bannerbannerbanner
Деньги для Марии: повести, рассказы

Валентин Распутин
Деньги для Марии: повести, рассказы

Полная версия

– Ты могла от него сбежать? – спрашивал Цоколь.

Светка попыталась задним умом понять, могла ли, но и теперь по ее телу прошел испуг.

– Я боялась.

– Но ты могла, если бы не боялась?

– Я не знаю. Я боялась. Я на остановке хотела, но он предупредил, что догонит и зарежет. Там много кричали… если бы я закричала, никто не помог бы…

– А где он грозился зарезать – на трамвайной остановке?

– И там тоже. И потом… в деревянном доме.

Там он заставил ее выпить стакан водки. Расцепил зубы, зажав поднятую вверх лицом голову, как кочан капусты, и влил водку до последней капли. Молодая бурятка, хозяйка квартиры, и друг ее, еще один кавказец, высокий, с оспяным, чешуйчатым лицом и тяжелыми, в глубоких впадинах, глазами, смотрели, как дергается, захлебывается и обвисает в судороге юная пленница, с любопытством. Чего не происходит, когда гулянка, как гармошка, разыгралась так, что не унять, каких только красавиц не нахлещет сюда ее переборами! Домишко был маленький, в одну комнату с отгороженной кухней, посреди комнаты стоял стол, вытянутый к окну, а по обе стороны от стола к стенам прижимались две старые деревянные кровати, застеленные суконными солдатскими одеялами. Стол отодвинули, откуда-то загремела музыка, и он, этот Эльдар, заставлял Светку плясать по-ихнему, по-кавказски. Она не умела, и он с кровати, изгибаясь телом и выбрасывая ноги, пинал ее в такт дикой музыке.

– Неужели ни одного ласкового слова он не сказал тебе? – вздохнул следователь, наглаживая левой, свободной, рукой лысину. – Неужели все таким зверем?

Светка припоминала:

– Не знаю, может, у них это ласковые… «Ты меня любишь?» – спрашивает. Я говорю: «Нет». Он ударит: «Любишь меня?» – «Люблю». – «Родишь мне сына?» – «Нет». Бьет. Говорю: «Рожу». – «Любишь меня?» – «Люблю».

Тамара Ивановна выдержала все. Только жалкий какой-то голос – есть, оказывается, в человеке самоговорящий голос, не мысленный, не угадывающийся, а совершенно самостоятельный, – только этот жалкий голос, по тону Светкин, но и не Светкин, как бы ее самой, но и не ее, в продолжение всей второй половины допроса тыкался ей под сердце и путано наговаривал: «Ничего, ничего… это ничего… это к нам, принимайте гостей… мы гостям завсегда рады, мы со всяким нашим удовольствием… мы ничего… мы такие…» Этим голосом кто-то, как бы раздвоившийся в ней и счастливый от раздвоения, нахлестывал ее, издеваясь и ликуя, по-свойски находил, где ударить больнее, слащаво поддакивал удару и затаенно ждал, когда в разговоре появится новая подробность, чтобы принять ее с восторгом и значением.

– И что дальше? – спросила Тамара Ивановна у следователя, когда допрос наконец был окончен и листки протокола подписаны. – Где его будут судить?

Следователь с жалостью посмотрел на нее, заметил, что она, поднявшись, пошатывается, и уклончиво ответил:

– Судят по месту преступления. Но до суда еще дале-ко-о.

Последнее слово он невольно, ни на что не намекая и ни к чему не склоняясь, отправил в недосягаемые выси.

– А что – почему так далеко? – Тамара Ивановна и не заметила, что она отозвалась не на смысл, а на интонацию.

– Много чего требуется. Я еще свидетелей не опрашивал. А свидетели есть. Есть свидетели.

* * *

Началась рабочая неделя, наступил понедельник, последний день мая. Ранняя жара наконец спала, распустив зелень до последнего листочка, и тополя, клены стояли в новых и роскошных складчатых одеяниях. Ими наигрывал слабый прохладный ветерок, и молодые листочки мелко трепетали, все разом радостно наговаривали. Небо было в тучах, тяжелых и рваных, солнце то показывалось, то пряталось, небо стояло высоко, отодвинувшись от большого города, который всю зиму коптил его нещадно, а теперь перешел на летнюю норму копчения. В квартире свет был пригашен не от туч, а от густой, стоящей стеной, зелени в сквере, куда смотрели три окна из четырех.

Утром, часов в десять, позвонил Цоколь, следователь, и попросил Светку прийти к нему после обеда. Разговаривала с ним Тамара Ивановна. Цоколь успокаивающе сказал, что встреча нужна для прояснения некоторых обстоятельств дела и что он будет разговаривать с потерпевшей наедине. Пусть разговаривает наедине, согласилась Тамара Ивановна, но Светку она одну не отпустит, в прокуратуру они пойдут вместе. Спустя примерно час раздался новый звонок, на этот раз разговаривал Анатолий. Он зашел в кухню к жене взвинченный, лицо напряглось и покраснело. Зашел и вышел, глянув на жену и пожалев ее. Но тут же вернулся.

– Предлагают деньги, – сказал.

– Кто-о-о? – почти спокойно спросила Тамара Ивановна, оборачиваясь от окна, возле которого проводила теперь часы, будто все еще высматривала и ждала ту, прежнюю, Светку, ушедшую из дому в пятницу. Почти спокойно спросила – больней ее боли не бывает.

– Мужской голос был, с акцентом. Предлагают тысячу… тысячу долларов, если заберем заявление обратно.

– Что ты ему сказал?

– А что я ему мог сказать? Послал подальше.

После этого решили идти в прокуратуру втроем. Стояли в коридоре, подпирали стены, пока Светка была у Цоколя… Уже и не маялись, высматривая потерянные часы, – обреченно стояли и молча ждали, что будет дальше. Быстро сновали по коридору работники прокуратуры – все с бумагами и все в спешке, и медленно, затягивая шаг, вступали в него с лестницы приглашенные, озирались, тревожным взглядом обводили коридор из конца в конец, вытягивая по-гусиному шею, заглядывали в нужный кабинет, чтобы показать себя, и, если оставались незамеченными, отыскивали место, где пристроиться. Из кабинетов доносился трезвон телефонов, иногда голоса людей, если переходили они на повышенный тон, но временами вдруг все умолкало, движение прекращалось, и тогда Тамара Ивановна делала усилие, чтобы понять, где она.

Силы ее были на исходе: три ночи без сна. Синяки под глазами, как растворимая под горем краска, расползлись по лицу, превратив его в сплошное темно-фиолетовое пятно. Камень внутри накалился так, что, казалось, уже и трескался; перед глазами порхали разноцветными бабочками вспышки; пойманной птахой трепыхалось сердце, подбито опадало, исчезало совсем; озноб просекал все тело, казалось, что и конец уже… Но нет, дыхание, спотыкаясь, возвращалось, и в глазах опять ненадолго прояснялось…

Цоколь вышел из своего кабинета с чрезвычайно занятым и обремененным видом, не глядя на Тамару Ивановну и Анатолия, в два шага пересек коридор и скрылся в кабинете прокурора. Он пробыл там считаные минуты и только тогда, на обратном переходе, позволил себе заметить родителей потерпевшей и на ходу бросил:

– Прокурор хочет переговорить с вашей дочерью.

– Мы тоже пойдем! – крикнула ему вслед Тамара Ивановна.

– Нет, прокурор будет разговаривать с вашей дочерью с глазу на глаз.

Потом, спустя две недели после того, что произойдет на следующий день, придется и прокурору района давать свидетельские показания по этому делу следователю областной прокуратуры, и она, прокурор района, скажет:

– В понедельник 31 мая следователь Цоколь доложил мне, что подозреваемый и потерпевшая допрошены, подозреваемый отрицает насилие. Со слов следователя явствовало, что по предварительным данным девственная плева у потерпевшей не нарушена. По окончательному заключению медэкспертизы это оказалось недействительным, но я тогда об этом не знала. Кроме того, Цоколь сказал, что у него есть сомнения в показаниях потерпевшей. Я спросила, на чем они основаны. Он ответил, что у потерпевшей и ее матери сложные отношения, мать держит свою дочь в строгости, дочь ее боится и в связи с этим в показаниях не договаривает. Она несовершеннолетняя, но не учится, часто бывает с подругами на рынке. Я попросила следователя, чтобы он прислал потерпевшую ко мне. С нею хотела войти ее мать, но я не разрешила. Я считала, что если действительно мать оказывает давление на дочь, то это помешает. С потерпевшей я разговаривала наедине. Потом согласилась принять ее родителей».

Это была женщина немолодая, крупная, затянутая, двигающаяся осторожно, находящаяся в стадии борьбы со своими формами, выпирающими, как тесто из квашонки, с загрубевшей темной кожей на лице и жестким голосом. Все в ней было большое – руки, ноги, грудь, голова, все подготовлялось для жизни значительной. Положение ее и было значительным, но, как и все в эти годы в сдернутой с копылков стране, не было оно достаточно прочным. Сидела она за обычным канцелярским столом, явно не подходящим для ее размера, в обычном кабинете, давно не видевшем ремонта; и такой же, как в кабинете у Цоколя, двустворчатый шкаф, забитый бумагами, ютился у стены, и такой же в углу массивный мрачный сейф, не содержащий ни единого секрета хотя бы по той причине, что секреты в этой стране были отменены, и такие же голые, без вождей и авторитетов, стены.

– О чем вы хотели со мной говорить? – не стесняясь, бесцеремонно поторапливая, спросила она, как только Тамара Ивановна и Анатолий устроились перед нею на стульях.

Тамара Ивановна молчала, невидяще уставившись в лицо прокурора. В самые последние минуты, перед тем как войти в кабинет, там, в небольшой приемной без секретарши, глаза у нее кое на что прозрели. В дверь, открывавшуюся вовнутрь приемной, несколько раз заглядывали, пока Тамара Ивановна с Анатолием ждали приглашения в кабинет. Тамара Ивановна поднимала голову, уставляла на заглядывающего невидящие глаза и снова опускала их в покорном ожидании. Она подняла и опустила их и в этот раз и, уже опустив, уже за закрытой дверью, увидела высокого, плечистого кавказца, оставшегося недовольным сидящими в приемной. Из-за спины его выглядывал еще один уроженец гор. Она подержала их лица перед собой, соображая, зачем они могут быть ей нужны, и вдруг быстро поднялась, открыла дверь. В коридоре их не было. Осторожно приоткрыла она дверь в кабинет Цоколя – они, загородив собою следователя, стояли перед его столом. Ее могли заметить – она прикрыла дверь, оставив щелку, и прислушалась. После гортанных, одновременно вырвавшихся слов, послышался голос Цоколя.

 

– Меру пресечения решает прокурор, а не я, – торопливо говорил он. – Уберите это от меня! – вдруг перешел он на требовательный и растерянный шепот. – Уберите немедленно. Не я решаю. Завтра мы приведем его на санкцию. Сегодня я ничего не могу обещать. Завтра.

Только Тамара Ивановна вернулась в приемную, прокурор вызвала их. И вот теперь, словно увеличившись перед Тамарой Ивановной в размере, она спрашивала, уже во второй раз, для чего они добивались с нею встречи. Анатолий заторопился:

– Дочь у нас… Подверглась изнасилованию. Мы пришли узнать…

– Что пришли узнать?

Тамара Ивановна отчеканила:

– Пришли узнать, что будет с насильником?..

– Для нас он подозреваемый, – назидательно сказала прокурор, откидываясь на спинку низкого кресла, отчаянно скрипнувшего под ней, но устоявшего. И в этом скрипе Тамара Ивановна услышала: фигу вам!

– Пусть он для вас будет хоть святой. Насильник есть насильник. Он изнасиловал несовершеннолетнюю, нашу дочь. Нашу дочь! – подчеркнуто повторила она, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не сорваться и не сказать лишнее. – И мы пришли узнать, что будет с насильником. Вот!

Прокурор перевела глаза с Тамары Ивановны на Анатолия и опять на Тамару Ивановну. Она тоже удерживала себя от резкостей.

– Вот что, уважаемые родители, – подчеркнуто спокойно сказала, не потеряв самообладания, и в голосе послышалось удовлетворение собой. – Я познакомилась с делом вашей дочери. Через этот кабинет проходят десятки… да! – десятки таких дел, и мы научились в них разбираться. Следствие еще не закончено, но вот что я вам скажу. А вы уж стерпите, мы тут пустыми словами не бросаемся. Если бы ваша дочь не захотела с самого начала иметь дело с этим… с кем она легкомысленно поехала… А потом: если бы она захотела убежать от него, а потом – позвать на помощь, – она бы это сделала. У нее была не одна возможность избежать случившегося. Она ни одной не воспользовалась…

– Она боялась… – осторожно перебил Анатолий.

– Чего она боялась? На трамвайной остановке десятки людей, она сама это показывает… Броситься к людям за помощью боялась? Или раньше еще, на рынке, где ступить негде от народа, боялась не поехать с неизвестной личностью? Когда боятся, поступают наоборот. Я понимаю ваши родительские чувства, но правосудие должно руководствоваться не чувствами, а намерениями и поступками…

– Да как же не бояться-то! – вскричала, вскочив, Тамара Ивановна, раненная этими двумя стрелами – словами «правосудие» и «бояться – не бояться». – Правосудие! Вот и дайте нам правосудие! Как же не бояться?! – оглядываясь вокруг, обращаясь не к прокурору, а к стенам, еще горше вскричала она. – Среди бела дня убивают – ничего, ни преступления, ни правосудия! Круглые сутки грабят – ничего! Воруют, насилуют, расправляются как со скотом… хуже скота! Нигде ничего! Вы что думаете, – задыхалась она, – что, если бы она, наша дочь, на трамвайной остановке бросилась искать защиту, – помогли бы ей? Вы уверены? А я не уверена! И дочь моя была не уверена! Мы что, не знаем, как человека убивают середь толпы, и толпа разбегается! Не знаем мы, как от крика «спасите!» люди шарахаются и зажимают уши! Правосудие! Люди до того напуганы, что они уж и кричать от страха не могут. А вы здесь: он, видите ли, подозреваемый, он несчастный, наша дочь его в несчастье втянула… Мы его поймали, привели вам, преступление как на блюдечке, а вы боитесь его оскорбить не тем словом. Но почему вы не боитесь оскорбить нашу дочь?.. Ведь ее избивали, насиловали, как бы вы ни крутили это дело! Это вы привыкли, что насилуют – вообще, везде! А мы не вообще, у нас дочь! Ее же изнасиловали, и она же теперь у вас подозреваемая… наравне с этим бандитом!

– Успокойтесь. Или оставьте кабинет, такой тон я выслушивать от вас не желаю.

Тамара Ивановна села, задыхаясь, сердце билось у нее задним ходом. В эту минуту и почувствовала она толчок изнутри, мгновенный и решительный, который придавил ее к стулу и заставил замереть. И то, что сказалось ей или приказалось, что отчетливо прозвучало в ней, заставило ее, как только она пришла в себя, по-другому взглянуть и на прокурора, объяснявшего что-то Анатолию, и на проводимое этой женщиной правосудие, и на шумящую за окном жизнь, изо дня в день шагающую по своим законам. Казалось, со всем она примирилась и всему поняла цену. Прислушавшись, она стала различать слова прокурора:

– У нас сейчас только показания потерпевшей и подозреваемого. Свидетели допрошены не все, нет окончательного заключения эксперта. Когда следственные мероприятия будут закончены, тогда и будет решаться вопрос о пресечении меры содержания.

«Дело ясное, что дело темное», – подумала Тамара Ивановна и спросила на удивление спокойно:

– Что такое санкция?

– Какая санкция?

– Ну, что такое привести на санкцию?

– Привести на санкцию значит объявить подозреваемому его дальнейшее положение по истечении срока задержания, – всматриваясь в Тамару Ивановну и настораживаясь от ее вопроса, ответила прокурор. – Вы хотите знать, какие могут быть санкции? Может быть или заключение под стражу, когда это необходимо, или, когда это допустимо, освобождение под залог.

– И пока ничего не ясно, как повернется дело?

– Пока ничего не ясно.

– Могут и отпустить?

– Под залог. Я сказала: когда это допустимо. Такая мера пресечения предусматривается законом. – Прокурор поднялась, оставив последнюю фразу для большей четкости быть произнесенной на ногах. – Если вы не доверяете нам, у вас есть право обратиться в областную прокуратуру.

