Ситуация, которая… Ситуация, которая кажется противоречивой, но тем не менее является истинной. Как-то так.

Мы смотрели друг на друга несколько секунд. Я решила рискнуть.

Я протянула руку и забрала у нее сигарету. Мать смотрела, как я глубоко затянулась и выдохнула дым ей за плечо.

– Знаешь, тут есть две девчонки, – начала я, – Розалия и Стася Писек…

В начале весны сестра Маргарет Фрэнсис прервала наш урок, чтобы объявить «граду и миру» о конфискации тетради отзывов. Такие злонамеренные и нехристианские проделки, сообщила нам сестра, строго запрещены в школе Сент-Энтони, и любая ученица, которую застанут с этой тетрадкой, горько пожалеет.

Несколько дней я наблюдала, как красная общая тетрадь на спирали ходит по рядам, стоит мисс Лилли повернуться к классу спиной. На переменах девчонки украдкой передавали друг другу тетрадь, следя, чтоб этого не увидела монахиня, присутствовавшая на игровой площадке. Я, вечный аутсайдер, не знала, что такое тетрадь отзывов, но подозревала, что это как-то связано с сексом или популярностью.

– Долорес, окажешь мне гигантскую услугу? – умоляла Кэти Махони сразу после уроков в пятницу. Ее щеки горели, и она впервые за год произнесла мое имя. По коридору к нам шла сестра Маргарет. – Пожалуйста! Как подруга!

Всю неделю я листала тетрадь отзывов, которую Кэти сунула мне в портфель. Наверху каждой страницы маркерами были крупно выписаны имена одноклассниц, а ниже шли анонимные отзывы. Страница Кэти, первая в тетради, пестрела хвалебными строками: «Слишком хороша, такую не забудешь», «Люби меня, как я тебя!», «Подруги навсегда!», «Вот бы у меня были качели на заднем дворе!» Страница Долорес Прайс создавалась, видимо, задним числом: мое имя простыми чернилами приписали на задней обложке с внутренней стороны. «Я ее не знаю», – стояло в качестве первого отзыва, затем шел целый столбик таких же фраз, а внизу почерком Розалии Писек было выведено: «Уродина, так это не то слово».

Шариковая ручка в левой руке ощущалась странно. Почерк вышел достаточно неуверенным и неузнаваемым. «Тихая, но красивая, – приписала я к комментариям. – С ней стоит познакомиться».

6Американский гобоист и дирижер.
7Рекламная мистификация, образ идеальной домохо- зяйки.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru