Катулл злился сам на себя. Каким ужасным характером наделили его боги! В веселом обществе он, верно, невыносим со своей глупой деревенской суровостью. Если же он сам пытается шутить, то совсем некстати, и окружающие глядят на него с насмешливым сожалением. От смущения и досады его остроты становятся злыми, и, конечно, он наживает себе врагов.
Как все непоследовательные и горячие люди, Катулл проклинал теперь свою строптивость. Ему виделись изумрудные глаза, карминно накрашенный рот, диадема на черных кудрях и обольстительная белизна выхоленного тела. В тот вечер ему доступна была красота истинно патрицианская, отграненная сознанием своей исключительности, величием предков и ласками знаменитостей.
«Что тебе мешало? – спрашивал себя Катулл. – Ведь капризная любовь Постумии даст тебе не одно наслаждение, но и проторит путь в конклавы[85] знатных матрон и триклинии магистратов. Твой талант, в котором (будем откровенны) ты сам еще не слишком уверен, благожелательно поддержат. Ты прославишься и перестанешь терзаться постоянным сомнением. Что тебе стоило поцеловать эти надменные, выжидающие губы? Ты…» Боги, он обращается к своему двойнику? Идиотская привычка одинокого неудачника разговаривать с самим собой…
Катулл вышел в сад. Небо выцвело, желтеющая листва на деревьях поникла. Септембрий не принес прохлады; слепящая, изнуряющая жара навалилась на холмы Лация и бесконечные нагромождения тесаных камней, – таким казался ему душный Рим. Дышалось с трудом, в саду почти не было тени. Далеко от извилистых улиц Квиринала мелел мутный Тибр.
При мысли о Постумии Катулл чувствовал, как сердце его начинает учащенно биться; будто наяву он слышал ее небрежный, порочный смех. Что же произошло? Венера повязала жене сенатора Сульпиция свой пестрый, волшебный пояс, а мальчишка Эрот пробил ему сердце? Или виновата эта жара? Старухи говорят, что знойный ветер ливийской пустыни приносит жажду убийства и любовную горячку. Катулл старался разобраться в своих чувствах к Постумии и отделить поздние домыслы от того, что действительно произошло на пиру у Аллия.
Пока гости не слишком опьянели, в триклинии любезничали и развлекались поэзией. Недурные элегии прочитали Корнифиций и Тицид. Катулл втайне завидовал, глядя, как их осыпали лепестками роз. Потом смазливый Фурий декламировал свои приглаженные ямбы, они припахивали изысканным унынием Эвфориона. И нечто безобразно спотыкающееся проскулил длинноносый ублюдок Сестий, постоянно твердивший о своей дружбе с Цицероном.
Сменилось множество затейливых блюд, рабы устали снимать печати с огромных бутылей. Постепенно оргия набирала буйную силу, как разлившийся весенний поток. Цинна и Калькой едва не сцепились из-за юной Цецилии; Фурий и Аврелий так упорно ухаживали за немолодой и некрасивой Мунацией, что она решила отбросить условности и улеглась вместе с ними; Гай Меммий без стеснения мял пышные прелести сговорчивой вдовушки Фульвии, а остальные отпускали солдатские остроты и, облизываясь, посматривали на красавицу Постумию.
– Предлагаю забавное развлечение, – в конце концов сказала Постумия, криво усмехаясь. – Аллий, прикажи налить в бассейн теплой воды…
– Вы слышали, что сказала госпожа? – закричал Аллий рабам. – Не заставляйте меня повторять, негодяи!
Рабы со всех ног бросились выполнять приказание.
– А теперь, – продолжала Постумия, – тащите девчонок в воду. Раздевайтесь! Все вместе будем купаться!
Внезапно Постумия оказалась на коленях у Катулла. Это длилось всего несколько мгновений. Катулл неподвижно глядел на ее бледное лицо, раздувшиеся ноздри и мелкие капельки пота, выступившие над верхней губой.
– Разве я похож на воробья, что прыгает на воробьиху перед всем городом? Если прелестная Постумия пожелает меня увидеть, стоит передать через любезного Аллия… – Сторонясь пьяного буйства, Катулл вышел из триклиния. Нетерпеливо ждал в прихожей, пока раб принес его хлену. Появились Катон и Кальв.
– А вы не хотите ли испробовать это сомнительное удовольствие? – сказал Катулл, показывая рукой в сторону бальнеума, откуда доносились крики и женский визг.
