И вдруг понадобилось сразу много денег. Кузьма растерялся. Почему деньги выбрали его? Ведь он никогда не имел с ними ничего серьезного. Казалось, за это они и решили ему отомстить. Волей-неволей ему приходилось теперь не просто размышлять, а постоянно думать об одном и том же: где достать деньги? К Евгению Николаевичу он пошел сразу потому, что всегда слышал: у него деньги есть. А дальше? Еще до деда Гордея он мысленно прошелся по деревне от одного края до другого и вернулся домой ни с чем: одни жили лучше, другие хуже, но каждый в своем доме жил своим, у каждого были свои дырки, на которые он готовил заплатки.
Кузьма даже в мыслях не осмеливался просить у них деньги. Он представлял себе свой обход так: он заходит и молчит. Уже одно то, что он пришел, должно было сказать людям все. Но и они молчат, и это молчание, в свою очередь, также говорит ему больше и яснее всяких слов. Он прощается и идет дальше. В каждый дом заходить нет смысла, он выбирает только те, где, как ему кажется, могут быть деньги. Но деньги с порога не увидишь, их почему-то всегда прячут: засовывают в щели к тараканам, в карманы старых пиджаков, на дно чемоданов. Считается, что деньги боятся света. Если бы они, как фотографии хозяев, были на виду, Кузьма сам бы решил, надо ли здесь, в этом доме, просить, он бы лишнее не взял. Но и там, где они спрятаны, и там, где их вовсе нет, он в одинаково трудном положении: его встречает молчание, а что за ним – безденежье или скупость, нежелание понять его беду, – он не знает.
И все же Кузьма надеялся, что на самом деле все будет по-другому. Кто-то отмолчится, а кто-то войдет в его положение, скажет просто и легко: «У нас тут, кажется, есть полсотни, на мотор к лету копили, но тебе сейчас они нужнее – возьми». Хозяин как бы между прочим протянет ему деньги, и он тоже как бы между прочим возьмет в руки тоненькую теплую пачечку из нескольких бумажек, без особого внимания засунет ее в карман, и они с хозяином снова займутся разговором о чем придется, но ни один из них даже словом не заикнется больше о деньгах.
Кузьма и пошел сперва к Василию, чтобы почувствовать, может ли он на что-то надеяться, он хотел начать с удачи, а не с отказа, чтобы у него не опускались руки, когда он пойдет дальше. И ничего не получилось. Кузьма вернулся домой и не сел, а как-то осел на табуретку у окна, не зная, с какого боку теперь приниматься за поиски денег. Но потом вспомнился брат, и Кузьме стало легче.
Он понимал: деньги есть и в деревне, пусть немного, но есть. Каждому хочется жить не хуже других. Ради того, чтобы скопить на мотоцикл, мужик будет ходить в последних штанах, а рубль припрячет; он спит и видит себя с мотоциклом, и на заплатки на штанах ему наплевать.
На такие деньги Кузьма и рассчитывал. На мотоцикл или на мотор их еще не хватает, и они пока лежат без пользы и без движения, никому не делая добра. Так неужели люди откажутся на время дать их Кузьме, чтобы он мог отстоять Марию? Не может быть!
В окно, в закрытый ставень постучали.
– Кто там? – приподнялся Кузьма.
– Кузьма, выйди на минутку, – позвали с улицы.
Мария выскочила из спальни, испуганно прижала руки к груди.
– Кто это?
– По голосу будто Василий. Чего ты испугалась?
– Сама не знаю.
Василий стоял у ворот, выступая из темноты высокой, крупной фигурой.
– Чего в избу не заходишь? – спросил Кузьма.
– Нехорошо получилось, – не отвечая, сказал Василий. – Ты пришел, а поговорить не поговорили. Зачем приходил-то?
– Сам знаешь зачем.
– Догадываюсь.
– Ну вот. Что еще говорить? Я же знаю, денег у тебя нету, – со слабой надеждой сказал Кузьма.
– Нету. У бабы где-то лежат двадцать рублей, и все.
– В избу заходить будешь?
– Нет. Там разговора не получится. Давай сядем здесь.
Они сели на скамейку у ворот, закурили и, посматривая в темень перед собой, долго молчали, но не тяжелым, понятным молчанием. Сбоку, уходя вправо от них, горели деревенские огни, оттуда доносились голоса, иногда срывался и затихал где-то возле клуба смех. Было не поздно, но деревня уже успокаивалась, не успев привыкнуть к ранней темноте. Голоса и звуки раздавались поодиночке и становились все реже.
Папиросы докурились; почти в одно время они бросили их себе под ноги и еще помолчали. Потом Кузьма пошевелился, сказал:
– Живешь, живешь и не знаешь, с какой стороны тебя огреют.
– Это так, – отозвался Василий.
– Еще вчера все ладно было.
– А завтра кто-то другой на очереди. Может, не из нашей, из другой деревни, а потом и до нашей снова дойдет – до меня или еще до кого. Вот и надо держаться друг за дружку.
– Да-а.
– Евгений Николаевич дает тебе, я знаю, а еще кто есть, нет?
– Пока никого. Хочу завтра к Степаниде сходить, да, однако, не шибко выгорит.
– К Степаниде? – Василий с сомнением повел головой, помолчав, сказал: – А давай завалимся к ней сейчас. Вдвоем на нее надавим. Она же в бригаде у меня, может, при мне постыдится отказать.
– Пошли. Чтоб уж сразу.
– А откуда ты знаешь про Евгения Николаевича? – уже по дороге спросил Кузьма.
– Баба сказала. Да он сам, наверно, не вытерпел, доложил. Как не похвалиться – доброе дело собрался делать!
– Я теперь как космонавт, – невесело пошутил Кузьма. – Куда ни пойди, вся деревня знает.
– А ты как думал? Ты теперь на двор ходи и оглядывайся, чтоб не сфотографировали. Смех смехом, а рубли твои – это уж точно – вся деревня считает.
– Сейчас Степаниде и говорить не надо, зачем пришли. Она, поди, с утра ждет.
– И место подыскала, куда прятаться.
Они засмеялись. Рядом с Василием Кузьма чувствовал себя легче, и беда его не стояла теперь комом в одном месте, а разошлась по телу, стала мягче и как бы податливей. И хоть надежды на то, что им повезет, было мало, Кузьма знал, что от Степаниды они выйдут вместе, прежде чем расходиться, будут разговаривать и, наверно, о чем-нибудь договорятся на завтра. Это его успокаивало, помогало не думать все время об одном и том же.
Степанида жила в большом, на две семьи, доме вдвоем с племянницей Галькой, которая осталась ей от умершей сестры. Гальке шел семнадцатый год, но девка она была крупная и уже давно переросла Степаниду что ввысь, что вширь. Мир их почему-то не брал, и они жили как кошка с собакой; когда в избе становилось тесно, выскакивали во двор и крыли друг друга на всю деревню таким криком, что соседские собаки, оглядываясь, с поджатыми хвостами переходили на другую сторону улицы.
Когда мужики вошли, Степанида засуетилась, запричитала от радости, но на ее лице появилось да так и не сошло потом настороженное выражение с одной мыслью: к чему бы это? Улыбка то и дело проваливалась, но Степанида снова водворяла ее на лицо и, суетясь, ждала. Мужики разделись, сели рядом на скамейке. На голоса из комнаты вышла Галька – в коротком, тесном ей платьице, с голыми крепкими коленками.
– Явилась! – найдя себе дело, напустилась на Гальку Степанида. – Смотрите на ее, красавицу писаную. Хошь бы оделась, не показывала мужикам срамоту свою.
– А то они не видали! – лениво огрызнулась Галька.
– У-у, бесстыжие твои глаза!
– Ага, а твои не бесстыжие?
– Иди отседова.
Галька, подмигнув мужикам, ушла.
– Измаялась я с ней, – стала жаловаться Степанида. – Ой девка, не приведи господь никому такую. Сколько она из меня крови высосала!
– Ага, была там у тебя кровь, – отозвалась Галька. – У тебя там помои, а не кровь.
– Во, слыхали? Ей слово, она тебе десять. Ей десять, она тебе тыщу. И как я еще дюжу, сама не знаю. Вот счастье-то выпало под старость лет.
– Делать вам нечего, вот и грызетесь, – сказал Василий. – Ты, Степанида, лучше другое скажи: неужели ты нам ничего не подашь?
Степанида растерянно прищурилась.
– Ну и хитрый ты, Василий!
– А чего тут хитрого? Я тебе прямо говорю. Мы с Кузьмой идем и про себя думаем: одна надежда на Степаниду, она, если есть, последнее выставит.
