– Всё чудесно, ты молодец. А теперь начнём с самого элементарного – с правильной посадки.
Вступительные экзамены мы с Агафоном сдали на ура. Правда, поначалу у брата случилась заминка со стихами. Вокалисты должны были читать стихотворение по своему выбору. Агафон долго мучился, пытаясь подобрать что-нибудь из школьной программы, но безуспешно. Ему никак не удавалось запомнить даже «Я из лесу вышел…». Он не любил поэзию, как, впрочем, и я. Отчаявшись, он обратился за помощью ко мне. И я помог. Сел и за вечер сочинил невероятно слезливый шедевр об облаках:
…я хочу, чтоб облака не гибли,
Чтоб они летали в вышине.
Я хочу, чтоб облака могли бы,
Вечно плавать в небесной тишине…
Ну и так далее. Тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та! Агафону мой шедевр понравился. Главное, он был короткий и легко запоминался.
– Но я должен буду огласить имя автора сего бессмертного опуса, – нахмурился вдруг Агафон. – Тебя? Но не могу же я назвать собственную фамилию. Это будет подозрительно.
– Да нет проблем, – бодро заявил я. – Скажешь, что это произведение уральского поэта и прозаика Михаила Транквиллицкого, которого мы все знаем и любим. Звучит правдоподобно и солидно. А? Как тебе?
– Уссаца. А кто он?
– Один мой одноклассник. Двоечник и прогульщик. Все школьные годы Мишка катился по наклонной и сейчас, наверное, докатился до самого дна. На этом основании вряд ли члены приёмной комиссии с ним знакомы. Они же не ночуют в теплотрассе.
Таким образом, Агафон был мною хорошо подготовлен и успешно сдал экзамены. Сам я выбрал главным блюдом нестареющий хит «Торремолинос», а на десерт – пару несложных пьес для шестиструнной гитары. В общем, прорвались.
Хотя мы были уверены в зачислении, тем не менее летом поехали в музыкальное училище, чтобы убедиться, что наши имена есть в списках поступивших. На стенде под надписями: «Спасибо Родине за наше счастливое детство» и «Молодёжь! Настойчиво овладевай знаниями!» стояли имена везунчиков. Перед стендом бурлила толпа молодёжи. Казалось, что девушек здесь раз в десять больше, чем юношей. Некоторые девушки рыдали навзрыд, другие молча глотали слёзы. Лишь редкие счастливицы радостно бежали к мамам, в сторонке ждущим своих одарённых детей. Юноши пробивались сквозь толпу к спискам, нахмурившись, водили взглядом по ним, ища себя, и потом отходили, улыбаясь или матерясь.
Мы с Агафоном прочитали свои имена в списке зачисленных на первый курс и довольные поехали домой. В тот летний солнечный день, трясясь в громыхающем трамвае, я впервые в жизни почувствовал себя абсолютно счастливым. Ну вот просто абсолютно. Потом это ощущение приходило ко мне ещё не раз, но первый я не забуду никогда.
Удостоверившись, что нас с братом приняли, я написал заявление об увольнении по собственному желанию и отправился на фабрику детских игрушек. Это несерьёзное предприятие жалось между настоящих заводов на дальней окраине Мухачинска. Сначала я сунулся в отдел кадров, но начальник отдела кадров отфутболил меня к директору фабрики. Мне повезло – директор был на месте и не занят. Пожилая дородная секретарша – вся организация знала, что она приходится директору свекровью – справилась по телефону обо мне у своего важного зятя и разрешила войти в святая святых фабрики.
Директора звали товарищ Кулиев. Аббас-Мирза Абдул-Гуссейн оглы Кулиев. Он приехал в Мухачинск из Баку, говорил с сильным акцентом, вид имел кислый, смотрел хмуро и что у него творится в голове было непонятно. Впрочем, товарищ Кулиев относился ко мне хорошо. Может быть, потому что, не считая свекрови, я, единственный на фабрике, произносил его имя-отчество без запинки.
В просторной святая святых царила тишина и сумрак, словно в закрытом на ночь спортзале. На стене скучал Ленин в рамке. Табличка на письменном столе директора предупреждала: «Курить можно. Денег нет!» Как бы подтверждая, что табличка не врёт, под орлиным носом товарища Кулиева дымилась папироса, наполняя кабинет синим туманом.
Многие кавказцы отращивают себе такую густую растительность на лице, что в ней можно устанавливать мышеловки, но наш директор предпочитал гладко бриться. Несуществующие усы не смогли скрыть от меня его улыбку – вымученную, как у человека, страдающего от геморроя. Протянув заявление товарищу Кулиеву, я присел на стул и тоже закурил.
Родители не курили, брат и друзья не курили, а я пристрастился к этой пагубной привычке во время экзаменов на аттестат зрелости. В школьные годы пару раз побаловался с пацанами, но мне не понравилось. Табачный дым вызывал кашель, и в чём прелесть курева я тогда не понял. В последнее лето детства мы собирались после каждого экзамена за школой, в тени раскидистых тополей. Кто-нибудь из пацанов доставал из кармана пачку сигарет и пускал по кругу. Мы стояли под тополями, пускали с важным видом дым в небо и казались самим себе взрослыми людьми. Очень скоро мне стало неудобно курить чужие сигареты, и я впервые в жизни купил это зелье. Но когда оно у тебя есть, ты обязательно начнёшь курить больше. Однажды я закурил не в компании одноклассников, а один. Потом ещё раз, и ещё… Через короткое время я вдруг обнаружил, что уже не могу обойтись без ежечасного вдыхания горькой отравы. Ну вот и всё – приплыл. Отныне не я решал, курить мне или нет. Отныне я был рабом табака. Впрочем, к увольнению с фабрики детских игрушек курение отношения не имело.
Товарищ Кулиев прочитал моё заявление с таким трудом, словно он учился грамоте на самокрутках из газеты. Потом он нахмурил сросшиеся на переносице брови, прочистил горло и заговорил горячим, как струя кипятка, голосом:
– Ты комсомолец, дорогой?
– Нет.
Я сказал правду. Это было невероятно, но факт. Я – единственный старшеклассник во всей школе – избежал приёма в комсомол. На все предложения комсорга я отвечал, изо всех сил изображая настолько больного юношу, что, казалось, только лучшие здравницы Крыма и Черноморского побережья Кавказа смогут поставить меня на ноги и то вряд ли:
– Считаю себя недостойным. Я слишком слаб и болен, чтобы приносить пользу комсомолу, а балластом мне быть стыдно.
В моём отдельном случае пропаганда ВЛКСМ, как организации, в которой состоят лучшие из лучших представители советской молодёжи, сыграла против себя самой. На моё признание у комсорга просто не находилось аргументов. Он попытался меня убедить в том, что я не так уж и плох, но я не сдавался:
– Не надо меня обманывать. Зачем сластить горькую пилюлю? У меня близорукость, плоскостопие и сколиоз – похоже, я долго не протяну. К тому же плохо учусь, нарушаю дисциплину, не знаю наших покорителей космоса, кроме Юрия Гагарина, конечно. Значит, я недостоин быть среди молодых строителей коммунизма. Мне нужно много работать над собой. Делать утреннюю зарядку, заниматься закаливанием и лучше питаться.
Роль смертельно больного юноши мне прекрасно удавалась. В общем, повезло. Школу я смог закончить без комсомольского билета, а после школы всем стало на меня наплевать.
– Вай! Как так – не комсомолец? – недоверчиво произнёс директор. – Ладно, пусть, но ты же советский человек! Даже некомсомолец должен быть в курсе, какое сейчас сложное международное положение. Наша родина в кольце врагов! И ты в такое тревожное время хочешь уволиться?
Товарищ Кулиев так укоризненно посмотрел на меня, как будто я дезертирую с передовой. Я ответил ему взглядом, в котором укоризны, по моим расчётам, должно было быть в два раза больше.
– Поймите, Аббас-Мирза Абдул-Гуссейнович. Я хочу быть гитаристом.
– И ты пойми, дорогой. Гитаристов много. Они как гравий на стройке, а хороший художник-оформитель редкость. Он как алмаз. Брильянт! Передумай, а?