– Я брезглив, – заявил Катон. – Толпой лезть в бассейн – это уж слишком…
– А у меня дома жена, – засмеялся Кальв. – Я должен сохранить силы для моей Квинтилии.
Оба шутили, но Катулл не мог не оценить их сдержанности.
И вот спустя неделю он малодушно сожалеет о своем детском негодовании.
Время тянулось мучительно. Встречаясь с Аллием, Катулл не раз спрашивал о Постумии, но толстяк щурил хитрые глаза и с лицемерным вздохом пожимал плечами. Нет, прекрасная матрона ничего не передавала для него. Кажется, она уехала в Байи[86].
За истекший месяц было несколько собраний у Катона. Друзья удивлялись мрачному виду Катулла и приставали к нему с расспросами.
Кальв сердито выговаривал ему:
– Если бы ты ежедневно торчал на Форуме, препираясь с интриганами и сутягами, корпел бы ночами над составлением речей и пытался, подобно мне, преуспеть на политическом поприще, твое молчание можно было бы объяснить. Но ты совершенно отбился от рук Аполлона. Сам же писал: «От безделья ты, мой Катулл, страдаешь…» Что же ты повернулся к Музам задом, лентяй? Где перевод Каллимаховой «Береники», который ты так успешно начал?
Спокойный, доброжелательный Непот трудился над первым томом всемирной истории. После Кальва и Корнифиция он стал ближайшим задушевным другом Катулла. Они беседовали о судьбах мудрецов и поэтов древности, о греческой литературе, об учениях перипатетиков, стоиков, орфиков и эпикурейцев[87]. Познания Непота были разносторонни и глубоки, его библиотека – великолепна.
Катулл не выносил отвлеченных умствований в ту пору, когда его охватывало любовное нетерпение. Впрочем, умница Непот мог увлечь кого угодно.
– Эпикур говорит о внутренних свойствах Земли и Космоса и о существующей в сознании людей категории бессмертных богов. Это соблазнительно: боги находятся как бы в отдалении и ничем не связаны с радостями и бедствиями Земли. Признаем, однако, что убедительно бессмертие одного материального вещества, состоящего из атомов, и как следствие бесконечного развития вещества бессмертна человеческая мысль, неустанно ищущая познания.
– Но так же вечны зло и невежество…
– Они всегда пребудут в борьбе с добром, и это единственное условие. Движение и борьба – свойства жизни, бездействие – ее гибель. Вот в чем убеждены мудрецы, а не в предопределении или воле богов. И хотя на опыте поколений зло кажется всесильным, но мысль взлетает над ним, как… крылатая Ника[88], потому что ей суждено вновь и вновь возродиться. Мысль – единственное и величайшее благо, приобретенное человечеством. Но еще более удивительное, таинственное, солнцеподобное явление – мысль творческая…
Катулл покусывал нижнюю губу, хмурился и погружался во взбаламученную пучину своих сомнений и предрассудков.
– Что же ты вменяешь в обязанность человеку, наделенному именно такими свойствами мысли?
– Каждое творение поэзии и искусства, философский трактат или хроника историческая, несмотря на их внешнюю отвлеченность от повседневной жизни, прежде всего – отношение человека к окружающему миру и, с другой стороны, отражение этого мира в его сознании. Ни проповеди зловещих пророков, ни лживые уверения политиков не нужны обществу благоразумных людей…
– Но просвещение и благородная сдержанность – удел ничтожного меньшинства, – перебил его Катулл – нет, не злило, – а несколько угнетало положение школьника, выслушивающего пространные поучения. И все же он испытывал чувства почтительного юноши к мудрому старцу, хотя Непот был с ним почти одного возраста.
– Нам остается надеяться, что когда-нибудь истинное просвещение (подчеркнул «истинное») будет достоянием всего счастливого человечества, – с улыбкой сказал историк. Катулл невольно восхищался диалектикой[89] друга и, глядя на него, сокрушенно вздыхал о своей праздности и о малодушной суетности собственных помыслов. Он брал у Непота пожелтевшие свитки, в которых были приведены астрономические познания египетских и халдейских магов или описания отдаленной Ойкумены[90] – вплоть до знойных песков Ливии и ледяных сарматских пустынь. Эти книги внушали ему робость и умиротворение одновременно.
