Василий Иванович Немирович-Данченко
(1844–1936)
© М.Г. Талалай, составление, комментарии, статья, 2023
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023
Если в Италии скверно, то могу вас поздравить – наткнетесь на такую погоду, хоть к северному полюсу беги от нее! Мы так привыкли – ненастье дома в порядке вещей. Солнце и голубое небо совсем не для Петербурга, не к лицу ему. Выскочишь отсюда весною с раздерганными нервами, измученный шестимесячной зимой, туманной, гнилой, разлаженной – только и мечтаешь после этой жути и мути: как бы скорее отогреться в лазурном краю…
А тут, за Альпами, всё серо, уныло и скучно. Дождь, дождь и дождь! Отовсюду точно завесы опущены перед вами и сквозь ливень вы любуетесь мокрыми полями, озябшими платанами, посиневшими от холода дворцами и простуженными виллами. Точно у старика воспоминание далекой юности: чуть – чуть примерещится где – то в стороне, сквозь мглу и ненастье, залитой светом уголок с тонкими кипарисами и сверкающими на солнце мраморами и опять тучи бегут за тучами, низко – низко нависшее небо плачет над измокшей землей – рад бы зажмуриться и ничего не видеть больше.
Так и на этот раз: равноденственные бури сыграли плохую шутку с адриатическим раем. Всё потускло, поблекло, слиняло. Точно заботливый хозяин затянул Италию чехлами – ничего не разберешь сквозь сетку дождя… Ни красок, ни определенных линий. Сплывается, теряет контуры, распускается в скучной бесконечности… Летишь с севера на юг – и за Миланом – города кажутся пятнами. Похоже на картину, долго пролежавшую в сыром погребе. Пьяченца, Парма, Реджио, Модена – на мгновение подразнят из тумана острою колокольней или мрачною громадой средневекового собора, обернувшегося к вам царственным порталом… И опять Бог весть откуда наползают серые бесформенные тучи, стирая всё перед вашими глазами… И то было намечено чуть – чуть карандашом, а тут чья – то чудовищная лапа размазала его – и не разобрать: сон это или действительность…
За Болоньей, которая из – за окутавшей ее мглы погрозилась падающими башнями, началось нечто невообразимое. Адриатическое поморье, обыкновенно такое ласковое, счастливое, нежно утопающее в светлой лазури, было захвачено следовавшим с нами циклоном. Речки пыжились, яро неслись грудью, смывали берега и бесились, вскидывая мыльную пену чуть не до верхушек утесов. Море злобилось и накидывалось шумными валами на идиллические города. Один белый Пезаро – родина романского соловья Россини[1] был под солнцем. Оно прорвалось сквозь туман и приголубило своего любимца. Сан – Марино, Фано, Синигалья дрожали от громовых ударов.
Вверху под небесами точно свершалась отчаянная битва. Из туч в тучи, от одного горизонта к другому, неслись крылатые рати. Было уже поздно. От взмахов их мечей вздрагивали горы и целые ливни огня сыпались оттуда на притаившуюся землю. За Анконою – моря не видно. Но в темном царстве ночи, испуганное и смятенное, оно стонало и спешило в ущелья и на отмели, убегая от таинственного и неодолимого врага…
В вагонах скверно. Жутко, холодно. Мы ехали точно в решетах. Дуло отовсюду. Насквозь пронизывало горною стужей, брызгало в скважины, и, порою, казалось, что ослепительно синие молнии направляются в наши окна. Поезд то и дело останавливался в поле, как будто на отчаянном беге ему надо было отдышаться. Оторопелые и перепуганные кондуктора орали на станциях. Ждали катастрофы. Позади нас уже сорвало несколько мостов, кто мог поручиться, что и впереди не случилось того же?
Где – то в тумане мы налетели на пожарище. Небесным огнем зажгло смолистые пинии и ветром их раздуло точно факелы. Пламя рвалось на все стороны, не зная, куда ему кинуться от ужаса… Я вспомнил этот уголок. В последний раз я видел его под чудным осенним солнцем. Зонтичные деревья так тонко и нежно рисовались тогда на ясной и прозрачной синеве, бросая сверху почти голубые тени на золотистые теплые скалы. Тогда мы жаловались на зной – теперь бы хотя на минуту отогреться в нем.