– Ой, Василий, да я для хороших людей и сама хорошая. Когда есть, мне ее жалко, ли че ли? Для того и держу: а вдруг хороший человек зайдет, а мне и поднести нечего.
– Это правильно.
Подбирая юбки, Степанида полезла в подполье, подала оттуда зеленую, в земле, бутылку, закапанную сургучом. Кузьма, сидевший ближе к подполью, принял бутылку, прищурив один глаз, посмотрел ее на свет.
– Она, она, – заверила Степанида.
– Вот с этого бы и начинала, – повеселел Василий, – а то связалась со своей Галькой.
– Не поминай мне про ее.
Степанида вытерла бутылку о подол, поставила ее на середину пустого еще стола и побежала в амбар – видно, за закуской.
– О деньгах сразу не заговаривай, – предупредил Василий. – Обождем, когда готова будет.
– Да ты сам и скажешь.
– Можно и так.
Из комнаты вышла Галька, увидела на столе бутылку.
– Ого, уже облапошили мою тетку! Ловко вы!
– Ну и змея же ты, Галька! – рассердился Василий. – Тебя спрашивают? Еще не выросла, чтобы со мной на таком тоне разговаривать.
– Смотри-ка ты! А как с тобой прикажешь разговаривать? По батюшке или, может, по матушке?
– А, да чего с тобой говорить! Ты разве поймешь?
– Ну и не говори. Я к тебе не навязываюсь. Обидел он меня! Думаешь, я не знаю, зачем вы сюда закатились?
– Тише ты! – зашипел Василий.
– Ага, испугался! Не бойся, не скажу. Только не заедайся, понял? Я еще и помогать вам буду, если со мной по-хорошему. – Она взглянула на Кузьму, жалобным голосом сказала: – Мне тетку Марию жалко. – Снова перевела взгляд на Василия. – Думаешь, если ты постарше, так имеешь право на меня покрикивать? На бабу свою покрикивай. Я к тебе не нанималась.
– Здорова же ты горло драть, – сдерживаясь, подивился Василий.
– Ага, не на ту напал.
– Ладно вам, – стал успокаивать их Кузьма.
Прибежала Степанида, засуетилась возле стола. Усаживая за стол мужиков, стала причитать обычное при гостях, заменившее молитву:
– Ничего такого нету – прямо стыд! Если бы знала, что придете, чего-нибудь бы и приготовила, а то все на скору руку. Стыд, стыд…
– Ты, Степанида, не прибедняйся. С такой закуской можно неделю гулять, – успокоил ее Василий.
– Уж ты, Василий, скажешь.
Разлили в три стакана. В точно рассчитанный момент, уже когда чокнулись и остановили дыхание, встряла Галька:
– А мне?
Степанида даже дернулась от злости, подалась вперед.
– Ну, скажите мне, что она не вредительница! Ведь это уметь надо! Ни раньше, ни позже, в самый раз угадала, чтоб испортить людям аппетит. Ой-ей-ей! И за что меня Господь Бог покарал такой холерой?
Галька, ухмыляясь, принесла стакан, поставила его перед Степанидой, а себе взяла ее стакан.
– Не трожь, окаянная сила! Кому говорю: поставь на место!
– Нальешь в этот – поставлю.
– Неохота при людях с тобой займоваться, а то бы я тебе показала, как с родной теткой разговаривать, я бы тебя научила…
– Где уж там!
– Ой, окаянная сила! Ой, окаянная сила! – запричитала Степанида, но в стакан плеснула. Галька взяла его, отлила еще в него из Степанидиного и потянулась чокаться.
– Не рано тебе наравне с мужиками пить? – не сдержался Василий.
Галька прищурила глаза, выразительно уставила их на Василия, но он продолжал:
– Еще молоко на губах не обсохло, а туда же. Что из тебя потом будет?
– Во-во, – поддакнула Степанида. – Слушай, что тебе умные люди говорят, раз уж ты родную тетку ни в грош не ставишь.
Но Галька смотрела на Василия.
– Катись-ка ты отсюда со своей лекцией, – спокойно сказала она. – Я и без тебя грамотная, понял?
– Как ты разговариваешь с человеком? – затряслась Степанида. – Он кто тебе – дядя родной? – так с ним разговаривать! Ты уж совсем, ли че ли, ума решилась?
– А пускай помалкивает, а то я его быстро на чистую воду выведу.
Кузьма под столом толкнул Василия коленкой, чтобы он отступился от Гальки.