Тамара Ивановна взглянула на нее с укоризной:

– Никуда мы обращаться не будем.

Выйдя от прокурора, заторопились к телефону позвонить Светке. Светка давно была дома, ее, как и договаривались, привез Демин, но отвечал по телефону Иван. Он говорил с набитым ртом, и понять его было трудно. Тамара Ивановна вяло прикрикнула на сына, сказав, что она надеется, что уши у него не забиты жвачкой и он слышит ее, и приказала, чтобы он не выходил из дома, пока они не вернутся. Жвачка в ушах развеселила Ивана; сглатывая, он смеялся и кашлял одновременно, но обещал быть дома и дверь посторонним не открывать.

Вечером стало теплее и мягче, вместе с западающим солнцем, совсем освободившимся от облаков, горой стоящих над головой, натекала совсем летняя спелость нагретой земли. Тамара Ивановна, невесть с чего приободрившаяся, вдруг решила, что сегодня надо сделать ужин. «Сделать ужин» означало, что они не станут обходиться чем попало, как всегда в последнее время, а устроят что-нибудь повеселее. Анатолий обрадовался и испугался: что это – приходит она в себя, приказав себе смириться со случившимся, или просто решила отделить жирной чертой последние черные дни от наступающих, ведущих неизвестно к какой, но развязке? Тамара Ивановна смотрела перед собой тяжелым решительным взглядом и шла быстро, встречный народ обтекал ее с опаской. Анатолий едва поспевал за нею; они почти не разговаривали. На рынок заходить не стали, тошно было смотреть на рынок, да он уже и пустел. Недалеко от дома зашли в большой гастроном, Анатолий взял бутылку водки и бутылку вина; Тамара Ивановна – сосисок, яблок и большой пышный торт, над какими сама же всегда и издевалась, называя их «парфюмерией». Но издевалась не потому, что брезговала, а кошелек в кармане не велел. Но сегодня – эх, изобилие! Эх, мать его растак! и так! и так! и так! – подумала и взяла еще связку бананов, брезгливо, на вытянутой руке, подержала ее, приняв с весов за отросток, и кинула в широкий зев сумки. Наполненная сумка заинтересовала ее; Тамара Ивановна отыскала столик, не выпуская из левой руки коробку с тортом, правой потеребила сумку, расправила ее, всматриваясь в нутро и размышляя. Сумка была черная, вместительная, продолговатая, с легко и ловко ездящим замком, из прочной искусственной ткани, как теперь все они; она могла казаться маленькой при малой загрузке, а могла быть большой. Оглянувшись, найдя Анатолия взглядом уже возле выхода, подхватила сумку, расчетливо встряхнув ее в руке, и заторопилась.

Светка не вышла на голоса; Тамара Ивановна решительно толкнула дверь в ее комнату – Светка в полумраке, с зашторенным окном, полусидела-полулежала, навалившись на спинку кровати. Она даже головы не повернула к матери. Пока ее дергали, заставляли куда-то идти, что-то говорить, она шла и говорила, изымала из себя и выставляла свой позор, муку свою смертную, надрывала сердчишко, но вот оставили ее на несколько часов в покое, и начался молчаливый, страшный, доклевывающий сердце, разговор с собой. Там ее спрашивали, что с ней было, здесь она спрашивала себя, что с ней будет. Там ее ответы заносили на бумагу, здесь же какой-то неумелый самописец, не зная, что писать и не слыша ответов, рвал и рвал на куски обожженную душу. До сей поры она и не подозревала, какая бездна, недремная и безжалостная, скрывается в человеке и какие изнуряющие ведет она беседы.

Тамара Ивановна положила дочери под руку связку бананов.

– Чего это ты? – дрогнувшим голосом удивилась Светка.

– Ешь! Не пропадать же теперь! Нет, девка, теперь надо быть сильной. Сильнее себя. Ешь и выходи, ужин будем делать. Я и торт купила.

– Сластить будем? – Светка выговаривала слова вязко, через слипшееся горло.

Тамара Ивановна будто и не заметила вырвавшегося Светкиного вызова. Отчаянным взмахом руки слева направо она перечеркнула перед собой все, что навалилось, и сказала:

– Пожуй и выходи. Нечего тут залеживаться, нянькаться в себе… – она не договорила, никакое просившееся сюда слово произносить не хотелось.