Усталым и измученным путешественникам удалось заснуть только под утро. Стихало – но еще гуще был туман. Кругом не так дуло. И, завернувшись в пледы, мы забились по углам купе. У Ортоны всё тонуло в тучах… День родился в них холодный и серый. За окнами уже ничего нельзя разобрать. Полная безнадежность, что – то победное, беспощадное, непроницаемое. Можно было пожалеть о ливне. Эти тусклые потемки хуже, сплошнее. Душило. Я забылся опять… Прошло часа три, четыре… Открыл глаза и откинулся, до того неожиданно было то, что я увидел. Точно благодетельная фея ударила передо мною волшебным жезлом. Сказка да и только! Но какая сказка – яркая, очаровательная, после которой невольно хочется зажмуриться на действительность. В иную, уже блаженную и радостную бесконечность раскинулись чистые небеса. Сквозь святую лазурь их улыбаются цветущей земле херувимские лики… Воды – то, что «вчера» было кошмаром, – так и горели спокойною, безмятежною синью, откидывая на желтые отмели серебристое кружево едва заметного прибоя.
Я опустил раму. Пахло цветами. Сады зелеными облаками приникли к белым домикам с плоскими кровлями, веселым и шаловливым, как дети, игравшие у их наружных каменных лестниц. Еще полчаса – и вот она благодатная Апулия! У голубого моря, под бирюзовыми небесами, купаясь в одном и радуясь другим, белые как снег, чисто восточные города, очерченные прямыми линиями… Те же плоские кровли – одна выше другой, точно ступени в воздушную область счастливых миражей. Белые башни, белые соборы, белые порталы, белые дворцы, белые улицы, белые площади… И по всему белому – голубые тени и пестрые арабески зелени и цветов, цепляющихся за стены, за колонны, за зубцы, за балконы…
Что – то необыкновенно тихое, спокойное, нежащее и успокаивающее, как колыбельная песня, ласковое, как поцелуй матери, прозрачное, как душа ребенка. Да, это она, счастливая, веселая, смеющаяся Апулия… Когда поезд останавливался, из виноградников долетали песни женщин и девушек. Не итальянские купающиеся точно птицы в теплом воздухе – а полувосточные, проникнутые благородною светлою грустью, точно вздыхающие о чем – то. О чем? Не знаешь сам – только на душе от них растет ответная поэтическая жажда – того, чего нет на свете, что грезится только смутно и неясно… Край миражей – это он с его сказочными далями… На юг за морем – таинственная Африка, на восток – спящая в великих руинах Греция… В верху небо – где некогда над этою страною мирился Коран с Евангелием, и христианские ангелы были прекрасны, как гурии пророка… Да… это она счастливая, поющая Апулия!
Белый Бари! Он удивительно красив у воздушной Адриатики… Когда я вышел из вагона – этот город св. Николая Мирликийского горел под солнцем. Плоские кровли его сверкали одна над другой, огибая голубой залив… Он точно обнят каменными молами, тоже белыми, как бело всё здесь. В лунные ночи – весь этот город в серебристой фате, наброшенный на белый атлас подвенечного платья. Днем он перед вами раскидывается сказкой, высеченной из камня… Иначе не знаю как и назвать это. Из – за плоских кровель, если видеть их с моря, приподымается на мраморных локтях и смотрит в бесконечную даль величавая и несколько сумрачная под короною восточного купола – великолепная громада собора. Могучий, цельный, он является достойным саркофагом погребенного под ним святого – ревностно чтимого и у католиков и у нас…
Старый Бари: узкие улицы, над которыми дома перебросили один к другому арки, точно схватились руками, крохотные площади, с легендарными башнями, с старинными резными фасадами церквей, с нишами, где стоят в голубых и золотых венцах статуи Мадонн, колонны Бог весть кем, когда и зачем завезенные сюда с малоазийских руин. Эта часть города вся слепилась вокруг св. Николая. Именно слепилась! В ее щелях и трещинах – кишмя кишат десятки тысяч наивного люда, полуодетого и немытого.