– Ходит где-то хороший парень и не знает, что на него уж тут петля заготовлена, – не смог остановиться сразу Василий. – Вот кому-то достанется золотце.
– Да уж не тебе.
– Упаси бог.
– То-то ты и заоблизывался, когда я в том платье вышла.
Кузьма перебил их:
– Может, мы в бутылку обратно сольем да вас слушать будем?
Выпили. Галька подмигнула Кузьме и показала глазами на Степаниду. Кузьма незаметно покачал головой. Гальке не терпелось видеть, как будут раскошеливать ее тетку. Вот змея! Вызвалась в помощники, а умишко детский, как бы она со своим гонором не испортила все дело.
– А ты чего в клуб не пошла? – совсем некстати спросил он ее.
Галька прищурилась.
– Мешаю, что ли? Я же вам сказала, я за вас, если он, – она показала на Василия, – не будет заедаться.
– Чего это, чего? – насторожилась Степанида.
– Проехали, – отрезала Галька.
Кузьма замер. Разговаривать с Галькой было опасно. Она и понятия не имела о том, что существуют обходные маневры, или считала их лишними для своей тетки, с которой, мол, не стоит цацкаться, а надо, как курицу, хватать, пока она сидит на месте, и щипать. Нахмурившись, Кузьма показал ей, чтобы она помалкивала. Галька отвернулась.
– А ты чего, тетка, не допиваешь? – разглядела она. – Всех хитрей хочешь быть?
– Э, нет, так у нас не пойдет, – приподнялся Василий. – Что же ты это, хозяюшка? Давай, давай. Так у нас не делают.
– Ой, да я с ее хвораю, – стала отказываться Степанида.
– Ты, Степанида, чудная, как я на тебя погляжу: я, значит, не буду пить, чтобы и вы, гости дорогие, на меня глядючи, тоже кончали это дело. Так выходит?
– Да ты что, Василий, зачем ты на меня так говоришь? Разве я такая? Ты скажешь так скажешь. Разве мне ее жалко? Да пейте всю, для того и достала.
– Без тебя не можем, ты хозяйка.
– Сейчас, сейчас. – Степанида заторопилась, допила. – Ты, Василий, прямо обидел меня. Я теперь все буду думать про это. Да мне для хороших людей ничего не жалко.
– Посмотрим, – сказала Галька.
– Чего это ты, змея подколодная, собралась смотреть?
Кузьма торопливо сказал:
– Наверно, в кино собралась, а на билет нету. Ухажера еще не заимела, чтоб на свои водил.
– Да ее, кобылу, все киномеханики бесплатно пускают. У ей вся деревня ухажеры. Доброго человека с рублем не пустят, а она, откуда ноги растут, вертанет, и денег не надо. Прямо Василиса Прекрасная – куды тебе с добром! Я оттого и в кино это не хожу, что мне за ее перед народом стыдно.
У Гальки раздулись ноздри, но Кузьма не дал ей взорваться.
– Давайте еще по одной, – сказал он. – Тебе, Галька, налить?
– Назло ей буду пить, чтоб она от жадности лопнула.
– У-у, язва! Ждет не дождется моей смерти, а я ей с девяти лет заместо матери была. Поила, кормила и вот вырастила, полюбуйтесь, хорошие люди. Все для ее делала, а от ее доброго слова не слышу. Отблагодарила!
Степанида приготовилась плакать, полезла за подолом.
– Ладно вам, – сказал Кузьма. – Давай, Степанида, выпьем, чтоб ты еще сто лет жила да беды не знала.
– Зачем мне, Кузьма, сто лет? Я уж намаялась, и правда скорей бы на покой. Работать не могу, а люди не верят. Я ведь только с виду здоровая, а изнутри вся порченая. Она вот смеется, а время подойдет, поймет, как это бывает. Поймешь, поймешь, голубушка, не подсмеивайся, – голос у Степаниды снова отвердел.
– Сколько у тебя, Степанида, в этом году трудодней? – спросил Василий.
– Двести пятьдесят.
– Да сколько не работала.
– Больная я, Василий.
– Я это к тому говорю, что ты на меня как на бригадира не обижаешься?
– Что ты, Василий, что ты – какие обиды! Где бы я столько заработала? Спасибо тебе.
– И по правлениям тебя нынче таскать не будут, минимум есть.