– Не передумаю.
Я демонстративно поднял глаза и уставился на Ленина. Ильич делал вид, что наши дела его не касаются. Наступила мёртвая тишина. Мёртвая тишина владела кабинетом некоторое время. Наконец вздохнув, директор чиркнул авторучкой на моём заявлении.
– Ну, иди, Паганини!
Наша учёба в музыкальном училище началась со сбора моркови на совхозных полях. Обычная советская практика. Каждую осень по всей стране начиналась битва за урожай. На неё мобилизовывали всех, кто мог носить оружие: лопаты, ведра, мешки. Студенты-музыканты не были исключением. По утрам учащиеся всех курсов собирались перед музучилищем. Их ждали автобусы, расписанные ободряющими лозунгами: «Мы к коммунизму держим путь!», «Наша цель – коммунизм», «Кто не работает – тот не ест» и тому подобными. Погрузив в автобусы, бесплатную рабсилу везли в совхоз.
Отработав один день в качестве морковоуборочного комбайна, Агафон потерял интерес к сельскому хозяйству и отправился в поликлинику. Терапевт выдал ему справку, освобождающую от работы на свежем воздухе. Позавидовав брату, я тоже обзавёлся такой же справкой. Мы хотели сделать, как лучше, а получилось, как всегда. Когда на следующий день мы предъявили наши справки руководителю отработки – здоровому мужику с физиономией торговца ненавистью к лодырям – он направил Агафона на ремонт Центральной детской музыкальной школы.
– Вчера директор училища решил, что все вокалисты будут проходить отработку на стройке. Голоса необходимо беречь. В поле вокалисты могут простудиться, а в школе все работы идут внутри здания, – монотонно, словно радиоточка, вещал руководитель отработки.
– А я? – задал я вопрос.
Руководитель отработки строго посмотрел на меня глазами цвета самурайского меча.
– Ну и ты поработаешь с ними, раз тебе тоже нельзя на улице.
Центральная детская музыкальная школа располагалась в двухэтажном особняке дореволюционной постройки. Двор был завален стройматериалами и мусором. На втором этаже окна без стёкол прикрывал большой кумачовый плакат «Наш девиз – эффективность, качество, темпы!». Нас с Агафоном принял невыносимо помятый, как всегда бывает после получки, бригадир строителей, который был совсем не рад тому, что ему на шею повесили ещё двух бесполезных студентов.
– Ты с какого отделения? – буркнул он Агафону утробным басом, когда мы объяснили, что забрели на стройку не по ошибке и не в поисках туалета.
– С вокального.
– Ага? Не подфартило тебе, сынок. На вокальном самые бездельники-то и учатся.
Слова бригадира пропали зря. Агафон раскаяния не выказал. Молча выслушав указания и наставления нашего временного начальника, мы отправились знакомиться с ребятами из музучилища. Весёлый девичий смех подсказал нам, куда идти. Поднявшись по полуразрушенной лестнице без перил на второй этаж, мы заглянули в одну из комнат. Там на грязном полу сидели несколько парней и девчонок в заляпанных извёсткой спецовках и уплетали жёлтые дыни. Этих ребят мы не знали. На уборке моркови мы с братом держались вместе и успели познакомиться лишь с парочкой гитаристов старших курсов: Мишей Мухамедьяровым и Толиком Родиным.
– Привет всем, – сказал я, входя. Агафон следовал за мной.
– Ого, какой французик! – заметила красивая тёмненькая девушка с косичками, дерзко разглядывая Агафона. Остальные девчонки захихикали. Мне они все показались симпатичными, но тёмненькая была самой интересной. Чёткий овал лица, большие орехово-карие глаза, безукоризненно прямой носик, милый ротик арочкой с прелестными пухленькими губками. Агафон зарумянился. Он рос юношей скромным, почти без опыта общения с женским полом. Мама и одноклассницы не считаются.
– Я – Вадим, – представился я, присаживаясь рядом с тёмненькой озорницей.
