Люди по природе – рассказчики
Папа римский Франциск I
Исследование выполнено при финансовой поддержке Российского научного фонда (грант № 20-18-00417)
Рецензенты:
доктор филологических наук, профессор Г. А. Жиличева (Новосибирский государственный педагогический университет);
доктор филологических наук, профессор Е. Ю. Козьмина (Уральский федеральный университет)
@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ
© В. И. Тюпа, 2021
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021
Нарративные практики представляют собой неисчислимое множество устных и письменных высказываний, сообщающих о больших и малых событиях социальной или интимой жизни. Это множество разнообразных рассказываний составляет предмет нарратологии, интенсивно развивающейся в последние десятилетия.
Знаменательно, что Папа римский Франциск I в 2020 году посвятил «теме повествования» специальное послание, в котором он, в частности, говорил о том, что рассказываемые людьми «истории оставляют на нас свой след; они формируют наши убеждения и наше поведение. Они помогают нам понять, кто мы такие».
В предлагаемой вниманию читателя книге хотелось бы попытаться взглянуть на данный предмет в исторической перспективе: общеизвестная процедура рассказывания не является неизменной, она хоть и неспешно, но постоянно эволюционирует, трансформируясь и разветвляясь на некоторые подмножества, отвечающие усложняющимся социокультурным потребностям человека.
Современная так называемая «пост-классическая» нарратология[1] далеко ушла не только от «доклассической» поэтики повествования, основы которой были заложены Кэте Фридеманн, но и от классической (структуралистской) «грамматики рассказывания» 1960-х гг., приобретшей свое общеизвестное теперь имя с легкой руки Цветана Тодорова. Особое место в разворачивании этого научного потенциала принадлежит работе О.М. Фрейденберг «Происхождение наррации», оконченной в 1945 г. Уже в 1970-е гг., начиная с «Фигур» Жерара Женетта, нарратология акцентирует коммуникативный аспект повествовательного текста (рассказывание неустранимо предполагает адресата[2]) и оборачивается теорией повествовательной коммуникации. Она органично вписывается в намеченное М.М. Бахтиным «металингвистическое» русло «изучения природы высказывания и многообразных жанровых форм высказываний в различных сферах человеческой деятельности»[3], перекликаясь с неориторическими изысканиями[4]. «Как бы мы не излагали историю, – писал Уэйн Бут, – тема риторики повествования остается универсальной»[5]. Весьма значимым при этом оказалось обращение профессиональных историков к нарратологически ориентированным размышлениям о своем предмете [6].
В контексте широкого научного поиска становится очевидным, что доля нарративных сообщений в человеческой культуре чрезвычайно велика и существенна. Возникает так называемый «нарратологический поворот» гуманитарного знания. Современная нарратология включает в круг своих интересов «произведения всех видов (не только словесные), передающие тем или иным образом изменения»[7] событийного характера.
Однако нарратологические увлечения способны размывать границы интересующей нас междисциплинарной сферы гуманитарного знания. Ни в коем случае не следует забывать, что границы эти существуют. Они образуются наличием иных, смежных регистров говорения и, соответственно, коммуникативных практик. Не менее важны для человеческой культуры множества высказываний перформативных, итеративно-описательных и аргументативных. Они, надо полагать, еще ожидают к себе столь же пристального внимания, какое уделяется ныне нарратологическим практикам.
Все нарратологические проблемы, обсуждающиеся преимущественно на материале художественного творчества (литература, кино), актуальны и за его пределами – везде, где имеет место излагание событий. Но в сфере художественного письма нарратологическая проблематика заявляет о себе наиболее ощутимо. Поэтому литературная нарратология приобрела столь высокую эвристическую значимость также и для историков, культурологов, психологов, философов. Именно она послужила базой для фундаментального труда Поля Рикёра «Temps et Recit» (1985), где было осуществлено философское обоснование «нарратологического поворота» и где речь идет о «родовых феноменах (событий, процессов, состояний)»[8].