– Есть, есть. Нынче я спокойна, не подкопаются. А все ты со своей капустой. Я на тебя рада Богу молиться, а ты выдумал, будто мне бутылку жалко. Ой, Василий, да как это тебе на ум пришло?
Василий сказал:
– А ты знаешь, Степанида, зачем мы пришли?
– Не-ет. – Степанида, не выдержав, быстро и тревожно глянула на Кузьму. – Я думала, так просто, посидеть.
– Притворяется, – безжалостно сказала Галька.
Василий одернул ее.
– Да помолчи ты! Без тебя обойдется. – Степаниде сказал: – Посидеть – это само собой. Но у нас с Кузьмой к тебе еще одно дело есть. Ты слышала, что у Марии большая недостача?
– Слышать слышала, кто-то сказывал.
– Выручи их, Степанида. Дело серьезное: если завтра, послезавтра они не соберут, Марию могут забрать. А у тебя, наверно, деньги есть.
– Ой, да откуда у меня деньги?
– Дай им, Степанида. Я ото всей деревни тебя прошу. Дело такое.
– Мы скоро отдадим, – сказал Кузьма. – Мне после отчетного собрания ссуду дают. Это ненадолго.
– Вот видишь, это ненадолго, – продолжал Василий. – Они люди надежные, дай им, Степанида.
– Да если бы они у меня были, я бы не дала, ли че ли?
Галька закричала:
– Есть они у ней, есть, не верьте! Есть они у тебя, тетка! – крикнула она Степаниде. – Чего ты врешь?
– А ты их у меня видала? Ты их у меня считала? – подскочила Степанида.
– Не видала и не считала, а знаю, что есть. Ты бы давно уж удавилась, если бы у тебя их не было. Ты бы их украла. Ты кулак, хуже кулака, тебя раскулачить надо!
– Ты мне ответишь за эти слова. В суде ответишь. Ты мне ответишь! – подскакивала Степанида.
– Испугала! Еще поглядим, кто ответит. Кулачиха, кулачиха!
– Тише вы! – крикнул Василий. Наступило молчание, потом Василий негромко сказал: – Ты посмотри, Степанида, может, сколько есть. Посмотри. Сама знаешь: четверо ребятишек у Марии.
– Не надо, Василий, – попросил Кузьма.
Галька взглянула на него, не пряча лица, заплакала.
– Тетку Марию жалко, – причитала она. Слез у нее было много, и они с крупного покрасневшего лица стекали на шею. Степанида нагнулась и тоже промокнула свои глаза подолом, плачущим голосом сказала:
– Мне Мария как родная. Да я бы для ее последнего не пожалела. Она мне столько добра делала.
Снова замолчали. Степанида то и дело наклонялась, вытирала подолом глаза, будто надраивала их, как пуговицы, чтобы они наконец заблестели. Наклоняясь, снизу, почти из-под стола, выглядывала на мужиков, не то всхлипывала, не то мычала.
– Хватит тебе, Галька, реветь, – сказал Василий. – Рано еще Марию оплакивать.
– Врет она, врет! – закричала опять Галька. – Я знаю. Видеть ее не хочу.
– А не хочешь – ну и выметайся! – подхватила Степанида. – Не заплачу. Хошь сейчас выметайся! Ты мне всю шею переела.
– Пойдем, Василий, – сказал Кузьма.
– Пошли.
Они оделись и вышли. Из Степанидиной избы нарастал крик; с двух сторон деревни на него откликнулись собаки, загавкали густо и дребезжаще. Василий, шагая рядом с Кузьмой, грозился, что выгонит Степаниду из бригады. Кузьме стало все безразлично. Боль за Марию и ребятишек, вспыхнувшая за столом, когда заговорили о деньгах, теперь прошла, и недостача казалась такой же нестрашной, как это собачье гавканье. Будь что будет. Кузьма чувствовал только, что он устал и хочет спать, все остальное было неважно.
– Завтра я зайду, – сказал Василий, сворачивая к себе.
– Ага.
Кузьма остался один. Он шел на самый край деревни, в свой новый дом, поставленный для того, чтобы жить в нем, поживать да добра наживать. Деревня спала, только все еще подлаивали друг другу собаки. Спали люди, и вместе с ними спали их заботы, отдыхая для завтрашнего дня, чтобы двигаться в ту или другую сторону. А пока все оставалось на своих местах, все было неподвижно.