Какие типы – истинное раздолье художнику! Целые дни проведешь, любуясь детьми и женщинами, ничего общего не имеющими с классическою и строгою Италией. Кажется всё неправильно, а хорошо так, что не оторвешься. Кто только не работал над созиданием этой своеобразной красоты! И греки, и албанцы, и норманны, и сарацины, уже не говоря о римлянах… Каждый внес черточку – и все черточки ужились и сложились в лице барийской женщины хоть читай на нем длинную летопись завоеваний этого края…
Шум и гам в тесных улицах старого Бари – точно всё орет, поет и смеется нарочно, желая оглушить вас суетней и суматохой… Только вкрапленный в это месиво суровый нормандский замок[2] один молчит и хмурится, да таинственная и молитвенная базилика св. Николая всей своей каменной бездною говорит вам о вечности. Я бы сказал о небе, но небеса по этим трещинам раскинули такие голубые ленты – радостные и светлые, что и без собора вы не забудете светлых и прозрачных высей… Средневековое гнездо это с башнями и соборами обросло отовсюду новыми кварталами. Тут прямые и широкие, под прямыми углами пересекающиеся улицы, но тоже белые, тоже плоскокровельные, тоже сверкающие чем – то счастливым и ясным…
В их глубине то улыбнется вам морская лазурь, то цветы загородных садов… И вдруг идешь – идешь по ним и останавливаешься как вкопанный! Что это? Откуда принесло? И смотришь без конца, как сгорбившись под знакомыми сумами и котомками, в ободранных полушубках и расколовшихся картузах, запыленные, серые непременно «целым миром» прут наши… Как это Кострома и Рязань попали в белое Бари?
«Русские?» – спрашиваете вы… «Да, батюшка, св. Николаю поклониться…» и движется эта толпа, как и в других местах, по бездорожью, с своеобразной, стихийною силой… Лохматая, бородатая, рваная, если хотите унылая и голодная, но неодолимая в стремлении к раз намеченной цели… Чего только не делают с нею! Мы – Бог весть к чему держим консула в Бриндизи, а тут вся заботливость о нашем паломнике в руках у настоящих его ворогов, не то греков, не то левантинцев, обдирающих с него последнее[3]. Стонет и ноет от такой заботы о нем богомольная Калуга. Валят ее спать в грязные и чумные подвалы, гонят к ложным святыням, рвут с нее лохмотья… Кажется, и оставить нечего, а как нищий, бегущий чрез колючки, смотришь – то там, то сям бросает она лоскут за лоскутом – так что на белый свет изможденное тело у нее жалуется… Жалкий грош завязался – непременно тот же защитник приведет паломника к знакомой бабе и та под видом манны св. Николая продает ему простую воду…
Дорвутся до каменных плит собора и падают на них богомольцы, в неописуемо – благоговейном порыве, забывая всё – и усталь, и муку, и обиду. И чудится им, что царственные своды, покоющиеся на могучих колоннах, раздвигаются в бесконечность и иное, не это радостное и лазypное, а мистическое «неизреченное» небо раскрывает над ними таинственную глубину… А тут еще – нечто необычное. Вдруг в высоте заговорит и тысячами звуков наполнит всё орган и тает в благодарной молитве душа и мерещится наивному богомольцу: уж не подхватили ли его крылья серафимов в обетованный рай…
По обе стороны верхнего алтаря широкие каменные ступени падают в темень… Оттуда загадочные напевы. Затая дыхание, спускается очарованный паломник – и старый, нижний храм, настоящая гробница величайшего святого, охватывает его отовсюду вековым величием… Низки и тяжелы здесь колонны, грузно нависли своды… Сотня лампад струит в потемки трепетный свет. Едва – едва различается древняя лепка, тускло отливает строгими отсветами позолота. И весь священный, безмолвный, загадочный, торжественно зовет душу богомольца алтарь, воздвигнутый над мощами св. Николая.