И событийность, и процессуальность состоят в смене состояний, однако процессуальная или событийная природа такой смены принципиально различны. В составе нашего опыта различаются процессуальный опыт закономерного, повторяющегося и событийный опыт единичного, уникального. Нарративные практики рассказывания о случившемся суть механизмы формирования, хранения и ретрансляции событийного опыта присутствия человеческого «я» в мире. Таков предмет нарратологии.
В литературной критике последних двух веков порой очень остро ставилась и обсуждалась проблема «достоверности» литературных повествований. Современная нарратология вынуждает взглянуть на такого рода споры по-новому. Откуда критик, соотносящий литературный сюжет с «действительностью», знает, какова она, эта действительность «на самом деле»? Только из других свидетельств о «реальном» мире. В том числе и своих собственных. Но никто не может гарантировать, что его собственные свидетельства достовернее чужих. Реальный мир, о котором рассказывают, – это кантовская «вещь в себе». Если мы упрекаем чей-то нарратив в «недостоверности», это означает лишь то, что его содержание не укладывается в систему нашего событийного опыта. Всё не укладывающееся в сложившийся опыт, воздействует на нас двояко: оно может его развивать, обогащать, а может и подавлять, деконструировать. Здесь имеет место своего рода диалектика полюсов достоверности: не противоречащее моему опыту меня не заинтересует, не приобретет для меня событийного значения, а противоречащее может вызвать отторжение. Эта диалектика исторически подвижна, в разные эпохи соотношение названных полюсов различно.
В нынешнюю историческую эпоху крайне динамичного (и опасного, угрожающего) развития цивилизации событийная сторона человеческого опыта приобретает особую, повышенную актуальность. Это делает нарратологию фундаментальным направлением гуманитарных научных исследований, энергично развивающимся в XXI веке. В западной Европе активно функционирует Европейское нарратологическое сообщество (ENN), которое осуществляет международное взаимодействие нарратологов и координирует перспективные научные исследования в этой сфере[9]. В России данная область постигания человеческого опыта пока еще не получила столь широкого развития, хотя научное наследие М.М. Бахтина, Ю. М. Лотмана, В.Я. Проппа, Б.А. Успенского и некоторых других отечественных ученых активно используется мировой нарратологией.
Аналитика стратегий, тактик, техник и медиальных средств событийного рассказывания в его исторической динамике и социокультурной функциональности ведет к постижению ментальных оснований человеческой культуры и путей ее развития. Приобретая широкое эвристическое значение, актуальная нарратология становится «междисциплинарным проектом» (Дэвид Херман) общегуманитарного знания. Усматривая в нарративности специфически человеческий (животные им не обладают) способ не только внешней передачи, но и внутреннего формирования индивидуального опыта[10], нарратология мыслится как «исследование способов, посредством которых мы организуем нашу память, намерения, жизненные истории, идеи нашей “самости” или “персональной идентичности”»[11].
Нарратологическое осмысление человеческого бытия, зародившееся в области поэтики, вышло далеко за ее пределы – в сферы историографии и когнитивистики, публицистики и религиозной практики, рекламы, бизнеса и повседневного разговора, новостных, политических, юридических, психоаналитических, медицинских и иных форм институционального общения. Но в силу особой сложности и многообразия нарративных структур художественного письма литературоведческая нарратология по-прежнему остается флагманом и концептуальной базой такого рода исследований. По этой причине основным материалом в настоящей работе выступают литературные произведения.
Объект нарратологии – обширное культурное пространство, образуемое текстами, излагающими некоторые истории, а предмет ее постижения – коммуникативные стратегии и дискурсивные практики рассказывания историй. Ни литературная сюжетология, ни поэтика литературного повествования, ни теория литературных жанров, входя в состав нарратологии, не утрачивают ни своей специфики, ни своей актуальности. Напротив, богатый литературоведческий опыт, будучи экстраполирован на нехудожественные нарративные тексты, открывает перед их исследователями принципиально новые эвристические возможности.
В частности, наука о литературе способна внести в развитие нарратологии еще один существенный вклад, обогатив ее проблематикой и аналитическим инструментарием исторической поэтики.