Кузьма пришел домой и сразу лег. Он уснул быстро и спал крепко, забыв во сне обо всем на свете.
Так закончился первый день.
Поезд рвется вперед, разбрасывая по сторонам дрожащие и тусклые на ветру огоньки. Потом огоньки пропадают, и за окном остается белесоватая, еще не налившаяся до конца темнота. Снова покажется дальний одинокий огонек, грустно посветит и отойдет, но за ним вдруг выскочат два, а то и три огонька вместе, высветят перед собой кусок земли – совсем небольшой, с крохотным домиком и поленницей дров или углом сарая. Он сразу же отступает, его смывает темнотой, и опять надо ждать следующий огонек и следующий домик, потому что без них как-то не по себе.
Кузьма лежит и смотрит в окно. Он устал лежать без движения, смотреть в темноту, как в стену, но что еще можно делать, он не знает. Хорошо, что поезд идет и идет и город все ближе. Так, отыскивая огоньки, можно ни о чем не думать – это игра, чтобы обмануть себя.
Заворочался на своей полке парень, заскрипел во сне зубами, и старуха внизу, тоже дремавшая, открывает глаза, смотрит на часы.
– Сережа, – негромко зовет она. – Проснись, Сережа.
– Я не сплю, – отзывается старик. – Так лежу.
– Время принимать лекарство.
– Если время, то давай.
– Не болит сейчас?
– Нет, нет.
Кузьма ложится на спину; теперь, когда заговорили старик со старухой, можно опять послушать их и не таращиться больше в окно. Услышав голоса, снова заворочался парень и сразу же, хмурясь, приподнялся, свесил ноги.
– О-о. – Парень увидел, что старик что-то пьет из стакана. – Наш дед уже опохмелиться решил. Ничего себе.
– У тебя одно на уме, – несердито отвечает старуха. – Сережа лекарство водой запил, а ты уж бог знает что подумал.
– А что – дед раньше-то, поди, поддавал.
– Нет, Сережа никогда не пил много. Выпивать выпивал, а пьяным я его не видела.
– А, потом все так говорят. Я, если до старости доживу, тоже буду говорить, что один квас пил.
– Скажи ему, Сережа, сам.
– А зачем? – рассудительно отвечает старик.
– И то правильно. Они теперь не поймут.
В другое время парень, наверно, сцепился бы спорить, но сейчас ему не до того. Бережно, постанывая и покряхтывая, он опускается вниз и там признается:
– Голова трещит – спасу нет!
– Как же ей, голубчик, не трещать, когда ты ее совсем замучил, – говорит старуха.
– Кого замучил?
– Голову свою замучил.
Парень через силу улыбается.
– Чудная ты. Говорит, голову свою замучил. Меня баба моя пилит, что я ее замучил, а ты говоришь, голову.
– На кого вот ты теперь похож? На человека совсем не похож.
– Это дело поправимое, бабуся. Вон Кузьма, поди, знает, что такое вечернее похмелье. Лучше умереть, чем его переносить. – Парень надевает ботинки, медленно, с болью разгибается и лезет в карман пиджака. – Сейчас мы ему скажем: свят, свят, и его как не бывало. Можно дальше ехать. Дело знакомое.
Он уходит. Старуха качает вслед ему головой и вздыхает. Кузьма в зеркало видит, что старик, наблюдая за ней, чуть заметно улыбается.
– Ты что, Сережа? – спрашивает она.
– Ничего, ничего.
– Я что-нибудь не так делаю, да?
– Все так. Ты не беспокойся.
– Если не так, ты скажи.
– Обязательно скажу, я тебе всегда говорю.
– Да, да.
Кузьме и приятно слушать их разговор и как-то неловко, словно он невзначай стал свидетелем того, что говорится только между мужем и женой. Он закрывает глаза и притворяется спящим, но лежать так скоро становится невмоготу, хочется повернуться на бок и куда-нибудь смотреть. Кузьма, как мальчишка, ерзает, с силой сдавливает глаза. И вдруг он слышит, что дверь открывают. Но это еще не парень, это проводница.
– Чай пить будете? – спрашивает она.
– Сережа, чай, – говорит старуха.
– Несите, несите. Чай – это хорошо.
Кузьма сползает вниз.
– Тоже стаканчик выпью, – говорит он.
– Обязательно надо выпить, – отвечает старуха. – Я и то подумала, не разбудить ли вас.