Молится и плачет костромич, оторвать лба не в силах от мраморных плит, к каждой колонне припадает высохшими от страстной жажды устами, слушает чуждое ему служение католических патеров, пока в этом алтаре не отворится низенькая золоченая дверца – и ползет под нее странник, простираясь на металлическом помосте. Там окно вниз… Сквозь чудится что – то – но не покрытыми влагою глазами – богомолец видит его…
Он приобщился таким образом к святыне христианского мира. С слабыми, ничтожными силами, с нищетой, невежеством, безъязычием одолел расстояние, победил преграды, казавшиеся неодолимыми, и теперь касается цели своего стихийного пути. Он весь в атмосфере, переполненной благоговением миллионов, молившихся здесь. Каждый из них оставил что – то, какую – то частичку священного порыва под нижним сводом старого храма. Каждый здесь именно оторвался от мучительной действительности, от тяжелого послушания земной жизни – и тут ему открылся уголок завесы, скрывающей до смертного часа его светоносную родину. И весь потрясенный, счастливый, колеблющийся, точно эта непосильная ноша духовного восторга давит его, – возвращается назад странник, уже не замечая облепившей его отовсюду саранчи. Опять рвут с него все, что могут, помыкают им, как ослом подъяремным, смеются над его робостью, непониманием – но он так и сияет радостными глазами. Он всех любит в эту минуту и даже мысли о том, что он должен простить кого – то за издевательство над ним, не приходит ему в голову. Простить? За что? Он сейчас пережил такое великое счастье, что всё остальное, как ночные тени перед солнцем, смылось, исчезло, ушло… Блажен тот, кто может так чувствовать! Жизнь хороша подобными ощущениями и в их огне сгорают ее несовершенства и огорчения.
Лет десять назад я был здесь впервые. Бари с тех пор нисколько не изменился. Неделя, проведенная в его белых стенах, запала в мою память. И тогда, как и теперь, случилось в соборе видеть наших паломников, не отрывавшихся от чужих картин и неведомых статуй, воспаленными от дороги и слезящимися от утомления глазами.
Чуть ли не на третий день после моего приезда я зашел в прохладу и потемки собора – отдохнуть от ослеплявшего жгучего солнца. Уж очень строго оно было – даже на узких улицах не оказывалось никакой защиты. Накануне я познакомился с одним из здешних каноников. Он приветливо поклонился мне, спускаясь в нижний храм. Расписанные стекла окон в высоте пропускали скупо дневной свет, да и то окрашивая его лучи в голубое, желтое и красное, точно в сумраке вспыхивали мистические, прозрачные цветы. Во мраке, под сводами, они встречались, перекрещивались воздушною причудливою сеткою, зажигались на мраморе колонн, скользили по позолотам и умирали в полутонах.
Кроме меня, было здесь несколько нищих. В Италии дом Божий – дом живущих именем Его. Они спали, сидя на скамейках у стен, один даже разлегся на каменной плите – точь – в – точь полустертое временем изображение погребенного под нею, некогда знаменитого мертвеца. Улица сюда не врывалась назойливым шумом, хотя то и дело двери открывались, впуская в собор оборванцев – мальчишек. Они, впрочем, стихали здесь и, прикурнув у стен рядышком, как воробьи, оглядывали большими черными глазами громадный алтарь.
Я не помню – не задремал ли и я сам, потому что мне вдруг представились восточные поклонники, завернутые в яркие бурнусы, и почудилось, что за мраморным порталом собора ревут усталые верблюды. Потом я сообразил, что тот же знакомый каноник рассказывал, как несколько сот лет назад сюда из Палестины, Сирии, Египта сходились пилигримы. Но зачем воображение дополнило их верблюдами, ведь не на этих же кораблях пустыни богомольцы переплывали море? Один подошел было ко мне и, когда я открыл глаза, он вдруг обернулся сторожем раки св. Николая.
– Eccellenza… Eccellenza…
В Италии так часто слышишь это, что обращаешь столько же внимания на непринадлежащий титул, сколько и на «сиятельство», даруемое всем петербургскими извозчиками.
– Что вам?
– Простите… Падре Франческо… il canonico… просит вас скорее вниз.
– Что там случилось?
– Совершенно необыкновенное дело… И так как вы – русский…
Я ничего не понял. Почему, как русский, я должен был принимать участие в необыкновенных делах? Тем не менее, я поторопился и внизу увидел старого каноника в высшей степени расстроенным и встревоженным.
– Вот, вот…
Схватил меня за руку и ведет в дальний угол.
– Богомолку застал здесь… Русская… В таких лохмотьях сюда приходят только ваши соотечественницы. Посмотрите сами.
За толстою приземистою колонной[4] под окном лежал какой – то комок.