В настоящее время нарратология пока еще крайне теоретична. Моника Флудерник имела веские основания говорить о «глубине пренебрежения диахронным подходом, преобладающего в нарратологии»[12], а ее прозвучавший в 2003 году призыв совершить «прорыв» в «захватывающе новую область исследований»[13](историко-нарратологических), многими западными нарратологами так и не был услышан (попытку Ирен де Йонг продвинуться в этом направлении[14] следует признать довольно робкой). К числу немногочисленных исключений принадлежат недавние фундаментальные труды Вольфа Шмида[15].
Как и вся западная гуманитаристика, нарратология выросла на многовековой почве средневековой схоластики и несет на себе ее родимое пятно. Это проявляется не только в схоластичности многих научных построений, но и, напротив, – иногда в революционарно безоглядных порывах к деконструкции. Отечественной научной традиции чуждо и то, и другое. Зато у нас имеется историческая поэтика как не эмпирическая, а теоретически рефлектируемая, концептуальная компаративистика, основанная в 19 в. А. Н. Веселовским и получившая интенсивное продолжение в России последних десятилетий 20 в. Она учит, что сущность любого гуманитарного феномена может быть раскрыта только в картине его развития. И учит строить исторически обоснованные теории.
Согласно основополагающему определению А.Н. Веселовского, компаративизм в специальном, не профанном его понимании – это «тот же исторический метод, только учащенный, повторенный в параллельных рядах, в видах достижения возможно более полного обобщения»[16]. Категория «параллельных исторических рядов» – поистине ключевая категория концептуальной компаративистики, указывающая одновременно на преемственность феноменов эволюционирующей культуры (предполагаемую понятием «ряда») и на их стадиальность (предполагаемую понятием исторического «параллелизма»). Методология Веселовского утвердила взаимодополнительность преемственности (учет «предания в акте личного творчества») и стадиальности (необходимость «встречного движения») как факторов культурного развития.
Исторической поэтике уже полтораста лет, но на Западе – в отличие от «формальной школы» и Бахтина – она практически не известна. Первоначальное знакомство немецкоязычной аудитории с «русской школой исторической поэтики» состоялось относительно недавно[17]. На английском и французском языках аналогичных изданий не существует, крайне редко переводились и труды Веселовского. Отчасти по этой причине, как мне представляется, разработка диахронического аспекта современной нарратологии находится все еще на начальной стадии (в 2019 году под руководством Вольфа Шмида, Джона Пира и Петера Хюна стартовала разработка общеевропейского коллективного проекта «Диахронической нарратологии»).
Книга, предлагаемая вниманию читателя, эпистемологически ориентирована на историческую поэтику. В частности, особое внимание здесь уделено генезису нарративных практик, в значительной степени определяющих сознание современного человека, а заключительная глава специально посвящена наиболее архаичной форме нарративности, продолжающей и в наше время занимать ведущее место в современной коммуникативной культуре. В целях ослабления жесткой нарратологической теоретичности немалое количество страниц посвящено практическому анализу литературных текстов в заявленном ключе.
Систематическое обсуждение возможных контуров «исторической нарратологии» является, насколько мне известно, первым опытом такого рода. До построения фундаментального здания поноценной исторической нарратологии путь, разумеется, весьма не близкий, но это не причина от него отказываться. Автор хотел бы осуществить первоначальный шаг на этом пути.
Многообразие человеческого опыта достаточно очевидно разделяется на процессуальный опыт узнаваемого повторения (ситуаций, времен года, времени суток, социальных ритуалов) и опыт событийный. В самом общем виде «термин «событие» означает нечто внеочередное, неожиданное, нетривиальное»[18], а нарративные практики состоят в освоении такого рода (событийных) изменений бытия, именуемых обычно «историями».
Первоначально у первобытного человека, как и у современного ребенка, формируется лишь прецедентный («итеративный», по слову Жерара Женетта) опыт повторений. Все неожиданное, незнаемое, беспрецедентное тревожит, повергает в трепет, приобретая статус «события».