Опять больно пронзило ее, как изменилась дочь всего в несколько дней: маленькая, как у подростка, голова, слабая, раздавленная грудь и сжатые неналившиеся ноги. Почувствовав этот взгляд и угадав, о чем думает мать, Светка решилась:

– Мама, можно, я сегодня пойду к бабушке ночевать?

– Почему? – было отчего подкоситься ее ногам; Тамара Ивановна опустилась рядом с дочерью.

Было отчего: она сама собиралась отправить Светку на эту ночь к Евстолии Борисовне, Светка могла помешать ей сегодня. Но она собиралась заговорить об этом позже, при всех за столом, чтобы и тени подозрения не вызвать, будто это нужно ей. Вот, пожалуйста – как подслушала Светка.

– Можно?

– Иди, если так хочешь. Но вечер пробудешь дома. К ночи пойдешь.

Ивану Тамара Ивановна заявила, выходя из Светкиной комнаты:

– А ты, дружок, сегодня из дома ни ногой. Понял?

– Понял. Но жду разъяснений! – энергично отозвался Иван.

– Побудем вместе сегодня. Вот и все разъяснения.

– Маловато, но на сегодня хватит.

– Почисти картошку. Ужин будем делать, – уже в который раз за вечер, как заклинание, повторила Тамара Ивановна.

А что было и делать?! Сварили картошку и сосиски, достали из холодильника банку с огурцами, наткнулись там же, в холодильнике, на банку грушевого компота с большими склизкими кусками груш и тягучим соком, остатки сыра, остатки клюквы из морозильника, остатки конфет в коробке, залежавшиеся еще со дня рождения Тамары Ивановны в апреле.

Светка по зову матери вышла натереть свеклу и морковь, постояла, постояла с теркой в руке, силясь отыскать в памяти, как это делается, – и не отыскала, спряталась опять в своей комнатке. Тамара Ивановна махом натерла сама, добавила в эту кашицу еще и тертого чеснока, заправила майонезом и снова окликнула Светку, заставила ее накрывать на стол. Выставили все, что было; словно больше ничего и понадобиться не могло; натыкались в тесной кухонке друг на друга и друг друга задирали; Светка завизжала девчоночкой, когда мать, как в детстве, оттянула ее с размаху ладонью по выставленной в наклоне попе, Иван неестественно громко смеялся, отец покрикивал, торопя и потирая руки. Стол накрыли в большой комнате, придвинув его к дивану; Светка и Иван устроились рядом на диване, мать напротив, поближе к кухне, отец сбоку, поближе к спальне. Светка утонула в мягком диване, только головенка торчала над столом, и обрезанное лицо ее, выглядывающее откуда-то издалека, из чужих приютов, было как бы и не ее: затертые пудрой ссадины, заострившиеся скулы, подернутые пленчатой зыбью глаза. Но у них у всех лица были не свои, они все с болью смотрели друг на друга. Один Иван выглядел молодцом и, только спохватываясь время от времени, обводил всех тревожным взглядом.

– Кто как хочет, а я водочки, – заявил Анатолий, налил себе полстакана, окликнул жену, и она кивнула в ответ, протянула для звона маленький хрустальный стаканчик с вином и сказала детям:

– А вам нельзя! Рано еще. Подрастите, ума наберитесь. – Она испытующе смотрела на Ивана. – Совершеннолетними станьте. Не торопитесь.

Иван сказал – должно быть, потому, что мать обращалась к нему:

– А вы, значит, раз вы совершеннолетние, выдуете у нас на глазах две бутылки с воспитательной целью?

 

Анатолий громко и облегченно, с удовольствием освобождая от тяжести грудь, загоготал.

– Язва же ты! – сказала Тамара Ивановна Ивану, чуть усмехнувшись, помолчала нервно, теребя щеку, и вдруг позволила: – А хотите, так и выпейте маленько, для памяти.

Последние слова, чтобы не послышалось в них ничего подозрительного, она произнесла быстро, успев поджевать их.

– Да мы и не хотим вовсе, – пробурчал Иван. – Успеем. Подождем совершеннолетия. Нам это нипочем. Правда, Светка?

