В сырой земле обманутые спят.
И те, кто их бесстыдно обманули
выкармливают в клетках голубят,
и выпускают стаями в июле.
Душа на волю рвется как заря,
и тьма смущенно отступает в угол,
и черным зверем громоздится уголь
с желтушными глазами янтаря.
Никто не различает рай и ад,
уравнены зарплата и расплата.
Ты сам в случайной смерти виноват,
она – в случайной жизни виновата.
Мой сизый стоит десять косарей,
а твой способен усыпить младенца.
Нет ничего трезвей больного сердца,
посаженного в глушь монастырей.
В могилах улыбаются друзья,
вкусив устами горечь чернозема.
Но если ты – наполовину я,
нам никогда не выбраться из дома.
Лес облетает до птичьих костей,
море мелеет до рыбьих скелетов.
Зимний простор по утру фиолетов,
от тишины не разжать челюстей.
В термосе свежезаваренный чай
стал в темноте неизвестного цвета.
В космосе трепетном нет интернета.
Писем поэтому не обещай.
Не говори мне зиме вопреки,
что возвратишься с карманной победой.
Дом осветился летящей кометой,
а на портретах – одни старики.
По телевизору крутят «Жизель».
Прет литургия из радиоточки.
Мне стали в тягость мои оболочки,
вышел из сердца пожизненный хмель.
Темная правда моей головы
плавно вливается в светлую зону.
Лебедь стеклянный плывет по перрону,
и при ударе расходятся швы.
Надоело рисовать птиц,
мы решили рисовать крыс,
чтоб возвышенность сошла с лиц,
чтобы очи опустить вниз.
Потому жизнь всегда внизу
наподобье световой тропы,
освещающей сапог кирзу
и пробившие асфальт грибы.
Поколения больных детей,
смотрят в спину, презирая нас
за отсутствие больших идей,
и возможность отдавать приказ.
Я не жалуюсь, но я боюсь
обернуться и увидеть в них
запакованный в предсердье груз,
что от взгляда моего возник.
Век прошел, но наступил век,
где неузнанным ты стал сам,
обучающий троих калек
незатейливым чудесам.
Пересчитай таблетки языком,
как буратино, что считал монетки,
когда вниз головой висел на ветке
дырявым деревянным кошельком.
Бессонница всегда – обитель зла,
но сон нам не подарит божье царство.
Тебе полезно всякое лекарство
за исключеньем битого стекла.
Ты не искал волшебную страну,
но износил ботинки не напрасно.
Пока чужое счастье не заразно,
его не ставят ближнему в вину.
Пролистаны завет и каббала,
но в памяти остались письма с фронта.
Идя на край иного горизонта,
лунатики не смотрят в зеркала.
Какое время для самоубийц:
апрель, ноябрь, хмельной холодный ветер.
Луженой глоткой песни о любви
поют в подъездах. Шелестят газетой,
чтоб сделать в шутку шутовской колпак.
В развалку едет сумрачный трамвай,
опустошен, разбит, ветхозаветен.
И в двух вагонах вместо сотен лиц —
одно лицо, безбровое лицо,
оно черно, разбито до крови,
ее лицо, и черный глаз газетой
прикрыт, как полотенцем каравай.
О, музыка, замри и не играй!
Ты слышишься теперь из подворотен,
когда и подворотен в мире нет.
И Бога нет, остался только свет
для горестных уродцев и уродин,
а нам остался – безвоздушный рай.
И на руке – стеклянное кольцо.
И в голове догадка – ты свободен.
Евгении Риц
Олени проходят сквозь лес, и краем заходят в твой сон,
и он обретает свой вес, как мясом груженый вагон.
Солдаты несут на руках по полю бревенчатый сруб:
на окнах – фиалки в горшках, дым валит
из низеньких труб.
Кто в нем доживает свой век, кто ржет
над страданием его,
засохший жует чебурек, чье твердое тело – мертво?
Зачем я пространству родня, а времени только —
жратва?
Оно поглощает меня, как в джунглях скульптуру трава.
На встречу парада планет ты должен добраться
пешком.
Не порохом пахнет рассвет, а теплым парным молоком.
Мурашки бегут по спине, катаются россыпи бус.
На желтой барханной волне взлетает чумной сухогруз.
Голландцы мазюкают плоть, монголы – круги из песка.
Чтоб страсти в себе побороть, нам необходима тоска.
Но нет в моем сердце тоски, бессмертная похоть одна.
Она выполняет броски и тянет до самого дна.
Домысли изгибы бедра и дрожь оголенных ключиц.
Ободрана с веток кора, нет в мире животных и птиц.
Куда ты меня завела рука, что по локоть видна,
а дальше студеная мгла – ступенчатая пелена.
А. Кабанову
Никто не знает кто родил Люси.
И кто ее убил никто на знает.
Познание преумножает скорбь.
О ней у барабанщика спроси,
который страшно веки поднимает
и отбивает палочками дробь.
Нам для того и музыка дана,
чтоб перед смертью странно улыбнуться,
растерянно взойдя на эшафот.
Люси не знает, чья она жена
к кому теперь уйти, к кому вернуться
какой ей выбрать город и народ.
В жилище пусто, в городе темно.
Лишь аромат полуденной полыни
стоит и дышит около окна.
И смотрит в приоткрытое окно
как в комикс, что раскрыт посередине
с большим пятном от красного вина.
Когда земля уходит из-под ног,
и ноты ниспадают с партитуры,
и на подругу взгляда не поднять,
и в шахматную клетку потолок,
роняет одинокие фигуры,
и скоро уже нечего ронять.
Я ощущаю в сердце листопад,
и в гарнизонах приспускают флаги,
предчувствуя поруганную честь,
и катятся на каменный Арбат
рулоны одноразовой бумаги,
неся внутри себя благую весть.
И я рыдаю нынче сам не свой,
как незаконный отпрыск Пазолини,
знакомясь с фильмографией отца,
в театре с непокрытой головой,
пробитой долотом посередине,
и с добрым выражением лица.
Я был пионером,
который не пил Кока-колы.
И в портфеле моем рейсфедер
о циркуль брякал.
Я очень замерз,
возвращаясь домой из школы.
Растерялся от страха,
и безутешно плакал.
Слезы вязко текли,
понимая свою бесцельность,
ледяною крупой заливая
обзор проспекта.
Мир метался пургой,
подтверждая мою отдельность
от людей, и дороги
до нужного мне объекта.
Я забыл, что бывают такси,
трактора, трамваи,
что достаточно попросить —
и тебя подбросят.
Но меня подхватила
фортуна моя кривая,
что еще молодая,
но тоже под дуру косит.
Я рыдал как ребенок,
поскольку я был ребенком.
И от холода ни на копейку
не стал умнее.
Я шагал по сугробам,
булыжникам и воронкам,
что от позднего вечера
стали еще темнее.
Бесконечно тянулась
в соседском саду ограда.
И за каждым забором
рычала собака злая.
И я дом свой забыл,
и забыл, что мне в доме надо.
Детство – трудное время.
Никому его не желаю.
По праздникам слаще вода.
Лучисто пылают лимоны.
Но крадучись как никогда
в прихожей таятся шпионы.
За пазухой прячут ножи,
обрезы и шашки тротила.
Молю тебя, мама, скажи,
где ходит нечистая сила.
Мы скрутим руками ее,
закроем в холодном амбаре.
Исполнив желанье твое
огонь разведем в самоваре.
К нам в гости идет Дед Мороз,
не ряженый, а настоящий
От дыма его папирос
лимоны становится слаще.
Он в прошлом году серебро
похитил тайком из буфета.
Но мы будем помнить добро.
И ждать продолженья банкета!
Город – административная единица.
Это знают Иван и его девица.
Это знает Василий, чья хата с краю.
Только я, дурачок, ничего не знаю.
Я в жилом помещении не обучен
обитать. Я привык к квартире.
Мой подход к мирозданию ненаучен:
ничего не жарю на комбижире.
Для супруги я чокнутый марсианин,
понимающий только свисток и выстрел,
ибо слух мой воистину филигранен,
только глаз от печали погас и выцвел.
Я владею динамикой оскуденья.
Что мне беккет, когда я и сам как беккет
Я лохов развожу на ночное бденье,
непонятный, но очень изящный рэкет.
Деградирую вместе с культурой жанра,
приравняв красноречие к пустословью,
если вижу пожар, то бегу пожара,
а увижу любовь, то займусь любовью.
Мы вернемся всецело в одну утробу,
наш диагноз торжественно подтвердился:
кто несмело подходит к чужому гробу,
в свой ложится, как будто бы в нем родился.
Нельзя приехать к другу
сказать «не умирай».
Планеты мчат по кругу
и неподвижен рай.
Твой друг тебя услышит —
сегодня не умрет,
губу в ответ оближет,
и приоткроет рот.
Под каменного люстрой
над бедной головой
он испытает чувство,
что в дом вошел конвой.
И он услышит вьюгу,
и скрипнувший сарай.
Мы вытерпим разлуку
и беспредельный рай.
Пустынно там, как в доме,
где я стою сейчас,
в кубическом объеме,
где свет давно погас.
Пару раз в своей жизни я опасался спиться,
один раз на Манхеттене, другой – в Москве.
Я смотрел на женские бюсты, зады и лица,
и меня не занимали мысли о сватовстве.
Я не заморачивался этим вопросом,
но его отсутствие означало провал
окаянства, присущего юным грезам,
когда влюбляешься навечно и наповал.
Это был знак утраченного интереса
к жизни, славе, рискованному пути.
Я был лучшим. Иначе – какого беса?
Я могу разговеться, раскланяться и уйти.
Два раза за жизнь человек, опустивший руки,
чувствует, как и куда его снег несет.
Надежда рождается в крике и ультразвуке.
Она разгоняет людей, чтоб уронить на лед.
Если ты теперь никому не нужен,
это не означает, что ты злодей.
Кто-нибудь тебе приготовит ужин.
На свете много людей.
Есть такие, что считают меня пропащим.
Им лучше играть в нарды и домино.
А я очевидно сыграю в ящик,
когда в детской комнате
вдруг разобью окно.
Мертвая и живая вода,
пролитых за лето дождей,
может разлучить навсегда
мертвых и воскресших людей.
И они покинут свой дол,
и заселят город большой.
А Господь вершит произвол.
И стоит у нас над душой.
Вас ожидает Годо на пятой платформе.
Посмотрите ему в глаза,
но из рук не берите цветов.
Они не ядовиты, и радиация в норме.
Но их лучше вернуть обратно
в город Ростов.
Уборщица в фартуке красном
им будет рада,
их очень полюбят банщица и швея.
И к телу прижмется цветущая эта награда,
излечивая от псориаза и лишая.
Цветы отвратительны только на вид,
но в деле
они бывают незаменимы как финский нож.
Они молчаливы в дороге, нежны в постели,
им не надо снимать в прихожей
грязных калош.
А вы снимите калоши, повесьте шубу,
она как и шапка, вам чудовищно велики.
Я полюбила Годо, а он обожает Любу,
потому что та носит
оранжевые чулки.
Она живет в Таганроге, а я – в Ростове.
На свете много прекрасных таких городов.
Но никто так ужасно не хмурит брови,
как Годо, увидев поля
увядших цветов.