С первого раза трудно было разобрать что – нибудь. Только потом я различил посиневшее лицо с стиснутыми зубами, маленькое, с кулачек всё… Большие глаза были широко раскрыты и в их горячем взгляде застыло страдание! Она точно хотела крикнуть, – не нам, нас она едва ли видела – и только сипела. Горло у нее перехватывало спазмою и по темному лицу бежали судороги. В моей памяти осталась ее нога, как – то неестественно подогнутая под себя, и рука, то сжимавшая, то разжимавшая худые костлявые пальцы.
– Она в припадке. Надо доктора.
Тот же хромой сторож побежал, но когда «il medico» явился, в грязных и жалких лохмотьях лежало уж неподвижное тело.
– Что я могу тут… Умерла она – вот и всё.
– Отчего…
– Смерть бывает от разных причин… Вам легче будет, ежели я вам назову их?
Жалкий, никому недорогой и никому неведомый труп подняли и унесли. У колонны сделалось пусто.
– Эта женщина час назад появилась… должно быть св. Николай позвал ее к себе. Ибо сказано: не весте ни дня ни часа… Егда…
Сторож играл роль духовной особы. Он было выбрил себе даже тонзурку, да капитул собора запретил ее бедному малому. Любил он выражаться латинскими текстами, поджимая губы и приподнимая брови.
– Такова жизнь! – размышлял он… – Как мотылек ночью, прилетел на огонь и исчез, не оставив по себе следа…
И не докончил… След именно оказался и при том тут же, немедленно. В стороне что – то пискнуло. Точно котенок мяукнул – жалобно, жалобно.
– Это еще откуда? – возмутился он было, кинулся на этот звук и закричал оттуда:
– Падре… Падре… Франческо…
– Пожалуйте сюда… скорее, скорее. Небывалое дело… совсем небывалое.
Мы подошли.
У самой решетки позади раки святого опять узелок невообразимых тряпок. Прислонен к ней. Точно оставлена дорожная сума. Только почему из этой сумы показалась крохотная детская ручонка и перебирает пальчиками, будто подзывая нас. Сторож живо развернул лохмотья.
– Боже мой… Да тут не один…
– Что не один?
– Ребенок…
– Как ребенок? – прирос к земле каноник.
– Тут их двое… Посмотрите…
Мы наклонились.
Ни до, ни после того я не видел таких маленьких детей. Только их открыли, они задрыгали ножками и ручками, как кузнечики, опрокинутые на спину.
– Близнецы!
Каноник со страхом смотрел на них.
– Что же с ними делать? – наконец, едва – едва нашелся он. Сторож немедленно принял многозначительное выражение лица.
– В таких случаях обыкновенно варят молоко с хлебом.
– Ну, а потом…
– Потом укладывают спать.
– Куда и где?
Духовная особа с запрещенною тонзуркою не нашлась.
– Куда и где? – настойчиво повторил падре.
– Я думаю… Отправить их в полицию.
– Как в полицию? – вскипятился каноник… – Ведь, мать доверила их св. Николаю… а мы в полицию! Ты в уме? Близнецы… действительно, близнецы… Я знаю, приходилось крестить… Именно близнецы св. Николая.
Он машинально пощекотал одного из них под губою… Но близнец заблагорассудил гораздо лучше забрать толстый и корявый палец священника в рот, сжал его деснами и так засосал и зачмокал, точно тот представлял собою нечто невероятно вкусное. И губы в трубочку вытянул и глаза зажмурил…
– Близнецы св. Николая… И думать нечего. Ему они оставлены – и он их не забудет… Мать ведь теперь у него… Она молится за них.
И старик перекрестил детей, шепча над ними молитву.
Близнецы св. Николая – так они с тех пор и значились по всему околотку!
Неведомо как – но не прошло и получаса – нижняя церковь, где лежат мощи, чуть ли не сплошь наполнилась бабьем. Кто облетел узкие улицы и крохотные площадки старого Бари с вестью? Какая сила согнала сюда крикливую толпу – не знаю, но я видел, что padre Francesco вдруг расцвел между ними и уже глядя на меня сияющими глазами повторил:
– Ну, что? Св. Николай – оставил своих близнецов, а? Говорят, чудес нет. Их только не замечают… Что ж, ты теперь побежишь звать полицию? – смеялся он над сторожем с запрещенною тонзуркой.