Пристроившись за маленьким столиком, они пьют чай, и старуха угощает Кузьму домашними печенюшками. У Кузьмы наверху в сумке есть яйца и сало, но он не решается достать их, все думает, что надо достать, и не может осмелиться. К чему им, поди, его сало? Они люди интеллигентные и говорят между собой так, будто только вчера сошлись и не успели еще друг на друга налюбоваться. А живут давно; старуха рассказывает Кузьме, что они едут к сыну в Ленинград, сын вообще-то каждое лето приезжал к ним сам, но нынче он был в заграничной командировке и не смог их навестить. Она расспрашивает Кузьму, и Кузьма отвечает, что он едет в гости к брату, с которым не виделся семь лет. Старик больше помалкивает, но слушает внимательно. Кузьме хорошо сидеть с ними, и он потом уже не стесняется их, особенно старуху, которая, оказывается, выросла тоже в деревне и деревенских уважает.
Она говорит Кузьме, что все люди родом оттуда, из деревни, только одни раньше, другие позже, и одни это понимают, а другие нет. Кузьме это нравится, он поглядывает на старика, что скажет он, но старик молчит. И доброта человеческая, уважение к старшим и трудолюбие тоже родом из деревни, говорит старуха, но теперь уже сама смотрит на старика.
– Правда, Сережа? – спрашивает она.
– Возможно.
И тут приходит парень, по песне они слышат его еще издали. Он закрывает за собой дверь и продолжает петь:
Самое с бабами в мире
Черное море мое,
Черное море мое.
– Эк красиво! Эк красиво! – укоризненно качает головой старуха. – И кто тебя таким песенкам учит?
– А что – плохие песенки, что ли?
– Да уж чего хорошего?
– Да ну тебя, бабуся! Уж не знаешь, к чему прикопаться. Цензурные песенки, без мата. Хоть в концерте разучивай. – Парень присаживается рядом с Кузьмой и встряхивает, будто взбалтывает, голову. – Почти в норме, – радостно сообщает он. – Чуть-чуть осталось, это пройдет. Как ты это на меня, бабуся: голову, говоришь, свою замучил?
– И правда. Пьешь и пьешь. И денег тебе не жалко.
– Деньги – это ерунда, дело наживное.
– Деньги тоже уважать надо. Они даром не достаются. Ты за них работаешь, силу свою отдаешь, здоровье.
– Денег у меня много. Они меня, бабуся, любят. Они – как бабы: чем меньше на них внимания обращаешь, тем больше они тебя любят. А кто за каждую копейку дрожит, у того их не будет.
– Как же не будет, если он их не бросает зря на ветер, не пропивает, как ты?
– А так. Они поймут, что он жмот, и – с приветом!
– Вот уж не знаю.
– Точно я тебе говорю. Ты, бабуся, не думай, деньги тоже с понятием. К крохобору крохи и собираются, а ко мне, к простому человеку, и деньги идут простецкие. Мы друг друга понимаем. Мне их не жалко, и им себя не жалко. Пришли – ушли, ушли – пришли. А начни я их в кучу собирать, они сразу поймут, что я не тот человек, и тут же со мной какая-нибудь ерунда: или заболею, или с трактора снимут. Я это все уж изучил.
– Интересная философия, – замечает старик. – Сделайся, значит, простягой, и деньги твои?
– Не-е, зачем? Работать надо, – серьезно отвечает парень. – Я люблю работать. В месяц по двести пятьдесят, по триста выколачиваю, а зимой, когда трелевка начнется, все четыреста. За мной не каждый удержится. Если не работать, откуда им быть?
– Это где же такие деньги? – не выдерживает Кузьма.
– У нас в леспромхозе. У нас механизаторы хорошо получают.
– А что толку? – говорит старуха. – Все равно ты их и пропиваешь.
– Пропиваю. А что? Я за день намерзнусь, намаюсь, и не выпить? Что это за жизнь? Я отдых тоже должен иметь.
– Жена тебе, наверное, сама к вечеру каждый день бутылочку берет?
Парень смеется.
– Подкусываешь, бабуся? Я бы за такую жену чего хочешь отдал.
– А твоя-то, значит, не очень любит, когда ты пьешь?
– Ну да, не понимает. Но теперь это неважно. Я с ней разошелся.
– Разошелся?
– Ага. Вот недавно. Разошлись, я сразу и поехал.
– А почему?