Бесчисленные рассказывания, сопровождающие воспитание ребенка, формируют в его сознании новую область опыта – сферу событийной единственности протекающей жизни. Без освоения событийности как формы бытия, отличной от повторяющихся процессов, невозможно дальнейшее ментальное развитие субъекта жизни, которое постепенно формирует его индивидуальную, вне-родовую идентичность. Ведь каждый из нас представляет собой событие в исторической жизни человечества. Как замечает Игорь П. Смирнов, «событийность имманентна любому человеку»[19].
Итак, базовое нарратологическая понятие – событийность бытия. По определению одного из наиболее авторитетных европейских нарратологов современная нарратология «основывается на концепции нарративности как событийности»[20]. В то же время среди воззрений на категорию «события» имеются немалые теоретические разночтения.
Стремясь дать событию объективные характеристики, позволяющие определять меру событийности, помимо «фактичности» (что-то действительно произошло, а не привиделось) и «результативности» (наличная ситуация действительно изменилась) Вольф Шмид выдвигает признаки «релевантности» (существенной значимости для «фиктивного мира повествования»), «непредсказуемости», «необратимости», а также «неповторяемости» (однократности)[21].
Такое обилие характеристик представляется избыточным. Согласно простой и точной мысли Ю.Н. Тынянова, сущность явления постигается не в нагнетаемом максимуме его признаков, а в неэлиминируемом их минимуме. Но главное – приведенный перечень не затрагивает вопроса о том, кому, чьему сознанию мы доверяем верификацию «существенности» и т. п. ценностных характеристик. Компенсируя эту недостаточность, современная нарратология уделяет пристальное внимание категории «точки зрения», но по большей части в отрыве от «событийности».
Между тем это неразделимые аспекты нашего событийного опыта. Основательница нарратологии Кэте Фридеманн еще в 1910 году рассуждала о том, что эпическое повествование убедительно подтверждает «принятое кантовской философией гносеологическое предположение, что мы постигаем мир не таким, каким он существует сам по себе, а таким, каким он прошел через посредство некоего созерцающего ума»[22]. Данный аспект также необходимо учитывать в теоретической модели события. Историческое прошлое не существует «само по себе», оно формируется нарративными свидетельствами о событиях, из которых оно складывается. Нарративно не освоенное остается внесобытийным участком космического процесса.
При всей разноголосице подходов к феномену событийности категорически «неэлиминируемыми» (Тынянов), то есть сущностными характеристиками события представляются следующие:
а) сингулярность – единственность, однократность, беспрецедентная выделенность некоторой конфигурации фактов из природной необходимости или социальной ритуальности. Повторяющееся действие или положение дел перестает восприниматься событийно и мыслится закономерным «шагом» природного, социального или ментального процесса;
б) фронтальность – отграниченность (наличие начала и конца) рассказываемого отрезка жизни, который при изложении в свою очередь членится на эпизоды и еще более дробные фрагменты. Стирая границы между эпизодами, повествуемое событие можно свести к одному эпизоду более обширного события, но при устранении эпизодизации исчезает и событийность излагаемых фактов. Свойство фрактальности составляет принципиальную особенность нарративного текста, свидетельствующего о значимости рассказываемого и его нерастворимости в потоке бытия;
в) интенциональность – неотделимость события от сознания, поскольку, согласно парадоксальной мысли М.М. Бахтина, «главное действующее лицо события – свидетель и судия», в сознании которого актуализируется смыслосообразность происшедшего. Этим сознанием и устанавливается мера сингулярно-фрактальной выделенности происшествия, достаточная для обретения им статуса события.
Любое состояние бытия может приобрести статус факта, если будет зафиксировано и тем самым условно вычленено из процесса. Состояние является субстратом факта: без наличного, наблюдаемого состояния чего-либо присутствующего в мире не может быть и факта. Но собственно о «факте» нет возможности говорить или мыслить без фиксирующего это состояние текста.