Непот с лукавой улыбкой сообщал, что на днях ему удалось приобрести редчайшую книгу со стихами Ксенофана и Феогнида… Катулл тотчас забывал о восточных таинствах и просил дать ему греческих поэтов. Со жгучим интересом разворачивал он папирус, выслушивая на ходу рассуждения Непота о том, что действительное счастье может создать лишь гармоническое общество, состоящее из добропорядочных, благонравных граждан. В глубине души Катулл посмеивался над словоохотливым историком. Ему представлялось иной раз, что Непот готовится завещать потомкам вместе с историческими трудами и свою безупречную жизнь, также достойную быть описанной в поучительных воспоминаниях. Непот вдруг спросил Катулла:
– Гай, а где твои новые стихи?
Веронец от неожиданности смутился.
– Мой Корнелий, ты описываешь события давние и важные, – словно оправдываясь, сказал он. – А я сочиняю эпиграммы и безделки по всякому ничтожному поводу.
– Но мои долгие разговоры совсем не означают абсолютного предпочтения исторических анналов, ты ведь знаешь, как я люблю лирическую поэзию, – возразил Непот. – Упорный труд и чистое сердце помогут тебе приблизиться к совершенству. И, может быть, среди расчетливой злобы и тупого варварства потомок сохранит твои небрежные списки…
Катулл выходил из таблина Непота с желанием безотлагательно приступить к вдохновенному творчеству. Он не шел, а почти бежал по улицам. Но постепенно шаги его замедлялись. Он останавливался, тяжело вздыхал и отправлялся к Аллию узнать: нет ли известий о Постумии.
Вместо ответа Аллий предлагал ему развлечься с миловидной рабыней. Заложив руки за спину, Катулл расхаживал с удрученным видом. Толстяк сочувственно смотрел на него, потом осторожно подмигивал и начинал хохотать. Веронец свирепо взлохмачивал свои каштановые волосы и… не удержавшись, тоже смеялся.
Аллий хлопал в ладоши. Входил раб с подносом фруктов, жареными цыплятами и бутылью выдержанного сетинского. О воде не было и речи. Катулл сбрасывал тогу, Аллий добродушно обнимал его, и они дружески напивались.
– Посвяти Постумии пару четверостиший, – советовал ему Аллий. – Уверен, что ты напишешь прелестнейшую вещицу, о ней заговорят. Римской матроне ничего так не льстит, как стать причиной поэтического вдохновения. А публика останется в неведении: мало ли о какой Постумии идет речь?
И Катулл написал. Немедленно. Тем же вечером. Он словно услышал вновь ее глубокий, медовый голос, предлагавший гостям пить неразбавленное вино, увидел ее зеленые, по-кошачьи мерцающие глаза и обнаженные руки, украшенные на запястьях золотыми браслетами.
Итак, решено: стихи посвящаются опьяняющей красавице и хиосскому вину… Впрочем, он предпочитает италийские вина, они горше и крепче греческой приторной водицы. Пусть это будет кампанское вино из Фалерна… Когда он сочинял, ему приятно было вспоминать огненную пирушку, приятней, чем находиться там – в неистовстве оргии.
Валерий Катон поместил семь вакхических строк Катулла в общий сборник поэтов «александрийского» содружества. Сборник за два дня разошелся по Риму. Стихами Катулла восхищались больше, чем элегиями Тицида и Корнифиция, эпиграммами Кальва, разнообразными ямбами Меммия, Фурия и Катона.
Горькой влагою старого Фалерна
До краев мне наполни чашу, мальчик!
Так велела Постумия – она же
Пьяных ягод пьянее виноградных.
Ты же прочь уходи, струя речная!
Ты – погибель вина! Довольствуй трезвых!
Сок несмешанный Вакха нам приятен!
Цицерон говорил друзьям, прогуливаясь под колоннадой Эмилия:
– Этот Катулл создал нечто, напоминающее Анакреона[91]. Я отнюдь не поклонник неотериков, – я сам назвал так этих вертопрахов. Но что касается Катулла, то перед нами действительно талант, ingenium. Его стихи произносят в сенате, у книжных лавок и в частных домах. Если бы Катулл отказался от своей безнравственной жизни и расстался с крикливой гурьбой развратников и буянов, то при содействии мудрых наставников из него вышел бы толк.
Катуллу передали сказанное о нем высочайшим и бесспорным авторитетом. Ожидали ответа остроумного и непочтительного. Но Катулл только отмахнулся: он продолжал вздыхать о Постумии.
Он увидел ее неподалеку от Субурры, около торговых рядов. Катулл пришел туда с Кальвом, который хотел купить духов для своей Квинтилии.