– Без понятия она, не понимала меня. Поэтому. В бане родилась, а кашлять тоже надо по-горничному. Ну ее! – Парень бодрится. – На свете баб много.
– Они все, голубчик ты мой, не любят, когда пьют. Каждой охота по-человечески жизнь прожить. А ты явишься домой чуть тепленький, да еще начнешь характер свой показывать, буянишь, наверно.
– Не. Я смирный. Меня если не трогать, я спать ложусь. Но тоже под пьяную руку меня не зуди. Не люблю. Утром говори что хочешь, все вынесу, а с пьяным со мной лучше помалкивай.
– Неуважение к женщине тоже родом из деревни, – говорит старик старухе.
– Нет, Сережа.
– Что это? – не понимает парень.
– Сережа говорит, что женщину в городе уважают больше, чем в деревне.
– А чего ее сильно уважать? Она потом на голову тебе сядет с этим уважением. Я знаю. Ее надо завсегда в норме держать, не давать ей лишнего. А то слабинку почует – и пропал. Начнет тебе права качать. Заездить могут.
– Тебя заездишь, – с сомнением говорит старуха.
– Я другой разговор. А есть которые слабохарактерные, им достается.
– Ну что ты несешь? Что ты несешь? Смотрите-ка, какой заступничек! Сам пьет, а женщина у него виновата, – не то сердится, не то удивляется старуха. – Вот теперь и достукался, будешь жить один.
– Зачем один? Я себе найду.
– Кто за тебя, за пьяницу, пойдет?
– Бабуся! – с ласковой укоризной произносит парень. – Стоит только свистнуть… На белом свете, бабуся, полно лишних баб. Им тоже жить охота. Женщины, они слабые, правильно? Они без нас не могут. Я вот сам деревенский, а в город когда приезжаю, завсегда себе бабу найду. Говорят, деньги им надо давать, то, другое – ерунда это, это, может, до революции и было. Теперь у них сознательность. Они обхождение любят, правильно? Им только не хами, сумей подъехать – и все в порядке будет.
– И хорошо твоя жена сделала, что разошлась с тобой, – говорит старуха.
– Это ты о чем? – удивляется парень. – Что я бегал от нее? Это неуважительная причина. Все бегают.
– Ты всех на свой аршин не меряй.
– Да что ты мне, бабуся, говоришь. Мне вот одно место давали почитать в одной книжке. Там писатель, не помню его фамилию, пишет, что кто, значит, это… не изменял своей жене, тот вроде дурака, нет у него интереса к жизни. А что? Правильно! С одной-то всю жизнь надоест. Приедается.
– Сережа, ты слышишь, что он говорит? – улыбаясь, спрашивает старуха.
– Слышу.
– Скажи ему.
– Зачем?
– Нет, ты скажи. Ведь он думает, что так и надо. Ведь он ничего не знает.
– Это его дело.
– Скажи, дед, чего она просит. Жалко тебе, что ли? – говорит парень.
– «Скажи, дед, чего она просит», – передразнивает его старуха. – Этот дед, вот он, перед тобой, живой пример, он за всю свою жизнь ни разу, ни одного разу мне не изменял. А ты говоришь, все такие. Вот он, перед тобой этот дед, смотри, если ты других не видел.
Парень подмигивает старику.
– Ты думаешь, бабуся, я бы при своей бабе сказал, что, мол, было дело? – Представив, что бы после этого началось, парень от души гогочет. – Вот была бы потеха, она бы мне…
Старуха смотрит на него и терпеливо улыбается. Потом говорит – все с той же терпеливой улыбкой:
– Но он мне в самом деле ни разу не изменял. Почему ты не можешь в это поверить?
Парень все еще смеется.
– Откуда ты это знаешь, бабуся?
– Я ему верю.
– А-а… веришь.
– Скажи ему, Сережа. Он ничего не понимает.
– А зачем мне было ей изменять? – спрашивает старик у парня.
– Как зачем?
– Да… зачем?
– Тебе лучше знать. Она твоя старуха, а не моя.
– Почему ты изменяешь своей жене?
– Интересно.
– Что интересно?
Парень сладко ухмыляется:
– Все интересно. Какая баба и… вообще… все. Бабы ведь разные.
– А Сереже было со мной интересно, – просто говорит старуха. – Ему с другими было неинтересно.
Парень с откровенным любопытством, как на иностранца, смотрит на старика.
– Так я ему и поверил, – говорит он.
– Это твое дело.