Процессуальная цепь бытия онтологически континуальна. Дискретные факты в ней обнаруживаются только вследствие вмешательства языка, текстопорождающей деятельности, дискурсии. Без дискурсивной артикуляции (текстуального освоения сознанием) «фактов» в человеческом смысле слова не существует. Факт есть не что иное, как референтная функция дискурса – высказывания о нем.
При этом одно и то же происшествие, привычное для одного сознания (взрослого, например), может предстать беспрецедентным и потрясающим для другого сознания (детского). То, что не имеет начала и конца, не является событием, но любое происшествие, если не причинно-следственными, то хотя бы временными отношениями, неразрывно связано со всеми предыдущими и всеми последующими происшествиями. Чтобы рассказать о событии, необходимо положить ему начало и конец, придать ему фрактальность, разворачивая в цепь эпизодов или хотя бы в сценарную цепочку кадров ментального видения. Любое рассказывание – это ментальный акт ценностной природы.
Бахтин мыслил категорию события этимологически: как событие, взаимодействие, встречу двух реальностей. При этом, по крайней мере, одна из этих реальностей – ментальная реальность человеческого сознания. «Точка встречи предмета и сознания», которая «стояла в центре внимания» Бахтина справедливо мыслится его комментатором как «один из наиболее значимых» аспектов современной нарратологии[23].
«С появлением сознания в мире, – писал Бахтин, – событие бытия […] становится совершенно другим, потому что на сцену земного бытия выходит новое и главное действующее лицо события – свидетель и судия. И солнце, оставаясь физически тем же самым, стало другим, потому что стало осознаваться […] отразилось в сознании другого (свидетеля и судии): этим оно в корне изменилось, обогатилось, преобразилось» [6, 396].
Бахтинское «событие» интенционально, его событийный статус зависит от ценностной направленности (интенции) сознания, которая «не может изменить бытие, так сказать, материально […] она может изменить только смысл бытия (признать, оправдать и т. п.), это – свобода свидетеля и судии. Она выражается в слове. Истина, правда присущи не самому бытию, а только бытию познанному и изреченному» [6, 396–397, выделено Бахтиным – В.Т.].
В этих положениях, в сущности говоря, сформулирована философская база нарратологии. Подобно истине событийность также не является «натуральным» качеством происходящего вокруг нас. Возникновение или исчезновение материков на планете Земля – столь же естественные процессы, как замерзание или таяние льда при соответствующей температуре. Но рассказ об этих процессах в учебнике (с присвоением древнейшим материкам собственных имен) представляет их нам как доисторические события.
Специфика нарративного дискурса – в отличие от стенограммы или лапидарной хроники – состоит именно в том, что он наделяет факт или некоторую совокупность фактов статусом событйности. Никакой природный катаклизм или социальный казус вне соотнесенности с нарративной интенцией (повествовательной установкой) сознания пока еще не является событием. Чтобы стать таковым, ему необходимо обрести статус не только зафиксированного, но и смыслосообразного факта.
Иначе говоря, событием является факт, обладающий собственным значением в меру того, насколько и в какую сторону он отличается от всех прочих, не реализовавшихся в данный момент возможностей. В силу своей смыслосообразности событие, так сказать, внутренне (имманентно) адресовано некоторой потенциально возможной ментальности, способной осмыслить его, по выражению Луиса Минка, как «интеллигибельную конфигурацию отношений»[24].
Эта скрытая адресованность события вытекает из его неизбежной текстуальной оформленности (хотя бы внутренней речью «свидетеля и судии»). А всякий текст – если не эксплицитно, то, по крайней мере, имплицитно – аксиологичен, он вольно или невольно манифестирует некую систему ценностей. Для событийного статуса излагаемых фактов это принципиально, поскольку, как отмечает В. Шмид, «изменения, являющиеся тривиальными по внутритекстовой аксиологии, события не основывают»[25].