Мраморное лицо Постумии порозовело от осеннего ветра. Ее кудрявая голова, повязанная златотканым шарфом, сразу бросилась в глаза Катуллу. Он схватил Кальва за руку:
– Лициний, ты видишь красавицу в белой столе[92]? Узнаешь? Значит, она в Риме… Боги, что делать!
– На мой взгляд, у тебя нет повода для отчаянья, – пожал плечами Кальв. – Разве ты не понимаешь, что женщина с трудом прощает пренебрежение к себе, а тем более такая, как эта великолепная львица?
Постумию сопровождали два юных щеголя с приподнятыми от спеси плечами и выпяченной грудью. Надменно опираясь на свои тросточки, они ревниво мерили друг друга смелыми черными глазами. Позади рабыня несла роскошную мантию госпожи, негр держал над ее головой узорчатый зонт. Толстый евнух-казначей семенил, придерживая кошель у пояса, еще один раб тащил вместительную суму с покупками.
– Взгляни-ка, сколько драгоценных вещей накупила жена Сульпиция, – не без зависти сказал Кальв. – Сразу выбросила доход виллы где-нибудь в Апулии… Но у ее муженька хватит вилл и латифундий[93] – и в Италии, и в провинциях. А может быть, для нее раскошелились эти знатные кобели?
Катулл остановился перед матроной и, приложив руку к губам, воскликнул:
– Мои глаза счастливы снова любоваться твоей божественной красотой, прекрасная Постумия!
– О, милейший Катулл! Любезнейший Кальв! Право, мы давно не виделись.
– Тебя так долго не было в городе… – произнес Катулл многозначительно.
– Я два месяца отдыхала с мужем в Байях и чуть не умерла со скуки, – зевнув, ответила Постумия. – Да, я забыла познакомить вас с моими друзьями… Это Гай Анфидий, а это Марк Клавдий, сын сенатора Марцелла.
Юноши слегка наклонили головы, в их быстрых взглядах сверкнула затаенная угроза.
Катулл с преувеличенным обожанием смотрел на красавицу, стискивая зубы, словно от невыносимой страсти.
– Весьма радостно, что тебе позволено гулять по улицам, прелестнейшая Постумия… – говорил он сладким голосом. – Но зато с такой отличной охраной… Твой почтенный супруг может быть за тебя спокоен.
Подвижное лицо веронца мгновенно становилось то идиотски-веселым, то блаженно-хитрым. Глядя на его гримасы, Кальв едва сдерживал смех.
– Мне позволено… С охраной… – повторила матрона; ее брови удивленно и высоко поднялись, зеленые глаза в упор разглядывали Катулла. Клавдий и Анфидий, уловив в словах развязного веронца язвительный намек, нахмурились и сделали шаг вперед. Постумия остановила их повелительным жестом.
– Что ж, я выбираю охрану из самых благородных родов Рима, – насмешливо сказала она. – Мои телохранители, может быть, не особенно разбираются в литературных тонкостях, зато они хорошо воспитаны, не в пример людям, приехавшим из захолустья…
Катулл чмокнул сложенные щепотью пальцы (Кальв не удержался все-таки, хихикнул) и произнес с трагическим пафосом:
– Прости, я не знал, что ты поборница целомудренных нравов и суровой прямоты, подобно обоим Катонам[94]. Что же касается благородства, то предки некоего транспаданца, приехавшего из захолустья, тоже были древнего рода. Правда, они не разбогатели на спекуляциях во времена проскрипций, не ограбили ни одной провинции и не смешали своей крови с кровью иноземных невольников, как это принято в знатных семьях. Они прославились в битвах с тевтонами[95]… – Последние слова Катулл говорил, не скрывая гнева, закипавшего в его груди. Откинув голову и выставив правую ногу, он с дерзким презрением глядел на высокопоставленную матрону и ее спутников.
– О, Постумия, к чему этот тон недоброжелательства? – вмешался Кальв. – Если моему другу суждено оставить по себе память и в грядущих поколениях, то он сможет достичь этого благодаря своим чудесным стихам. (Умница Лициний знал, как привлечь внимание тщеславной патрицианки.) Не заметила ли ты в последнем катоновом[96] сборнике несколько недурных строк Валерия?
– Да, я знаю их, – ответила красавица, неожиданно бросив на Катулла ласковый взгляд. – Кстати, о какой Постумии там говорится?