– Sic transit gloria mundi![5] —неведомо с чего ронял тот.
Еще минуту, две спустя и он, и падре были отброшены в сторону.
Старый каноник уселся на лавочке и спокойно смотрел на женщин, сторож еще пробовал мешаться в их распорядок.
– Ты рожал детей? – накинулась на него одна матрона столь воинственного вида, что «духовная особа» попятилась.
– Нет… то есть не пробовал.
– И не кормил? И не возился с ними? Так убирайся – собирать сольди с иностранцев…
Бабье явилось не с пустыми руками. Напротив! У каждой в руках было что – нибудь… Не успел я оглянуться – как близнецов св. Николая разоблачили из лохмотьев, в которых их оставила мать. Минуту спустя, два этих сморщенных маленьких человечка красовались в чистых рубашечках, в красных вязаных чулочках. Их запеленали, прикрыли теплыми одеяльцами и крохотные глазенки сирот только пучились на всё это, да губы вытягивались в трубочку… Бабье нанесло сюда столько всякого тряпья, что едва ли какое – нибудь новорожденное дитя в Бари обладало подобным приданым. Одна – складывала под корзинкою белье своих умерших детей, другая бросала около гарусное одеяльце, третья неведомо откуда летела с большим пикейным бурнусиком. И каждая молилась св. Николаю, повторяя:
– Помяни моего Бепи (или какое – нибудь другое имя)… Он там у вас… Ты его живо найдешь в раю.
Но очевидно близнецы угодника Божьего далеко не удовлетворились этим. Один из них сморщился так, что булавочные головки его глазенок пропали, и заорал. Другой немедленно последовал спасительному примеру.
– Воте те и на! А накормить…
– У Пеппины слишком много молока. Она, говорит, щенкам отсасывать его давала…
– Бегите за Пеппиной.
Но чудо следовало за чудом. Не успели о ней вспомнить, как на темной лестнице из верхнего храма показалась массивная фигура с таким молочным хозяйством, что действительно одному ребенку, обладай он и чудовищным аппетитом, с ним бы не справиться.
– Где тут сироты св. Николая? – орала она, расстегиваясь на ходу.
– Вот они, вот… Ишь кричат.
Пеппина сначала одного, потом другого выхватила из корзины и приложила их пухлые ротики к налившимся и лопавшимся соскам… Близнецы св. Николая и это приняли как должно. Засопели, зажмурились так, как будто они еще ни разу не открывали на свет Божий своих черных горошин. Неведомо как из пеленок вынырнули худенькие ручjнки, уперлись в грудь Пеппины, да как! – их пальчики утопали в ней, перебирая.
– Ангелочки… Божьи дети! – шептало кругом умиленное бабье…
– Как вы за мною сразу не послали! – упрекала их Пеппина… – Наконец, я за своего Нонни спокойна. Здоровым мальчуганом вырастет. За него св. Николай позаботится!
– Хватит ли у тебя молока?
Та только презрительно взглянула на спрашивавшую… Когда дети отвалились от груди, сонные их опять уложили в корзинку и прикрыли.
– Куда ж их нести теперь?
– Ко мне. Я первая прибежала! – взвизгнула одна, принимая над близнецами св. Николая воинственную позу.
– Как же! Ты посмотри, что я принесла им… Тут два шелковых одеяла.
– У вас обеих свободного угла нет в доме. А у меня верхняя горница пустая.
– Все вы дуры! – решила Пеппина. – Я их кормлю, я их и возьму…
– Что ж, что ты кормишь. Эка невидаль! Подумаешь, как тебе дорого это стоит… вчера ты так же щенков кормила.
Пеппина взвизгнула, обнаруживая богатейший «благой мат», засучила рукава и вообще засвидетельствовала столь решительные намерения, что старый каноник счел эту минуту удобной, чтобы вмешаться в дело.
– Вы с ума сошли! Где вы орете? Ведь тут св. Николай лежит.
– Что ж, что лежит? Он видит, из – за чего мы. Не из – за дурного. За его же близнецов хлопочем.
– Да вы подумайте… Кому их мать отдала?
– Ему! – ткнула воинственная дама на золотую раку.
– Ну то – то. А вы их отнять у него хотите.
– В самом деле, бедняжка, ведь одному св. Николаю доверила их.
Бабье начало отступать.
