Фамилия Крюгера всплывала при подготовке фестиваля в Хобокене несколько месяцев назад. Кажется, он подавал заявку на участие, но мы с коллегами ее отклонили. Более заметной оказалась Марша Гелл-Ман, жена нобелевского лауреата[17], за участие которой в программе тот готов был отвалить двадцать пять тысяч. Я обрадовался. Мы могли пригласить больше литераторов из России, обеспечить народ гостиницами, банкетами, свадебными генералами.
– Это коррупция, – кисло сказал Фостер. – Кто бы мог подумать? Уважаемый человек – и такое.
– Он любит свою жену.
– Что я скажу Саймону, Джозефу, Элис, Джону? – заламывал руки Эд. – Что я сыну скажу?
– Скажешь, что Марша – золотая рыбка.
С американцами работать трудно. Пуританский дух расщепил в них здоровое человеческое начало. В иерархии ценностей, а я ее понимаю как природную достоверность, появление пишущей домохозяйки ничего не меняет. Я был слишком наивен. Теперь пишущая домохозяйка стала основным источником литературы – и здесь, и в России. К таким литературным кругам принадлежать не хочется.
С чудиками мне везло. Рыбак рыбака видит издалека. И в России, и в Америке. Прилетев сюда в 1992 году, я долгое время не знал, чем заняться. Искал приключений на свою задницу, общался с бомжами, пил пиво на рельсах с неграми и мечтал с ними о справедливом обществе. Кейнс, директор Института ресурсов, сделал мне документы сотрудника, и я записался в библиотеку, которую посетил один раз.
Я познакомился с библиотекаршей, чопорной пожилой дамой, вызвав ее расположение интересом к поэзии. Она торжественно отвела меня к полкам со стихами, объяснила, где обитают классики, где – современники. Общее представление о пишущих американцах я имел, пролистав несколько антологий местного производства. Переводить мастодонтов словесности не хотелось. Я полагал, что ими займутся Евтушенко и прочие авторы, равные по ранжиру. Существует целая порода переводчиков, берущихся только за знаменитостей. Это делает известнее их самих и увеличивает шанс на успех книги. Мне нравилось открывать новое, невзирая на величие или отсутствие репутаций. Люди в силу своей природы назначают кумирами далеко не лучших. Увешанные наградами книги следует читать в крайних случаях. История с такой скрупулезностью вымывает из памяти народов все самое живое, свежее и необычное, что стоит удивляться, что какие-то случайные отголоски доходят до нас. Говорят, наступает конец истории. Посмотрим, что будет дальше.
В библиотеке я натолкнулся на небольшую потрепанную книгу Дилана Томаса In Country Sleep[18]. Имя это я слышал лишь единожды. Хулио Кортасар[19] поставил строчку Томаса «O, make me a mask» наряду с фразой из Апокалипсиса перед рассказом «Преследователь» о Чарли Паркере. «Сотвори мне маску». Это все, что я знал о Томасе. Я не слыхивал о его пьяных турне по США, радиопередачах, влиянии на «Битлз», псевдониме Боба Дилана, взятом в честь поэта, о смерти в Нью-Йорке. Не имел представления и о нездоровом интересе к этой персоне в России. Я вообще ничего не знал, но пустился «во все тяжкие», бездумно впустив валлийца в свою жизнь. Я взялся переводить совершенно неизвестного мне поэта, считая это «русским ходом действия», случайностью, которая неизбежно превращается в судьбу.
В сборнике было шесть длинных стихотворений, что не остановило издателя NEW DIRECTIONS BOOKS дать их в твердом переплете. Я взял книгу и направился домой через университетскую рощу. Америка – страна молодая, но грабы в этой роще были толще русских былинных дубов.