Светка с испугом взглянула на брата и еще больше втянула голову в плечи и склонилась над столом.

– А я так и совсем не собираюсь пить, – продолжал Иван и покосился на мать: не подумала ли она, что он брякнул свое решительное заявление впопыхах, чтобы выйти из неловкого положения: Светке сейчас задавать такие вопросы не следовало. – Я из чувства противоречия не буду пить, – пришлось настаивать ему. – Потому что все пьют. А я не буду.

– И не надо! – с лихостью подхватил Анатолий. – Молодец! У тебя и гены с моей, с отцовской стороны, не подорванные…

– С моей, что ли, подорванные? – не пропустила Тамара Ивановна.

– И с твоей целехонькие. Хоть на базар неси.

– На какой еще базар?! Что ты мелешь?

– Да это только так говорится. Когда продукт хороший, чтобы выдать знак качества, – вот и говорят. А так-то, конечно… какой базар? Ты правильно постановил, Иван. Это бедствие сейчас: пьют беспробудно и даже без закуски. С пьяным народом каши не сваришь. Кому-то надо пример показывать.

– У нас в школе их «горнистами» зовут. На перемене голову запрокинут, бутылку с пивом в зубы… совсем как горнисты на пионерской зорьке! На глазах учителей. И те молчат. Торопятся мимо проскочить, будто не видят.

– По губам бы их, по губам бы. – тихо и бессильно отозвалась Тамара Ивановна.

– Свобода, мама, права человека. Теперь выпускной экзамен такой есть: ЧиО – человек и общество. О правах человека. У нас недавно один пятиклассник в суд на директора подал.

– А это еще что такое? – хохотнул Анатолий, пристально вглядываясь в свой опорожненный стакан. – По загривку, что ли, схлопотал малец-то? Не вытерпел директор?..

– Нет, за рукоприкладство его бы четвертовали. Наш директор дал указание убирать мусор на школьном дворе. Выгнал на воскресник. Массовая эксплуатация детского труда. Теперь по загривку-то ему дадут.

– Господи! – без страсти, уставшим, тусклым голосом взмолилась Тамара Ивановна и решительно откинулась на спинку стула, покачалась, дав ему поскрипеть. Ни на кого не глядя, сказала, отвернув глаза в окно: – Пьянство и трусость, пьянство и трусость! Куда мы на таких рысаках управим?! Что будет?

– Что-нибудь да будет, мать…

– Мне не надо «что-нибудь». Сколько можно: «что-нибудь» да «что-нибудь». Даже у зверя, у птицы, у червя есть, наверное, воля, характер… и он уползает или отбивается, а не лапки вверх…

Говорили… и о чем говорили – бог весть! Лишь бы не задевать свое, кровянившее сердца, лишь бы дать хоть немножко притихнуть боли. И все равно задевали, вздрагивали испуганно от неловкости и забывчивости, направляли разговор на постороннее, где, казалось, никак уж невозможно коснуться раны, – и опять касались, опять принимались взглядами предостерегать друг друга. Тамара Ивановна слушала строго и рассеянно, встревая редко, вслушиваясь не в слова, а в голоса, и по голосам определяя, кто как держится, у кого остались еще силы и у кого уж не осталось ничего, кроме тяготы перемогания. Светка умница, она чутьем раненого зверька поняла, что лучше всего свои раны ей зализывать не дома, где от каждого ее вздоха содрогается вся семья и где одни взгляды станут постоянно бередить душу. Да какая она умница, господи, какая она умница?! – простодырая она дура, больше никто! Но и этот голос пресекала в себе Тамара Ивановна, и его принималась она гонять, как бесенка, чтобы и духу его не осталось.

Она почти ничего и не ела – поковыряла сосиску и поклевала клюкву. Не до еды было и Светке; Светка намяла в тарелке невообразимую кашу из картошки, огурцов, сосисок, бананов и ягод и забывчиво смотрела, что у нее получилось. Иван успевал говорить и намолачивать, за три дня, в которые в доме все пошло кувырком, он успел нагулять аппетит. Анатолия выручала водка, он выпил еще полстакана, забивая в дальний угол какое-то колючее осколочное напряжение, терзавшее грудь, и решительными взмахами набрасывал в опустевший желудок порцию за порцией. Разговор продолжался, Тамара Ивановна услышала, как Светка сказала, не владея голосом, – хотела подтрунить над братом, а получилось жалко, слезливо:

– Иванка у нас философ!