– По – моему, – продолжал каноник, – близнецы св. Николая здесь и останутся… Целый день церковь отперта. Кому из вас свободна – та и будет с ними.
– Отлично. По крайней мере никому не обидно.
– Ну вот… Пусть хоть по очереди каждая смотрит за детьми. А св. Николай благословит вас за это и у вас дома всё пойдет отлично. Ведь вы знаете, за ним молитва не пропадает. Как у пастухов здесь козы плодятся и какое молоко дают? Вся Апулия завидует. А у виноградарей какие гроздья? По десяти фунтов случаются. Ни в Трани, ни в Барлетте таких нет.
– Кто же в этом сомневается?
– Одним им и живем.
– Он у нас первый хозяин.
– Постойте! – опять всполошилась Пеппина. – А на ночь как же?
– Что на ночь?
– На ночь церковь запирается. На кого же вы детей оставите здесь?
– В самом деле.
Каноник задумался. Пеппина торжествовала.
– Оно и выходит, что на ночь я их должна брать к себе. Я кормлю, я и беру.
– Ну да, пока кормишь, пожалуй…
– Пока у тебя молока хватит.
– Что за чудотворец был бы св. Николай, если бы у меня да молока для его близнецов не хватило!
Поднялся гомон и споры разрешились тем, что бабье пришло к соглашению заботиться о близнецах всем. Святой Николай им – отец, а они – матери. Пока Пеппина их кормит – быть им по ночам у нее, перестанет кормить – каждая из матерей будет брать их к себе по очереди. Что понадобится – делать ребятам сообща. Всякое утро Пеппина должна приносить корзину с детьми сюда и ставить ее там, где их положила усопшая. Таким образом никому не будет обидно, а св. Николай обязывался заботиться о них обо всех. Кончили с этим, началось другое. Что делать с лохмотьями, в которые были завернуты дети – близнецы? Эти тряпки несомненно принесут счастье тому, кто ими обладает. Их надо тоже разделить. Но когда захотели приступить к этому, оказывалось, что столь драгоценный материал неведомо кем похищен. Бабье взбеленилось, искало виноватую и не нашло. Для меня, впрочем, было ясно, чьих рук это дело. Недаром лицо духовной особы с запрещенною тонзуркой вдруг сделалось так умиленно и невинно.
– У вас они? – спросил я у сторожа. – Я ведь видел.
– Не выдавайте только. Вы знаете, я совсем нищий.
– Да зачем вам эта дрянь?
– Как дрянь? – И он даже подпрыгнул. – Как дрянь! Да знаете ли вы: когда все здесь успокоятся, не найдется ни одного контрабандиста, чтобы он у меня не купил «на счастье» лоскутка. Против иеттатуры[6] будут зашивать их в платье. Всякий, кто поедет к тунисcким берегам на коралловые рифы – непременно возьмет у меня хоть вот эдакий обрывок, – указал он кончик мизинца. – Я на эти лохмотья два года буду одеваться, по крайней мере. Они каждому (и первому – мне) принесут удачу. Вы видели картину, которая висит вон на той колонне?
– Нет.
– Пойдите посмотрите, и прочтите подпись.
Действительно, синие волны моря взметываются к самым небесам, а с небес к ним спускаются кирпичные облака. Посреди этого хаоса стоит себе рыбак в красном чулке на голове и держит в руках тряпку. Курсив внизу пояснил, что умер когда – то, прикладываясь к мощам св. Николая, бедный нищий (не смейтесь над соединением этих слов – здесь случаются и богатые нищие). И вот рыбак Антонио оторвал от его лохмотьев здоровый кусок.
Через год застигла его изображенная на картине буря. Все ловцы тунцов погибли. Один он, держа лоскут в руках, невредимо добрался до берега. В ознаменование чуда он и поручил написать это местному Айвазовскому и повесил на колонне у раки св. Николая.
Когда я уходил, близнецы спали. Под головами у них (одна в одном конце корзинки, другая в другом) красовались розовые подушки. Пуговки, заменявшие пока носы, сопели во всю. Губки во сне чмокали и сладко раскрывались. Над ними бодрствовала одна из воительниц.
За участь сирот св. Николая можно было успокоиться.
Бедная мать, отходя в иной мир, лучше не могла их поместить!