– А я – Виолетта, – она протянула мне дольку дыни, улыбаясь улыбкой Евы, угощающей Адама райским яблочком. – Дыню любишь?
Мухачинск был убийственно серым городом. Серый дым из заводских труб в сером небе, серый снег, серая вода реки Мухачи, памятник Ленину из серого гранита на центральной площади, серые панельные пяти- и девятиэтажные жилые коробки, серый асфальт, серые физиономии, мысли и чувства аборигенов. В Мухачинске можно было разглядеть не пятьдесят оттенков серого, а все сто пятьдесят. В богатую палитру серого цвета добавляли немного другой краски лишь многочисленные кумачовые плакаты и транспаранты, указывающие мухачинцам путь в светлое будущее. Или, скорее, светло-серое. Эти плакаты и транспаранты были не просто изображениями. Они были голосами, которые криками, шёпотом и даже молчанием требовали, чтобы их слушали. Но мы с Агафоном не обращали внимания на голоса транспарантов. Мы слушали музыку.
Агафон целыми днями пропадал у своего Макса, а я занимался у вечно простуженной Тани-гитаристки. Оказалось, что кроме специальности гитаристы изучают много других предметов: музлитературу, сольфеджио, фортепиано… И, разумеется, царицу всех наук физкультуру. С братом мы виделись только вечером, наскоро делились новостями и ложились спать. В клуб «Автомобилист» мы больше не ездили, с Добриком изредка перезванивались, а у Лёки телефона не было.
Кроме меня, у Тани-гитаристки обучались ещё три студента: выпускник Миша Мухамедьяров, третьекурсник Толик Родин и второкурсник Сергей Сергеевич Сергеев. Муха был прост и ясен, как гранёный стакан. С первых же минут общения с ним становилось понятно, что он относится к людям «нет, но». Есть такая особенная категория людей. На каждую фразу, обращённую к ним, они всегда отвечают: «Нет, но…» Среди людей «нет, но» существует подгруппа: люди «да, но…» Эти на каждую фразу, обращённую к ним, всегда отвечают: «Да, но…» Муха был сочетанием обеих этих разновидностей.
Толик был не так прост и ясен, как Муха. Он явился в Мухачинск прямо из сугробов Магаданской области. Ему не повезло родиться в заснеженном Сусумане, ставшим всесоюзным пугалом благодаря сталинским лагерям, золотодобывающим предприятиям и диким морозам. В своём холодном краю отцов Толик успел совершить целых три подвига: родиться, закончить школу и сбежать с вечной мерзлоты на Южный Урал.
Надо прямо сказать, что Толик был не столько гитаристом, сколько поэтом. Он кропал лирические вирши. Это была его тайна, о которой знали все на свете, кроме Тани-гитаристки. Под строжайшим секретом Толик рассказал мне, что летом ездил в Москву в Литературный институт имени Горького к земляку, который учился на подготовительном курсе. Земляк тоже сочинял стихи, а в свободное от творчества время собирал дельтаплан, который прятал под кроватью в институтской общаге от всевидящего ока комендантши. Наш начинающий поэт хотел показать свои шедевры настоящему мастеру рифмованных слов. Правда, шедевры Толика корифей рифмы не оценил по достоинству, поэтому он, обидевшись на весь официальный литературный мир, вернулся в Мухачинск и ушёл со своими шедеврами в подполье.
Сергей Сергеевич Сергеев (наверное, у него в роду было принято зло шутить над сыновьями) был совсем не прост и совершенно непонятен молодому здоровому разуму. Для студента он был староват – ему уже стукнуло шестьдесят пять. Когда я первый раз встретил его у Тани-гитаристки, я подумал, что это тренькает её дедушка, впадающий в маразм. Сергей Сергеевич всю жизнь проработал вахтёром, но с детства мечтал играть на гитаре. Когда он вышел на пенсию, то почему-то решил, что пришло время исполнить свою мечту. Сергей Сергеевич поехал в Москву в министерство образования и добился разрешения на поступление в музучилище. Как Сергей Сергеевич сдавал вступительные экзамены – история не сохранила, как не сохранила многих других кошмарных событий, но из уважения к его возрасту и упорству великовозрастного абитуриента приняли. Никто из преподавателей не захотел связываться с сумасшедшим стариком, поэтому его сбагрили самому молодому – Тане-гитаристке.
Кроме солидного возраста, у Сергея Сергеевича был ещё один небольшой недостаток – он страдал шизофренией. Об этом мне под большим секретом рассказала Таня-гитаристка. Шизофрения Сергея Сергеевича имела график и наглядное выражение. Раз в полгода домашние заставали его за сортировкой одежды. С задумчивым видом Сергей Сергеевич вынимал из шкафа предметы туалета, бормоча: «Этот костюм ещё годится, а этот пора на помойку. Это пальто я буду носить, а эту куртку выкину…» Обычно в том, что человек приводит свой гардероб в порядок, нет ничего странного, но Сергей Сергеевич определял на помойку совершенно новые вещи, а оставлял старьё. Это был верный признак того, что для Сергея Сергеевича пора вызывать специализированную скорую помощь. Скорая забирала своего постоянного клиента в психиатрическую лечебницу, где его быстро снова ставили в строй и возвращали домой. А через полгода всё повторялось. Вдобавок к возрасту и шизофрении, Сергей Сергеевич обладал неприятной внешностью. Лысая змеиная голова с лицом лауреата премии Дарвина, брезгливый тонкогубый рот, мурлычущий себе под нос то меланхоличную, то весёлую мелодию, непрямой, скрытный взгляд мутных глаз, гадкий смешок. В общем, псих.
Виолетту с вокального отделения я изредка встречал во время пауз в коридорах музучилища или в столовой. Кормили, кстати сказать, там отвратительно. Завидев друг друга, мы улыбались, но не больше. Она ко мне не подходила, а я робел. Как рассказывал Агафон, Виолетта была училищной звездой. Она обладала колоратурным сопрано редкой красоты и силы. Виолетта училась на последнем курсе, и педагоги прочили ей блестящую карьеру. Красавицу ждали консерватория, Большой театр, международные вокальные конкурсы, толпы поклонников с огромными букетами роз, мировая слава. Занималась она у Мелиты Александровны Бабаджановой – единственной женщины среди преподавателей вокала.
Мелита Александровна была человеком крайне своеобразным даже для деятелей искусства. Уроженка гортанно-горячего Тбилиси. На прохладном Урале её кавказские претензии на неординарность имели отличные шансы. Характер, такой же непредсказуемый и взрывной, как у плавающей мины, осложняло полное отсутствие чувства юмора. Необъятная грудь, дерзко вздымающая шерстяную кофту, будто два верблюжьих горба, пересаженных безумным хирургом не туда, куда надо. Массивный нос, больше напоминающий клюв. Чёрные глаза, полные бушующего пламени.
Девчонки с вокального жаловались, что Мелита Александровна вела неусыпный контроль за своими студентками. Подобно настоятельнице женского монастыря, она старалась быть полностью в курсе их личной жизни. Кто, где, когда и с кем. Правда, не совсем хорошо владея русским языком, Мелита Александровна иногда допускала промахи, которые навечно оставались в училищном эпосе. Так однажды вечером она позвонила домой одной из своих студенток. На свою беду трубку взяла мама девушки. Узнав, что студентки нет дома, Мелита Александровна сердито выпалила: «А вы знаете, что ваша дочь гулящая?» С бедной мамой чуть не случился сердечный приступ. К счастью, быстро выяснилось, что Мелита Александровна не имела ввиду ничего плохого. Просто, по её мнению, студентка слишком много гуляла, вместо того чтобы заниматься.
Накануне того рокового дня я сидел дома, ел кислое яблоко и смотрел в окно. Зимой в Мухачинске яблоки не продавали, но мама припрятала одно из новогоднего подарка, который принёс папа из университета. Мама припрятала, но Агафон нашёл (в отличие от меня, он всегда находил все мамины заначки – был у него такой дар) и перепрятал, а я случайно наткнулся на это яблоко у него под подушкой. Так что я сидел, ел это маленькое сморщенное кислое яблочко и смотрел, как падает снег. Сначала появились отдельные снежинки, потом повалили густые хлопья, и скоро землю накрыло пушистое белое одеяло. Я был один. Папа и мама ушли в гости. Агафон ещё не вернулся из музучилища. Телефонный звонок оторвал меня от созерцания зимы. Звонил Добрик.