Событийность являет собой социокультурный феномен человеческой жизни, а именно: особый (нарративный) способ отношения человеческого сознания к бытию – способ, альтернативный процессуальности (в частности, ритуальности). Событие – это нарративный статус некоторого отрезка жизни в нашем опыте. Ибо без нарративной (сингулярно-фрактальной) оформленности со стороны сознания, созерцая непрерывный поток происходящего вокруг нас, ни о каких событиях невозможно помыслить.
Можно сказать, что событие есть «со-бытие» (онтологическое сопряжение) того, что происходит, и того, кто свидетельствует об этом. И притом свидетельствует для кого-то: рассказывать самому себе невозможно. Готовясь рассказать нечто, мы начинаем мысленно «просматривать» референтную сторону своего будущего сообщения, но в этом просматривании уже неизбежно будет присутствовать воображаемый или просто потенциальный адресат.
Поэтому интенцинальность события отнюдь не означает его субъективности. Смысл интерсубъективен. Он не есть субъективная значимость, навязанная факту, «смысл всегда отвечает на какие-то вопросы. То, что ни на что не отвечает, представляется нам бессмысленным»[26]. Поэтому смысл для своей актуализации нуждается в вопрошающем, он реализуется только в присутствии субъекта. Со стороны же субъекта, говоря словами Бахтина, «имеет место приобщение» к событию как «ценностно-смысловому моменту» бытия[27]. Наррация и есть активно-коммуникативное (текстопорождающее) приобщение к излагаемому референтному событию – приобщение в форме «нарративного понимания» (Рикёр).
Природа события, стало быть, не объективна и не субъективна, она – интерсубъективна. Это означает: то, что мы именуем «событием», имеет смысл (квант событийного опыта), который одно человеческое сознание может раскрыть другому сознанию. «Концепция нарративности как событийности» (Шмид) состоит в том, что социокультурную значимость речевых практик рассказывания определяет ценностный акт наделения чего-либо происходящего нарративным статусом события.
Так, в «Даме с собачкой» А.П. Чехова супружеская измена для Гурова не событийна, поскольку совершалась им неоднократно, сформировав основательный опыт адюльтерных отношений, позволяющий ему классифицировать женщин. Тогда как Анна Сергеевна к тому, что произошло, отнеслась как-то особенно, очень серьезно. В ее кругозоре с ней произошло нечто непоправимо событийное: …и вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может презирать. Повествователь же в этой ситуации поначалу остается нейтральным свидетелем разности двух встретившихся кругозоров.
Однако в Москве Гурову открывается уникальность его встречи с Анной Сергеевной. На основании прошлого опыта он ожидал, что она покроется в памяти туманом и только изредка будет сниться с трогательной улыбкой. Но Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень […] Закрывши глаза, он видел ее как живую, и она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была; и сам он казался себе лучше, чем был тогда, в Ялте.
В последних словах интенциональность повествователя едва ощутимо, но несомненно активизируется: это уже не только «свидетель», но и «судия», поскольку поле его сознания шире, он соотносит прошлого и настоящего Гурова так, как это невозможно изнутри сознания самого героя.
Сближение с Анной Сергеевной начинает приобретать теперь и для Гурова событийный статус, активируя нарративную потребность: И уже томило сильное желание поделиться с кем-нибудь своими воспоминаниями. Чехов улавливает в существовании героя зарождение нарративной потребности как феномена общечеловеческой ментальности. Рассказать означает придать отрезку жизни (в данном случае интимной) событийную ценность. Однако о чем говорить?[…]Разве было что-нибудь красивое, поэтическое, или поучительное, или просто интересное в его отношениях к Анне Сергеевне?
Сформулирована, можно сказать, центральная нарратологическая проблема: что позволяет нам рассказывать? каковы базовые условия событийности как социокультурного феномена, как гуманизирующего фактора, в отсутствие которого жизнь человека сводится к природному существованию?
Слабая попытка Гурова все же рассказать свою историю любви и тем самым придать своему существованию статус полноценной человеческой жизни оказывается неудачной и завершается личностным кризисом «я», которому его жизнь открывается вдруг как какая-то чепуха. На протяжении рассказа это первое действительное событие в жизни Гурова – ментальное событие духовного кризиса. Таков вообще наиболее распространенный род событийности в зрелой прозе Чехова.