Университет находился в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Основан в девятнадцатом веке, как и моя альма матер в Томске. Дорога вела через уютный кампус, уставленный факультетскими коробками из розового кирпича, пальметто и соснами у дорожек, посыпанных оранжевым щебнем. Ближе к железной дороге начиналась необжитая территория, где можно было встретить кого угодно, кроме студентов. Бесхозные сараи с тяжелыми навесными замками, пустые собачьи будки, остатки детской площадки в виде доски-качели teeter-totter. Исчезающая цивилизация. За рельсами начиналась парковка гостиницы, в которой я собирался сегодня переночевать. После отъезда Ксении Иосифовны из Каролины я всегда останавливался в этом отеле. Окнами он смотрел на дом, где я провел первые месяцы жизни в США.
В тот день я спустился по Грин-стрит до Дивайн и сел на улице у кабачка «Безмозглые» выпить пива. Я заказал «Буш» в большом пластиковом стакане и погрузился в чтение. Многие образы казались мне непонятными и вычурными, но я понял, что Дилан Томас пишет о природе. Ястребы, цапли, стихии, уходящая юность, умирающий бог. Ко мне подсели трое худощавых ребят в майках-алкашках без рукавов. Один, с испанской бородкой и засаленной бейсболкой на голове, неожиданно предложил:
– Проверяй по тексту. – Он встал и приосанился. – «Do not go gentle into that good night, / Old age should burn and rave at close of day; / Rage, rage against the dying of the light!»
Я открыл страницу, изрисованную сердечками, пробитыми стрелами и кучерявыми цветами.
– Правильно, – сказал я. – Только на Юге можно встретить библиофила в пивной.
Чуваки рассмеялись. Оказалось, что любитель поэзии – местный, остальные – мексиканцы. Ребята были правильными чуваками, я чувствовал себя своим в их компании.
– А еще что-нибудь помнишь? – спросил я.
– «Though wise men at their end know dark is right, / Because their words had forked no lightning they / Do not go gentle into that good night», – с выражением произнес он и снова засмеялся.
– Откуда ты знаешь? В школе проходили?
– Да нет. Один мужик научил. – Он сделал паузу. – Когда я сидел в тюрьме. У нас этому учат в тюрьме, – нашелся он, и все трое рассмеялись.
В тот день меня угощали работяги. В честь моего начинания. Надрались мы умеренно. Расстались друзьями. Я решил, что получил знак свыше, хотя никогда не был суеверен. Позвонил Бродскому сказать, что берусь за переводы. Отреагировал он странно.
– Что касается Томасов, то у них есть еще Эдвард Томас. Тоже британец. Правда, помер пораньше. Году в 17-м.
– Эдвард лучше?
– Да нет. Но поэт хороший. В чем-то даже поизвестней Дилана.
– У меня так карта легла.
– Конечно, переводите. Он как раз вам по уму.
На этой фразе можно было бы обидеться, но я пропустил ее мимо ушей. Дилана Томаса читала улица, несмотря на то что он нагородил в стихах кучу несусветной хрени. Один переводчик в Нью-Йорке сказал мне по секрету, что американцы считают Дилана Томаса дураком, на что я ответил: многие считают дураками чуть ли не всех американцев.
Я довез поэта до железнодорожной станции города Колумбия, мы вышли из машины, вдыхая аромат азалий и магнолий. На перроне Бродский вдруг взял сентиментальную ноту и рассказал, что ему на Западе поначалу было непросто. Рябит в глазах от избытка товаров, раздражают реклама и фальшивое дружелюбие людей. Поэт в этом обществе не пророк, а невольный приспособленец. Не слышит его никто, не видит, на улицах не узнаёт. Я сказал, что культурный шок для моего сибирского организма – понятие слишком изысканное. Единственное, что меня неприятно поразило в этой стране, – то, что мне не продали пива при предъявлении советского загранпаспорта. Я тыкал в страницы с визами Италии, Германии, Франции, но кассирша была непреклонна.
– Пива мне купил знакомый негр с бензозаправки, и на этом культурный шок был исчерпан.
– А я неграм поначалу не доверял, – признался Бродский. – Думал, они против меня что-то имеют.
– Тут на рельсах у меня несколько раз отбирали деньги, – сказал я. – Но я быстро привык заговаривать им зубы. И вообще, они одно время занимали мое воображение. На стриптиз ходил, пускал слюни на огромных африканских баб. Сейчас удивляюсь себе.
– Вы удивительно быстро адаптировались, – сказал Бродский. – Поражаюсь вашей пластичности. Ну а как же язык? Ведь вы приехали сюда без английского.
– Выучил с барышней в постели, – сказал я. – Ну и в школе как-то приходилось изъясняться. Но, как ни крути, главные мои университеты – улица.
– Вы приехали сюда сравнительно молодым, – заключил Бродский. – Мне было под сорок. А сорок – это не двадцать пять.
– Иосиф Александрович, мне одиноко на чужбине. Усыновите меня. Если вы столь щедро похвалили мои стихи, будьте последовательны. Я покинул святую Русь, вышел за пределы родной речи и ментальности ради того, чтобы быть рядом с вами. Теперь я одинок, неприспособлен к жизни, с трудом зарабатываю на кусок хлеба. Усыновите меня, Иосиф Александрович! Помогите талантливому гою!
Я апеллировал к своему сиротскому прозябанию в этой стране, где у меня нет ни родных, ни близких, ни ХИАС, ни Библиотеки Конгресса. Русскому труднее адаптироваться в Америке, чем еврею.
– Вадим, у вас есть влиятельный отец. Не может же у вас быть двух отцов, – рассмеялся Бродский.
– Один отец – русский, другой – американский. Нормально. Вы можете быть моим крестным отцом.
– Вы только что крестились, – резонно отвечал Иосиф. – Ваш крестный отец – господин Кейтс. И потом, у меня уже есть сын.
– Я могу перейти в другую конфессию!
– В этом я не сомневаюсь.
– Будьте моим дядей. В огороде – бузина, в Нью-Йорке – дядька. Идет? Не отказывайтесь! Я все равно не отвяжусь. «Мы ответственны за того, кого приручили».
– Вы определенно ненормальный, – Бродский нервно вздохнул.
– Будьте мне дядькой! – повторил я.
– Ладно, – он помолчал, катая языком конфетку во рту. – Дядькой так дядькой. Можете звать меня Дядя Джо. Подходит?
Мы нежно распрощались. Экскурсию и поездку на острова можно было считать удачными.
– Такое не забывается, – сказал он. – Поход в тюрьму я запомню навсегда. Вы действительно собираетесь звонить по этим блядским телефонам?
– Да. Будут отвечать сутенеры, но и они обычные люди.
– Что это у вас за национальный характер? Вы, на мой взгляд, представитель несуществующей национальности.
– И цивилизации, – добавил я, когда поезд уже тронулся.
Гостиница была еле освещена несколькими фонарями, стоявшими в окружении дикорастущих пальм на входе. Если бы не вывеска, то и ее можно было принять за тюрьму. Раньше она называлась по-другому. «Бейкер»? «Байкер»? Теперь стала франшизой «Хэмптонс».
Ночной портье узнал меня и, пока я заполнял анкету, предложил бинокль.
– Опять будете подсматривать за женой?
Прошлый раз я останавливался здесь, когда Ксения с дочерью еще обретались в Колумбии.
– Они уехали, – сказал я. – Просто нужно переночевать.
На стойке ресепшен у них всегда стояли два здоровых штофа с шерри, вином типа портвейна. Я наполнил себе стакан, осушил его разом, наполнил второй и уселся на кушетку в холле.
– Геологи к Кейнсу еще приезжают? – в Институт ресурсов в былые времена приезжали многочисленные делегации из Союза и стран Содружества, но теперь тайны наших природных недр были, видимо, учтены и сосчитаны.
– За последний год был какой-то поц с Кубы. Все бегал по блошиным рынкам. В остальном тишь да гладь. Контора переехала в Солт-Лейк-Сити.
– Давно туда собираюсь, – сказал я. – Лютеранином я уже побыл, пора послужить мормонам.
– Мормоны богатые, – согласился портье. – Но это не значит, что их вера правильная.
– Вы серьезно так считаете? Я думал, что бог распределяет финансы по мере приближения той или иной конфессии к истине.
Портье покрутил пальцем у виска и попытался забрать бутылки со стойки. Делал он это умело, зацепляя пятерней сразу два штофа.
Стекло даже не звякнуло.
– Не жадничайте, – остановил его я. – Я у вас редкий гость. Вы должны меня потчевать.
В номере я включил телевизор и посмотрел фрагмент Family matters, сериала про негритенка-ботаника в школе. Аркел-мен (так звали мальчика) мне нравился больше Супермена. Он был смешон и жалок. Люди тянутся к уродцам с большей страстью, чем к пафосным героям. Вундеркинд проводил химические опыты и заполонял пространство зеленым дымом. Изобретал вечный двигатель и ковер-самолет. Одноклассники и учителя ненавидели пытливость его натуры. Мне он был приятен. Я подумал, что после завершения съемок он вполне мог стать бандитом с большой дороги и даже отсидеть срок в нашей «Висте».
Позвонил Ксении рассказать о своих делах. Несмотря на обилие американских опекунов, «дедушек», «друзей семьи», на «манхэттенскую любовницу» и Дядю Джо, Ксения была единственным человеком, на которого в этой стране я мог положиться. Ей я звонил по поводу приготовления макарон, обращался к ней с трудностями перевода, делился с ней интригами на кафедре.
Статус нашего союза был неопределенным. В лютеранство мы крестились, чтобы в будущем обвенчаться. Отъезд в Нью-Йорк поменял мой душевный настрой. Заводить семью с женщиной старше меня на одиннадцать лет я не торопился. Когда она сообщила, что могла залететь, вообще дал задний ход. По всем законам подлости заявил, что на этом можно похоронить мою карьеру. Я ценил свободу. Хотел гулять с девушками по берегу океана в белых одеждах. Закусывать шампанское устрицами. Танцевать на дискотеках брейк-данс.
Мы поговорили о скорой встрече. Я собирался прилететь к ней на рождественские каникулы – заняться переводом Натаниэля Тарна, жившего неподалеку. О том, что у нее налаживаются отношения с одним канадцем, предположить не мог. Ксения казалась мне вечной спутницей жизни. Была моей семьей. В этом южном городке я скучал по своей далекой семье. Однако если живешь с женщиной раздельно – жди окончательной разлуки.
От нечего делать я достал книгу, подаренную мне поэтическим шизофреником в «Камелии». Листы формата letter, плотно исписанные авторучкой, скопированные на ксероксе и переплетенные в мастерской наподобие амбарной книги. Дать название этой работе Крюгер не удосужился. Черный переплет с золотым тиснением – и все. Каббалистика.
Страницы были заполнены номерами телефонов, в два столбика на каждой. Какой редкий диагноз. Написал все стихи на свете? Со дня творения, что ли? Я – автор Библии: Ветхого и Нового Заветов. Средневековой исландской саги. Удмуртского эпоса. Я изобрел армянский алфавит. Продиктовал «Листья травы» Уолту Уитмену, прячась в ее зарослях.
Я открыл справочник посередине и набрал первый попавшийся номер. Соединение произошло не сразу, с гудками и помехами. На заднем плане слышались какофонические аккорды bottleneck-блюза[20] и текст, отдаленно напоминающий чтение стихов на испанском. На других номерах происходило что-то похожее. Неизвестные читали разрозненные строчки, переставляли их местами, подбирали слова, напевали какие-то мелодии. Чаще всего я натыкался на китайцев. Поэзия это или декламация меню ресторана, понятно не было, но я настойчиво набирал номер за номером, пытаясь понять, с явлением какого порядка столкнулся. Я искал русскую речь. Русские могут объяснить что угодно, даже этого не объясняя.
Наконец мне попался хриплый, почти стершийся голос соотечественника, повторивший довольно эффектную бормотал-ку раз десять.
Дом отступал к реке, как Наутилус,
приборами почуявший январь.
Антоновки неистово молились,
но осень ранняя вела себя как тварь.
Береговушки рыскали по-сучьи.
В предчувствии недетских холодов
густела кровь в скрещенных жилах сучьев
и закипала в мускулах плодов.[21]
На стихи у меня память плохая, но эти я запомнил. В них было что-то сильное, свежее. Что-то такое, чего не мог написать скандинав в капюшоне, представившийся Беней Крюгером. После прочтения в эфире раздался женский мат и шорох какого-то сыпучего вещества, какой бывает при расфасовке керамзита.
– Закипала в мускулах плодов, – почти крикнул голос, и связь прервалась.
Тут же зазвонил телефон.
– Что ты там делаешь? Ведешь переговоры с Албанией?
– Румынией.
– Ты наговорил на двести шестьдесят баксов.
Я выругался, повесил трубку и лег спать. Наутро скрепя сердце рассчитался за ночлег и телефонные переговоры. Портье не обманул меня – счет зашкаливал.
Я рассчитался с Hampton’s и заехал к Котэ Ахвледиани попрощаться. В Колумбии у меня было несколько друзей. Котэ – особенный. Когда-то с ним вместе мы организовали у него во дворе кладбище божьих коровок. Той весной эти жуки дохли в Колумбии целыми колониями. Мы стали хоронить каждую особь отдельно, давая ей имя и титул. Леди Макбет, леди Уинтер, леди Винчестер. Фантазии с использованием энциклопедии «Британника» хватило на шестьдесят могил, которые мы расположили рядами на бесхозном участке земли, усыпав цветами и молитвами. Каждая душа нуждается в спасении, даже если это душа божьей коровки. Христиане должны воспользоваться услугами нашей погребальной конторы. Поможем детям научиться хоронить близких.
Мы поговорили с Котэ о счастливом прошлом, прогулялись по кладбищу.
– Ты не знаешь, кто такой Бенджамин Крюгер? – спросил я Котэ, который уже лет пятнадцать жил в этом городе. – Встретил вчера в «Камелии» одного типа.
Котэ об этом человеке ничего не знал.
Мы набили багажник моего Nissan Sentra каштанами, которыми были усыпаны тротуары городка, и я двинулся на место моей постоянной работы – в Нью-Йорк, Нью-Йорк.
Что может быть гаже работы американского профессора? Звучит солидно, но денег платят мало. Работа неинтересная, лицемерная. Женщины и без этого ко мне благосклонны. Короче, занятие – на любителя. Если в вас бродит «тоска по мировой культуре», то вы здесь, может, и приживетесь. Тоска по мировой культуре – вещь местечковая. Вся Америка – вещь местечковая. Но если вы тоскуете по «мировому духу» – пиши пропало. Вы поднимете вооруженное восстание или уйдете в алкогольное самоубийство.
Я смог избежать этих крайностей. Не попал в плен страстей. На многие вещи смотрю сквозь пальцы. Чувствую, что «сердце мира» существует. Слышу его монотонный стук. И мне этого хватает. Но чтобы ни хрена не делать, нужно иметь особый талант. А у меня его нет. Так получилось, что по натуре я – человек пытливый. Хочу во всем дойти до самой сути. Говорят, это проходит.
Когда поступал сюда, хотел понравиться. Проявлял эрудицию. Сыпал цитатами и идеями. Мне сказали, что «вы для нас overskilled», слишком много знаете. Я пообещал всё забыть. Знания мне в быту не помогают. Я могу забыть что угодно. Забыл детство, родину, призвание. Могу декларировать любую чушь, сложив пальцы крестиком. От моей болтовни ничего не изменится. «Все равно она вертится». И «сердце мира» бьется в такт своему космическому разумению.
Я прихожу к студентам и говорю, что Пушкин был задира и бабник. За что и поплатился. Лермонтов тоже был не очень-то миролюбив. Погиб аналогичным образом. Достоевский состоял в террористической организации. Толстой участвовал в Крымской войне. Спрашивают: почему все ваши поэты были военными? Почему стреляли друг в друга? Как можно служить гармонии и одновременно убивать себе подобных?
Поначалу я объяснял это традицией. Говорил, что пистолет вручался поэту императором вместе с набором писчебумажных принадлежностей. Теперь все изменилось. Не нужно перегружать американцев деталями. Они – идеалисты, обуреваемые подростковыми идеями. Это чисто поверхностное любопытство, за которым скрываются самодовольство и пустота. Мне в этих людях чего-то не хватает. Какого-то органа. Сердца? Почек? Печени? Чего-то очень важного. Буратино не успели выстругать до конца, а он уже запел веселые песенки. С ними можно делать дела, понимая, что органом, которым пишут, к примеру, стихи, они обделены. Полагаю, они думают обо мне то же самое.
Серые коридоры. Железные двери с сетками на окнах. Аудитории. Кафедры. Кампус. Город в городе. Государство в государстве. Department of Liberal Arts[22]. Жизнерадостные слабоумные преподаватели и такие же студенты. Каждый день я должен разговаривать с ними о том, что нас обоюдно не интересует. Делать вид, что мы участвуем в процессе познания. Добро пожаловать!
Девок лапать нельзя. Курить в офисе нельзя. Пить можно, но в меру. Против моего офиса – комната для отдыха преподавательского состава. Там почему-то всегда есть портвейн в стеклянных графинах. Это какой-то южный обычай, который чудом перекочевал на север. Теперь вместо офиса я часто захожу в комнату отдыха. Портвейн быстро кончается. Тогда я иду к Хуаните и делаю пальцами известный лишь нам обоим знак. Она родом из Мексики. Маленькая, как добрый гном. Мы понимаем друг друга без слов.
После получения мною профессорской должности на факультете устроили банкет. Произносили тосты. Обнимали. Хотели удостовериться, что поэты действительно существуют. По документам я к тому же – приглашенный поэт, poet in residence. В России называть себя поэтом неприлично. Надо, чтоб тебя так назвали другие. В Америке все по-иному. От феодальных предрассудков здесь избавились. В Лас-Вегасе стоят египетские пирамиды. История человечества пишется в Голливуде. При университетах харчуются представители изящной словесности. Хьюз, Лоуэлл, Фрост, Гинзберг, Хини. По ксиве, сообщающей, что я русский поэт, мне удалось однажды пересечь границу Мексики и США. Женщина-пограничник вздрогнула: «Настоящий русский поэт!». И я понял, что называть себя поэтом в Америке можно. Пусть в шутку, но можно. Поэт-посланник. Координатор русско-американского культурного проекта. Мир, дружба, жвачка. Наша красота спасет мир. Я понимал по-английски не все здравицы и поэтому переспрашивал.
– За все хорошее?
– За все хорошее, – шипела завкафедрой.
Она принесла на торжество печенье, разложила его по вазочкам, сообщив, что сделала его сама.
– Она лжет, – шептала мне на ухо Дебора весь вечер. – Это магазинное печенье. Смотри, как она выделывается. В конце концов скажет: я так много сегодня работала.
– Я так много сегодня работала, – сказала Симона, – вам понравилось?
– Очень! – сказал я. – Давайте я почитаю свои стихи.
Я подошел к кафедре и зычным голосом оттрубил: «Сообщение о квиритах»[23].
Они не мажут волосы своих жен красной глиной,
а бреют им ноги перламутровыми ножами,
наряжают их в ткани из душистого шелка
вместо льняной рубахи.
Потому что они – не люди. А так – соседи.
Они не приносят в жертву своих детей,
сжигая их в клетках, сплетенных из прутьев ивы.
Но не потому, что их земля плодородней,
а потому что они – сердобольны.
Потому что они – не люди. А так – навроде.
У седел их лошадей не гремят черепа
поверженных в бою чужеземцев.
Их оружие не имет имен,
но прозвища всадников длинны и медоточивы…
Когда побываешь, мой друг, и ты за морями —
привези голову их царя мне.
Все равно это не люди. А комья плоти.
Послушай, Хельвиг, они не умеют врать!
О чем же тогда говорить с ними?
Наши бабы не лягут рядом с такими.
Наши коровы станут цветом другими.
Потому что они – не люди. Таких не любят.
Они пьют прозрачные вина вместо сивухи,
прославляя достоинства местного винограда,
но при этом настолько трудолюбивы,
что кажется, что они просто глупы.
Они знают правила жизни, Хельвиг!
От отвращенья тебя бы стошнило!
Потому что они – не люди. Уже не звери.
И даже писать письмена для них не постыдно,
доверяя тайны бумаге, как потаскухе,
залапанной пальцами рабов и простолюдинов,
от небесного не отличая земной алфавит!
Они слагают стихи, опасаясь забвенья.
И песни поют не богам, а себе подобным.
Пожалей их, Хельвиг, перед походом.
Потому что они – не люди. А мы бессмертны.
– Как интересно, – зашумели в аудитории. – О чем это?
– О дружбе между народами, – сказал я.
– Звучит страшновато, – добавил Фостер. – Будем учить русский. Или переведем его на английский.
– Как вам мое печенье? – вновь спросила завкафедрой в завершение застолья. – Дебора, уберись в комнате.
Мы остались с ней вдвоем. Я – чтобы допить вино. Она – чтобы выполнить указание начальства. С момента знакомства мы друг друга постоянно подкалываем. Это о чем-то говорит, но я не знаю, о чем.
– Когда ты пойдешь со мной в Музей холокоста? – спрашивает она. – Я чувствую пробелы в твоем образовании. Ты сходишь со мной в музей и всё поймешь.
– Я уже понял. Может, лучше в оперу? – иду я по прежней схеме.
– Сначала – Музей холокоста, а потом – светские развлечения.
– Разве опера – светское развлечение? Там орут, брызжут слюной. Религиозный экстаз.
– Сначала холокост, – настаивает она. – Ты не поймешь Америки без этих знаний.
– Мой дедушка освобождал Освенцим, – говорю я. – В музее есть его фотография?
Дебора молчит. Ей не нравится, что она не имеет на меня влияния, хотя мы оба включены в русско-американский проект. С ней мы делаем общекультурную часть, с Эдом Фостером – поэтическую. Все понукают Деборой. Даже русский поэт, явившийся сюда как хрен с горы. Я сказал ей, что прочитал вчера Песнь песней царя Соломона и что она несомненно скажется на моем творчестве. Дебора с сомнением смотрит на меня, продолжая уборку.
Я разглядываю пластиковые стаканчики с недопитым кофе и в ужасе представляю будущую жизнь. Я написал диссертацию о творчестве Дмитрия Пригова и Владимира Сорокина, отработал шесть лет, получил tenure. Обеспечен по гроб жизни. Езжу на славистские конференции, выбираюсь в отпуск в Венецию и Амстердам. У меня есть время сочинять стихи и рассказы. Студенты и студентки влюбленно смотрят на меня. Коллеги советуются по поводу и без повода. И все бы хорошо, но куда бы я ни пришел – всюду пластиковые стаканчики. Кофе из пластиковых стаканчиков, вино из пластиковых стаканчиков, водка из пластиковых стаканчиков. После использования они мерзки, как гондоны. «А не заказать ли нам пиццы?» – «Нет, я предпочитаю гамбургер». – «Вдарим по спрайту!» – «Оттянемся со сникерсом». Цикуту мне тоже подадут из пластикового стаканчика?