– Привет, друг! Что делаешь?
– Ничего не делаешь. Сижу, в носу ковыряю.
– Слушай, а не засиделись ли мы в сёдлах? Завтра же старый Новый год. У меня появилась отличная идея. А давайте завтра вечером всей нашей компанией соберёмся у меня? Устроим сами себе Варфоломеевскую ночь! Лёка тоже не против. Я ему уже сказал.
Добрик жил один. Везёт же людям! У каждого из его родителей имелась собственная квартира. Когда сын вырос, они перебрались в бóльшую, а Добрику оставили полуторку в серой (ну, естественно!) пятиэтажке. В ней он и жил, меняя подружек каждый месяц. Как только очередная пассия начинала мыть полы, наводить порядок на кухне, рыться в скопищах его бумаг и отпускать Добрику замечания насчёт брошенных где попало вещей, он становился жестоким, как красный кхмер, и немедленно расставался с непрошенной хозяюшкой. Через несколько дней порядок в квартире наводила уже другая пассия. Вообще-то Добрик не обладал сильным характером, но свято держался правила: в этом доме хозяин он. И если он однажды постановил, что тонкий слой пыли не мешает радоваться жизни, то никто не имеет права портить ему эту радость.
– Ты прав – отличная идея, – оживился я. – Мы же уже сто лет не собирались. Я за.
– Тогда я и девчонок позову, – пообещал Добрик, – а то я в данный момент опять в эпицентре борьбы за власть в своей квартире. Еле выгнал вчера ту рыжую. Помнишь её?
– Не помню. Так мы договорились насчёт завтра?
– Конечно. С тебя колбаса, а Лёка достанет «Рябину на коньяке».
– «Рябина на коньяке» звучит дорого. А не лучше ли взять пива?
– Не лучше. Наше пиво – моча. И пацаны пивом организм не обманут, и девчонки предпочитают «Рябину». Уж я-то знаю.
В нашем ВИА каждый обладал собственными связями в непростом мире советской торговли. Лёкина мать работала в винном магазине, поэтому двоюродный брат стабильно снабжал нас «Рябиной на коньяке». А я случайно познакомился с Валерой Соплёй – грузчиком из гастронома «Профессорский». Соплёй Валеру прозвали за то, что у него под носом всегда блестела «сабля». Отчего-то он сразу проникся ко мне симпатией. Как иронизировал Агафон – встретил родственную душу. Хотя Валера Сопля был дегенератом со справкой, зато он имел прямой доступ к дефицитной колбасе, поэтому с ним стоило дружить. Ну и какое-то родство душ, наверное, тоже играло роль.
Дом, в котором находилась квартира Добрика, производил безобидное впечатление. Просто большой сарай, возведённый из производственных отходов бетонного завода. Покрашенные тоскливой коричневой краской подъездные двери были вечно распахнуты настежь, лавочки раскурочены, в подъездах тянуло помочиться. Другими словами, при взгляде со двора дому Добрика не хватало совсем немного, чтобы выглядеть трущобой. Фасад со стороны улицы выглядел более успешным, так как первый этаж занимал большой магазин «Дом мебели». Первая буква в слове «мебели» давно не горела, и по вечерам светящаяся надпись создавала у прохожих ошибочное мнение о предназначении этого заведения. Ещё большую путаницу в умы вносил плакат на витрине: «Слава советским женщинам – активным строителям коммунизма!».
Добрик жил на последнем этаже в стандартной полуторке: совмещённый санузел, крошечная кухонька, прямоугольная комната с одиноким окошком и балконной дверью, потолки высотой с торшер, бледные обои в узкую полосочку. Мы с Агафоном вскарабкались на пятый этаж, и я нажал кнопку звонка. Дверь открыл Лёка. К моему изумлению, без барабанных палочек.