– Ты проницательна, о божественная! – пылко заговорил Катулл, мгновенно забыв о язвительных намеках, – я вдохновлялся твоей несравненной прелестью. Ты похищаешь сердца. (Чем пошлее лесть, тем доходчивее!) Ты опьяняешь лучше спелого винограда, как я выразился в стихах, посвященных тебе. Я согласен всю жизнь складывать о тебе элегии, соперница Харит и Венеры, взамен твоей благосклонности…
Анфидий и Клавдий сделали еще шаг к этому болтливому наглецу. Его речи становились во много раз откровеннее допустимой светской любезности.
– Когда же я смогу увидеть эти новые стихи? – кокетливо улыбаясь, спросила Постумия.
– Тебе стоит только передать несколько слов через добряка Аллия, и я буду у твоих ног. Что же касается грозных взглядов твоих доблестных телохранителей, то я могу осведомить их, что, хотя я не воин, а человек тоги, в юности меня учили не только грамматике, но и владению мечом.
– Будем иметь в виду, – сказал Анфидий и еще сильнее выпятил грудь.
Когда Постумия со своим сопровождением удалилась, Кальв спросил:
– Зачем ты раззадорил этих молокососов? И я не понимаю, чего у тебя к ней больше – похоти или презрения?
Катулл молчал, опустив голову. После вспышек досады и гнева ему становилось грустно.
– Ну, теперь, – продолжал Кальв, – тебе придется по утрам заниматься фехтованием, а по вечерам ходить в харчевню на Фламиниевой дороге и есть там кушанье из бычьих ядер и петушиных гребешков[97], чтобы победить и в первом, и во втором случае. Боюсь, эти сенаторские сынки не отважатся на поединок, а просто наймут гладиаторов, чтобы они отправили тебя к Харону.
Катулл не выходил из дома, ожидая приглашения к любовному состязанию или к игре со смертью. Он одолжил у своего домохозяина Стаберия тяжелый кавалерийский меч, неловко подержал его в руке и велел Титу наточить.
Аллий, узнав обо всем, возмутился:
– Хорошо, нежное послание я тебе с радостью перешлю… Но биться мечом из-за глупой чванливой бабы! Клянусь Юпитером, если тебе надоело жить, запишись в легион и отправляйся воевать с парфянами. А лучше всего, выкинь-ка мусор из головы – пей, веселись и пиши стихи!
Постепенно тревога в душе Катулла утихла. Он стал опять встречаться с друзьями, обходить книжные лавки и посещать зрелища. Однако мысли о Постумии часто наплывали дурманящим облаком, и нетерпение жгло его по ночам.
Недели через две в дверь постучал мальчик, раб Аллия.
– Мой господин приказал передать это тебе, – сказал он, протягивая перевязанный лентой папирус. Дрожащими руками Катулл сломал печать из красного воска и, кусая губы, прочел благоухающее письмо Постумии.
Гаю Валерию Катуллу.
S.V.B.E.V. (сокращенно: «Если ты здоров – хорошо, я – здорова»)
Мой Валерий, я хотела бы видеть тебя завтра в доме Фульвия Нобилиора на Палатине. Общество будет самое избранное, всего человек десять. Программа собрания весьма изысканная: выступление Кифериды[98] с чтением монологов Медеи и Электры, бой трех пар гладиаторов (до смертельного исхода), последние стихи Катулла (читает сам молодой поэт) и совместное купание гостей в бассейне. Уверена в твоем согласии и буду рада выразить тебе свое благорасположение.
Катулл смял письмо в кулаке и повалился на ложе. Скоро он справился с собой, подавил стоны ярости и печально задумался, слушая воркотню Тита и звонкий смех мальчика.
А чего, собственно, он ожидал от избалованной красавицы? Нежных чувств? Скромности? Напрасно. Весь ее внешний лоск лишь прикрытие настоящей сущности: тщеславия, ограниченности и самого низменного сластолюбия.
Мелькнула мысль ответить ей беспощадно злой эпиграммой, которую завтра со смехом станут повторять на всех углах. Однажды он не принял чести оказаться среди ее случайных любовников и, слава великим богам, теперь он доволен, что так случилось. Учить вежливости и благородству надменную знать? Бесполезно. Эти люди считают себя средоточием вселенной и красой республики. Они не поймут негодования его оскорбленного достоинства.
– Подожди ответа, малыш! – крикнул Катулл посланцу Аллия. Он оторвал от папируса лоскут и небрежно, наискось написал по-гречески:
Постумии,
супруге счастливого Сервия Сульпиция,
хайретэ (желает радоваться) Гай Катулл.
Я не смогу засвидетельствовать почтение тебе и твоим друзьям, потому что врачи запретили мне купаться в бассейне. К тому же я не сочинил для тебя ни единой строчки.