Всякое событие фрактально. Средствами рассказывания оно не только отграничено от дособытийного и постсобытийного состояний, но – в зависимости от нарративной «оптики», от пристальности свидетельского воззрения – членится на микрособытийные эпизоды. В третьей главе «Дамы с собачкой» это обмен репликами в Докторском клубе, бессонная ночь, приезд в город С. и т. д. вплоть до разговора с Анной Сергеевной в театре.
Центральный пункт кризисного преображения героя отмечен неброской риторической фигурой (эллипсис): у него вдруг забилось сердце, – словно ранее он был мертвецом. Анна Сергеевна, опережая Гурова, полюбившая как следует, по-настоящему еще в Ялте, уже там жаловалась, что у нее тревожно бьется сердце, не давая уснуть. О сердце Гурова никаких упоминаний не было. И вот оно вдруг забилось, вскоре в театре сердце у него сжалось, а во время хождения с Анной Сергеевной по театральным коридорам и лестницам у него уже сильно билось сердце.
До этого происшествия Гуров вполне принадлежал бессобы-тийно-безжизненному существованию (Что за бестолковые ночи, какие неинтересные, незаметные дни! Неистовая игра в карты, обжорство, пьянство, постоянные разговоры все об одном […]] точно сидишь в сумасшедшем доме или в арестантских ротах) и много спал (сон в данном произведении являет собой мифопоэтический образ смерти: спящий город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, шум моря говорил о вечном сне, какой ожидает нас). По сути дела нам рассказали о воскресении душевно полумертвого человека. Такова природа сюжетного события в «Даме с собачкой».
Событийность этого внутреннего происшествия удостоверяется повествователем, который при этом не отмежевывается от кругозора героя: когда Гуров взглянул на нее, то сердце у него сжалось, и он понял ясно, что для него теперь на всем свете нет ближе, дороже и важнее человека.
Так у пошлого обывателя, годами существовавшего по инерции (бессобытийно), образовались две жизни: одна явная […] и другая – протекавшая тайно. При этом все, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, составляя его личную тайну. Но зато в этой тайной жизни наступает сопряжение двух ранее разобщенных кругозоров:
Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга […] и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих.
В этом «изменении состояния» (Шмид) и состоит событийность данного рассказа. Внешнее, практическое разрешение ситуации, столь важное для героев (Как освободиться от этих невыносимых пут?), для повествователя остается за пределами его ценностного кругозора, порождая открытый финал произведения. Смысл рассказанного не в том, сумеет ли Гуров развестись с нелюбимой женой, а в неожиданно разверзающейся возможности позитивного личностного перерождения пошлого обывателя: никогда не поздно стать полноценным человеком.
Разумеется, в прозе Чехова помимо распространенной у него ментальной (интроспективной) событийности немало и событий фактуальных (инспективных), подлежащих внешнему наблюдению и фиксации. Но даже смерть – простейший пример фактической, казалось бы, событийности – не обязательно актуализируется повествователем в качестве события. Так, в «Смерти чиновника» или в «Человеке в футляре» прекращение жизни героя оказывается всего лишь закономерным следствием его внутренней, личностной безжизненности и не обретает событийного статуса.
Иное дело – смерть главного героя в «Архиерее», повествующем о чуде (сверхсобытии) воскресения умирающего человека, который свободен теперь, как птица. Парадоксальное событие здесь состоит в своего рода инверсивном преображении владыки Петра – в простого, обыкновенного человека Павла.
В отличие от классиков художественной нарративности Чехов поистине «проблематизирует событийность» (Шмид). У чеховских событий имеется существенная специфика: нередко это латентные события, неявные, неочевидные, требующие проницательности адресата. Таково, по мысли Н.Д. Тамарченко, ключевое латентное событие в повести «Черный монах» – «внутреннее согласие на разрыв с другими людьми»[28]. Повествования Чехова вообще занимают особое место в истории формирования общечеловеческого событийного опыта.