– А где наш каменный фаллос? – спросил я двоюродного брата, раздеваясь в микроскопическом коридорчике.
– Ты про Добрика? Поехал за девчонками. Будет с минуты на минуту. Вы колбасу притаранили?
Агафон передал Лёке палку докторской колбасы – результат моего сегодняшнего посещения гастронома «Профессорский» с заднего крыльца – и мы прошли в комнату. В комнате было не сказать, чтобы ужас, как хорошо, но не хуже, чем у людей: на стене ковёр, на полу половички, телевизор на длинных ножках, диван-книжка, раздвижной стол, четыре стула, сервант с посудой, шифоньер с тряпьём и книжный шкаф. Оригинальности придавала бас-гитара с длинным грифом, висящая на гвоздике, проволочный пюпитр, валяющийся в углу, и стопка нот толщиной с коробку из-под обуви, лежащая на телевизоре. Когда мы начали заниматься у Владимира Михайловича, он сразу нас предупредил, что электрогитары нельзя хранить в горизонтальном положение. Их пластиковые грифы легко сгибаются. Впрочем, Добрик иногда оставлял свою гитару на полу или на столе, но каждый раз бывал наказан за своё легкомыслие.
Я опустился на потёртый диван и расслабился. Агафон и Лёка разговорились – давно не виделись. Агафон наскоро перечислил то, что он не любил: сырой лук и варёную свёклу, колючие одеяла и кинофильм «Ирония судьбы, или С лёгким паром!» на Новый год, валенки и веники, негров и расистов, и ещё массу вещей, а затем принялся рассказывать Лёке об учёбе на вокальном отделении. Он вкратце остановился на Максе и аккомпаниаторше Любови Айзиковне и долго распространялся о правильном дыхании, связках, и ноте ля. Под настроение брат становился болтливее парикмахера. Он начинал говорить с такой бешеной скоростью, с какой говорят только на Урале.
В дверь позвонили. Лёка побежал открывать. Слышно было, как хлопнула входная дверь, и из коридора донёсся радостный голос нашего двоюродного брата:
– Это Добрик с девчонками!
Лёка замолчал, зато стало слышно девчачье хихиканье, подначивания, взвизги. Первым на пороге появился Добрик. Получив мощный толчок в спину, он влетел в комнату. Задыхаясь от смеха, Добрик свалился на диван. Рот до ушей, глаза – выпученные шары, как у финиширующего рысака, нос величиной с морду этого рысака, шапка непокорённых ни одной расчёской вьющихся волос. Но вообще-то он нравился девушкам. Следом за Добриком тяжёлой поступью шествовали пять юных фей, раскрасневшихся, взъерошенных, возбуждённых, с лицами, не предвещающими ничего хорошего. Дружелюбия в феях было не больше, чем в охотниках на тигров. Но, несмотря на грозный вид, они сразу изменили скучный облик комнаты к лучшему.
– Добрячок, сейчас же прекрати беситься, а то хуже будет! – пригрозила хохочущему Добрику одна из фей. – Ну как ребёнок!
Девица была невысокой, коренастой, скуластой, с полным отсутствием талии, как у поросячьей туши, в общем, непривлекательной. Она ступала короткими ножками так, будто только что слезла с лошади, а низкий пронзительно-хриплый голос гудел, словно пароходная сирена в тумане. Несмотря на то, что девица принарядилась и накрасилась, результат её усилий был равен нулю. Напрасно она маскировалась под женщину. Косметика шла ей не больше, чем черепахе. И жуткий одеколон. Похоже, что «Цветочный». Один мой одноклассник во время службы в армии попробовал этот одеколон в Новый год на вкус и не одобрил. Особенно послевкусие. «Больше никогда в жизни!» – гласил его вердикт.
– Бесполезняк разговаривать с этим оболтусом, – заметила другая фея – антипод первой. Эта девица была высокой, стройной, светловолосой, голубоглазой, с розовой, как ветчина, кожей, и неподвижным бледным лицом, чьи строгие классические черты были подобны гипсовой посмертной маске древней гречанки.
Добрик перестал хохотать и проговорил, обращаясь к непривлекательной фее:
– Анара Фархадовна, рыбка, ну пожалуйста, не будь занудой. Здесь же не комсомольское собрание. Это собрание моих друзей. Вливайся!
Анара Фархадовна, которой на вид было не больше двадцати пяти лет, прогудела:
– Всем бобра, человеки!
Добрик бодро вскочил с дивана и, засунув руки глубоко в карманы, гоголем прошёлся по комнате.
– Знакомьтесь, пацаны. Анара Фархадовна – лучший цветок в букете нашего пединститута. Лидер, староста курса, до института работала в райкоме комсомола, а сейчас старшая пионервожатая в той же школе, что и я, и вообще крайне положительный человек. В общем, как говорится, комсомолка, спортсменка и просто красавица. Юлька – училка физкультуры в нашей школе и моя бывшая одноклассница, а Жанна и Яна – Юлькины подруги.
Бесцветная Юлька выслушала Добрика без всякого выражения на гипсовом лице. Кудрявая брюнетка Жанна улыбнулась. Улыбка у неё оказалась ослепительной. Она исправила негативное впечатление от острого носищи торчком. Улыбаясь, Жанна совершенно преображалась. Слишком длинный нос куда-то исчезал, и она становилась настоящей красавицей – вы видели только красивой формы вишнёвый рот с двумя рядами зубов-жемчужен. А так ничего особенного – вертлявая буратинистая пигалица, худая как скелет, с шеей, запястьями, бёдрами и икрами Кощея Бессмертного. Моя мама называла таких девчонок селёдками.
Яна помахала нам рукой. Из трёх подружек она была самой яркой. Золотистая блондинка ниже среднего роста с ладной фигуркой и узлом густых волос на затылке красивой головы. Глаза фиалкового цвета с весёлыми огоньками, капризно выгнутые губы и милая ямочка на щеке. Настоящая принцесса на горошине. В Средние века на таких принцесс можно было наткнуться в каждом приличном замке. Они обычно выглядывали из самой высокой башни, высматривая принца на белом коне.
– А я Настюша Полякова, работаю в детском саду воспитательницей, – напевно сказала четвёртая фея. В глаза бросалось её крупное телосложение – настолько крупное, что я не рискнул бы держать её на своих коленях. Широкие, как горный склон, плечи, пышная грудь, могучие бёдра. Настоящая богиня плодородия. В общем, всё было при ней, но рядом с такой роскошной женщиной парень нормальных габаритов невольно чувствовал себя её любимым пупсиком. Другой отличительной чертой внешности Настюши Поляковой была тёмненькая полоска усов над верхней губой, словно чёлка первоклассника, съехавшая со лба под нос. Я ненавижу усы у женщин, поэтому Настюша Полякова сразу стала мне несимпатична, несмотря на стать и приятный певучий голос.
– Птички мои, пора начинать веселье, – воскликнул Добрик. – До Нового года осталось всего четыре часа!
Парни раздвинули стол, девушки постелили скатерть, и подготовка к торжеству вошла в заключительную фазу. Анара раздавала указания. Добрик и Лёка таскали с кухни посуду. Агафон молча резал колбасу, страдальчески согнув спину. Желания заводить и поддерживать разговор с девчонками у него всегда находилось не больше, чем у водителя троллейбуса с пассажирами. Я не увидел себе места на этом празднике жизни, поэтому накинул пальто, надел свои зимние ботинки Мухачинской обувной фабрики, в которых можно было без ремонта дойти до Пекина, и вышел на балкон покурить.
К концу дня подморозило. Тяжёлое тёмное небо давило на городские здания, как океанская толща на утонувшие корабли. Из-за едкой дымки, висевшей в воздухе, словно скопление отлетевших душ, звёзд было не разглядеть. Серый снег, истоптанный сотнями ног, поблёскивал в свете уличных фонарей. Противно пахло химией. Обычный январский вечер в Мухачинске.
Едва я полез в карман за сигаретами, как балконная дверь приоткрылась, и в щель пролезла Анара.
– Ничего, если я нарушу твою личную зону?