Анатолий, теряя пыл, поддаваясь усталости, но по-прежнему шумно – лишь бы не оборвался этот сторонний разговор, лишь бы не остаться им, боящимся друг друга, наедине – возражал Ивану:

– Это ты, философ ты наш, загнул. Как это можно: все ошибаются, а один не ошибается? Одному, да будь он семи пядей во лбу, против всех не устоять. Все равно точку зрения всех принимать придется. В тебе счас задира сидит, тебе лишь бы спорить.

Ивану и верно это было в удовольствие – спорить. Он говорил:

– Точка зрения всех… А что такое точка зрения всех? Это же не истина… И все – это, конечно, не все, а большинство. Как один – это не один, а меньшинство. А большинство внушению поддается легче. Разве не так? Оно этим и утверждает себя: нас много, мы не можем ошибаться. Да вы потому и ошибаетесь, что вас много. В толпе думать просто невозможно, там порыв, извержение эмоций… И получается пустое множество. Арифметическое: раз-два-три-четыре-пять, и сто, и тысяча, и пять тысяч… Да нет, даже не один-два-три-четыре-пять, не целые числа, а дробь. В числителе у этой дроби, где личность, значение личности, там мизер… А в знаменателе, где подчинение общему мнению, там да-а! там такая сила, такие аргументы и факты, только головой верти…

– Ты бы, дружок, поосторожнее с дробью-то… – решил предостеречь отец. – А то загнут тебе салазки, сделают из твоей единицы колесо.

– А почему я должен осторожничать? Что есть, то и вижу. Что вижу, то и беру в расчет. Это и есть взгляды – самому смотреть, а не слушать, что на уши вешают.

Тамара Ивановна из своего далека спросила:

– Где это ты такого гладкого ума набрался?

– А нам, мама, теперь некогда до тридцати лет на печке лежнем лежать.

– Выучись сначала, отслужи, женись, а уж потом и забивай себе голову.

Иван хмыкнул:

– Да ведь и служить, и учиться, и жениться тоже надо с умом.

– Ум в самой жизни… как живешь. А не в словах.

– Вот мы свои слова-то и отдали кому попало. Теперь слушаем чужие.

Зазвонил телефон; Анатолий, не поднимаясь, подпрыгал вместе со стулом к тумбочке, снял трубку, мгновение ждал в тревоге, с изменившимся, приготовленным для тяжелого разговора лицом и вдруг просиял:

– A-а, мать! Это ты? А это мы. Сидим, чай пьем, я даже водочки немножко принял. Все хорошо у нас, все хорошо. Скоро за торт возьмемся. Дела идут. Что ты говоришь? Отпустить Светку к тебе? Погоди, выясню.

– Скажи, что отпустим и приведем, – велела Тамара Ивановна.

– Отпустим и приведем! – доложил Анатолий. – А то пришла бы к нам сама на торт. Ноги болят? Так они у тебя давно болят, уж хватит им болеть. Ты, мать, им поваду даешь. Ты им не давай повады, командуй ими. Ладно, жди. Отпустим и приведем.

Тамара Ивановна пытливо взглянула на дочь, та отрицательно покачала головой: нет, они с бабушкой не договаривались. Это что же тогда? Как по заказу. Уж больно подозрительно выстилается дорожка. А ведь совсем узкой казалась она, не продраться, и вдруг чуть ли не выходные ворота раскрываются. Пожалуйста! Это для чего же они так широко раскрываются?

Она быстро, через «не хочу», набросала в себя еду: силы ей понадобятся. Звонок Евстолии Борисовны подстегнул: а ведь пора заканчивать застолье. Засиделись. Пора выставлять на стол торт, так неожиданно нагрянувший в такой день в гости. Им, этим изделием сладкой жизни, и отпечатается потом в памяти навсегда сегодняшний грустный вечер. Горе-горькое тоже любит взблеснуть чем-нибудь этаким, вроде жемчужного зерна.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru