© Распутин В. Г., насл., 2020
© Салтыков М.М., ил., 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Старуха Анна лежала на узкой железной кровати возле русской печки и дожидалась смерти, время для которой вроде приспело: старухе было под восемьдесят. Она долго пересиливала себя и держалась на ногах, но три года назад, оставшись совсем без силёнок, сдалась и слегла. Летом ей будто легчало, и она выползала во двор, грелась на солнышке, а то и переходила с роздыхом через улицу к старухе Миронихе, но к осени, перед снегом, последняя мочь оставляла её, и она по утрам не в состоянии была даже вынести за собой горшок, доставшийся ей от внучки Нинки. А после того как старуха два или три раза подряд завалилась у крыльца, ей и вовсе приказали не подниматься, и вся её жизнь осталась в том, чтобы сесть, посидеть, опустив на пол ноги, а потом опять лечь и лежать.
За свою жизнь старуха рожала много, но теперь в живых у неё осталось только пятеро. Получилось так оттого, что сначала к ним в семью, как хорёк в курятник, повадилась ходить смерть, потом началась война. Но пятеро сохранились: три дочери и два сына. Одна дочь жила в районе, другая в городе, а третья и совсем далеко – в Киеве. Старший сын с Севера, где он оставался после армии, тоже перебрался в город, а у младшего, у Михаила, который один из всех не уехал из деревни, старуха и доживала свой век, стараясь не досаждать его семье своей старостью.
В этот раз всё шло к тому, что старухе не перезимовать. Уже с лета, как только оно пошло на убыль, старуха стала обмирать, и только уколы фельдшерицы, за которой бегала Нинка, доставали её с того света. Приходя в себя, она тоненько, не своим голосом, стонала, из глаз её выдавливались слёзы, и она причитала:
– Сколь раз я вам говорила: не трогайте меня, дайте мне самой на спокой удти. Я бы тепери где-е была, если бы не ваша фельдшерица. – И учила Нинку: – Ты не бегай боле за ей, не бегай. Скажет тебе мамка бежать, а ты спрячься в баню, подожди, а потом скажи: нету её дома. Я тебе за это конфетку дам – сладкую такую.
В начале сентября на старуху навалилась другая напасть: её стал одолевать сон. Она уже не пила, не ела, а только спала. Тронут её – откроет глаза, глянет мутно, ничего не видя перед собой, и опять заснёт. А трогали её часто – чтобы знать: жива, не жива. Высохла и ближе к концу вся пожелтела – покойник покойником, только что дыхание не вышло.
Когда окончательно стало ясно, что старуха не сегодня-завтра отойдёт, Михаил пошёл на почту и отбил брату и сёстрам телеграммы – чтобы приезжали. После этого растолкал старуху, предупредил:
– Подожди, мать, скоро наши приедут. Повидаться надо.
Первой, уже на другое утро, приехала старшая старухина дочь Варвара. Ей добираться из района было недалеко, всего-то пятьдесят километров, и для этого ей хватило попутной машины. Варвара открыла ворота, никого не увидела во дворе и сразу, как включила себя, заголосила:
– Матушка ты моя-а-а!
Михаил выскочил на крыльцо:
– Погоди ты! Живая она, спит. Не кричи хоть на улице, а то соберёшь сейчас всю деревню.
Варвара, не глядя на него, прошла в избу, у старухиной кровати тяжело стукнулась на колени и, мотая головой, снова взвыла:
– Матушка ты моя-а-а!
Старуха не пробудилась, ни одна кровинка не выступила на её лице. Михаил пошлёпал старуху по провалившимся щекам, и только тогда её глаза изнутри задвигались, зашевелились, пытаясь открыться, и не смогли.
– Мать, – тормошил Михаил. – Варвара приехала, погляди.
– Матушка, – старалась Варвара. – Это я, твоя старшая. Я к тебе повидаться приехала, а ты на меня и не смотришь. Матушка-а-а!
Глаза у старухи ещё покачались-покачались, словно чашечки весов, и остановились, сомкнулись. Варвара поднялась и отошла плакать к столу – где удобнее. Она рыдала долго, пристукивая головой о стол, зашлась в слезах и уже никак не могла остановиться. Возле неё ходила пятилетняя Нинка, пригибалась, чтобы заглянуть, почему Варварины слёзы не бегут на пол; Нинку прогоняли, но она, хитря, снова прокрадывалась и лезла к столу.
Вечером на счастливо подгадавшем пароходе, который ходит только два раза в неделю, приехали городские – Илья и Люся. Михаил встретил их на пристани и повёл в дом, где все они родились и выросли. Шли молча: Люся и Илья по узкому и шаткому деревянному тротуарчику, Михаил рядом, по комкам засохшей грязи. Деревенские здоровались с Люсей и Ильёй, но не задерживали разговорами, проходили и с интересом оглядывались. Из окон на приехавших таращились старухи и ребятишки, старухи крестились.
Варвара при виде брата и сестры не утерпела:
– Матушка-то наша… Матушка-а-а!
– Погоди ты, – опять остановил её Михаил. – Успеешь.
Сошлись все у старухиной кровати – и Надя, Михаилова жена, тут же, и Нинка. Старуха лежала недвижимо и стыло – то ли в самом конце жизни, то ли в самом начале смерти. Варвара ахнула:
– Не жива.
На неё никто не цыкнул, все испуганно зашевелились. Люся торопливо поднесла ладонь к открытому рту старухи и не почувствовала дыхания.
– Зеркало, – вспомнила она. – Дайте зеркало.
Надя кинулась к столу, на ходу вытирая о подол осколок зеркала, подала его Люсе; та торопливо опустила осколок к бескровным старухиным губам и с минуту подержала. Зеркальце чуть запотело.
– Жива, – с облегчением выдохнула она. – Жива наша мама.
Варвара опять спохватилась плакать, будто услышала всё не так, Люся тоже опустила слезу и отошла. Зеркальце попало к Нинке. Она принялась на него дуть, заглядывая, что с ним после этого будет, но ничего интересного для себя не дождалась и, улучив момент, сунула зеркальце ко старухиному рту, как только что делала Люся. Михаил увидел, при всех отшлёпал Нинку и вытолкал из комнаты.
Варвара вздохнула:
– Ах, матушка ты наша, матушка.
Надя спросила, куда подавать на стол – сюда, в комнату, или в кухню. Решили, что лучше в кухню – чтобы не тревожить мать. Михаил принёс бутылку водки и бутылку портвейна, водку разлил себе и Илье, портвейн сестрам и жене.
– Татьяна наша сегодня уж не приедет, – сказал он. – Ждать не будем.
– Сегодня не на чем больше, ага, – согласился Илья. – Если вчера получила телеграмму, сегодня на самолёт, в городе пересадка. Может, сейчас в районе сидит, а машины на ночь не идут – ага.
– Или в городе.
– Завтра будет.
– Завтра обязательно.
– Если завтра, то успеет.
Михаил на правах хозяина первый поднял рюмку:
– Давайте. За встречу надо.
– А чокаться-то можно ли? – испугалась Варвара.
– Можно, можно, мы не на поминках.
– Не говорите так.
– А теперь говори не говори…
– Давно мы вот так все вместе не сидели, – с грустью сказала вдруг Люся. – Татьяны только нет. Приедет Татьяна, и будто никто никуда не уезжал. Мы ведь раньше всегда за этим столом и собирались, в комнате только для гостей накрывали. Я даже на своём месте сижу. А Варвара не на своём. И ты, Илья, тоже.
– Где уж там – не уезжали! – стал обижаться Михаил. – Уехали, и совсем. Одна Варвара заглянет, когда картошки или ещё чего надо. А вас будто и на свете нету.
– Варваре тут рядом.
– А вам прямо из Москвы ехать, – поддела Варвара. – День на пароходе – и тут. Уж хоть бы не говорили, раз за родню нас не признаёте. Городские стали, была охота вам с деревенскими знаться!
– Ты, Варвара, не имеешь никакого права так говорить, – разволновалась Люся. – При чём здесь городские, деревенские? Ты думай, о чём говоришь.
– Ага, у Варвары, конечно, нету права говорить. Варвара не человек. Чё с ней разговаривать? Так, пустое место. Не сестра своим сёстрам, братовьям. А если спросить тебя: сколько ты дома до сегодняшней поры не была? Варвара не человек, а Варвара матушку нашу проведывала, в год по скольку раз проведывала, хоть у Варвары не твоя семья, побольше. А теперь Варвара и виноватая сделалась.
– Давно не была – чего там! – поддержал Варвару Михаил. – У нас ещё Нинка не родилась, приезжала. А Илья в последний раз был – когда с Севера переехал. Ещё Нинку Надя от груди отнимала. Помнишь, горчицей соски мазали, ты смеялся.
Илья помнил, кивнул.
– Не могла, вот и не приезжала, – обиженно сказала Люся.
– Захотела, смогла бы, – не поверила Варвара.
– Что значит смогла бы, если я говорю, не могла? У меня такое здоровье, что если в отпуск не подлечиться, потом весь год будешь по больницам бегать.
– У Егорки всегда отговорки.
– При чём здесь какие-то Егорки и отговорки?
– А так, ни при чём. Вам уж и слова сказать нельзя. Важные стали.
– Ладно вам, – сказал Михаил. – Поехали ещё по одной. Чего она будет киснуть?
– Поди, хватит, – предупредила Варвара. – Вам, мужикам, только бы напиться. Матушка при смерти лежит, а они тут разгулялись. Не вздумайте ещё песни петь.
– Песни никто и не собирался петь. А выпить можно. Мы сами знаем, когда можно, когда нельзя – не маленькие.
– Ой, да с вами только свяжись.
Вот так они сидели и разговаривали за длинным деревянным столом, сколоченным их покойником отцом лет пятьдесят назад. Все они, пожив отдельно, теперь мало походили друг на друга. Посмотреть на Варвару, она по виду годилась им в матери, и хотя только в прошлом году ей пошёл шестой десяток, смотрелась она много хуже этого и уже сама походила на старуху, да ещё, как никто в родове, была толстой и небыстрой. Одно она переняла от матери: рожала тоже много, одного за другим, но к той поре, когда она стала рожать, ребятишек научились оберегать от смерти, а войны на них ещё не было – поэтому все они находились в целости и сохранности, только один парень сидел в тюрьме. Радости в своих ребятах Варвара видела мало: она мучилась и скандалила с ними, пока они росли, мучится и скандалит сейчас, когда выросли. Из-за них раньше своих годов и состарилась.
За Варварой у старухи шёл Илья, потом Люся, Михаил и последней была Татьяна, которую ждали из Киева.
Илью из-за малого роста до армии звали Ильёй-коротким, и хоть длинного Ильи в деревне не было, прозвище это так и пристало к нему. Оттого что больше десяти лет он прожил на Севере, волосы у него сильно повылезли, голова, как яйцо, оголилась и в хорошую погоду блестела, будто надраенная. Там, на Севере, он и женился, да не совсем удачно, без поправки: брал за себя бабу нормальную, по росту, а пожили, она раздалась в полтора Ильи и от этого осмелела – даже до деревни доходили слухи, что Илья от неё терпит немало.
Люсе тоже уже больше сорока, но ей ни за что столько не дашь: она не по-здешнему моложавая, с чистым и гладким, как на фотокарточке, лицом и одета не как попало. Люся уехала из деревни сразу после войны и за столько лет научилась, конечно, у городских за собой доглядывать. Да и то сказать: какие у неё ещё заботы без ребятишек? А ребятишек Люсе Бог не дал.
У Михаила – не то что у Ильи – волосы по-цыгански густые и кудрявые, борода и та курчавится, завивается в колечки. Лицом он тоже чёрный, но чернота эта не столько от родовы, сколько от солнца да от мороза – летом у реки на погрузке, зимой в лесу на валке – круглый год он на открытом воздухе.
Вот так они сидели и разговаривали за длинным кухонным столом, чтобы не мешать умирающей матери, ради которой впервые за много лет собрались в родном доме. Не хватало только Татьяны, самой младшей. У Михаила с Ильёй ещё было что выпить, женщины отставили от себя рюмки, но не вставали – сидели, размякнув от встречи и разговоров, от всего, что выпало им в этот день, боясь того, что выпадет завтра.
– Надо было мне сразу и Володьке телеграмму отправить, – говорил Михаил. – Теперь бы уж здесь сидел, возле нас. Охота на него посмотреть, какой стал.
– Он где? – спросил Илья.
– В армии. Второй год уже доходит. Летом обещался приехать в отпуск, да, видать, проштрафился – не пустили. Пишет, что кто-то там из его отделения с поста ушёл, а его, как командира, наказали. Может, и сам что натворил, там это недолго. Как думаешь, отпустят его, нет, если к бабке?
– Должны отпустить.
– Надо было вчера сразу и отбить. Дурака свалял. Думаю, как написать, чтоб не прискреблись? Внук всё же, не сын.
– Так бы и написал: бабка плохая, срочно приезжай, – посоветовала Варвара.
Надя вся натянулась от потерянного счастья уже сейчас видеть перед собой сына.
– Я ему это же говорила, так он разве будет слушать?
– Подождите уж немножко, – сказала Люся.
– Лучше подождать, ага. А то можно только всё испортить. Потом уж сразу: так и так. На похороны должны отпустить.
– Ой-ёй-ёшеньки, – вздохнула Варвара. – Не думали не гадали. Одна матушка на всех, и вот.
– Сколько тебе их надо? – хмыкнул Илья.
Варвара обиделась:
– Ты прямо как не родной! Всё с подковыркой. Всё хочешь из меня дуру сделать. А я не дурней тебя, можешь не подковыривать.
– Я и не думаю, что дурней. Чего это ты взъелась?
– Ага, не думаешь.
Люся тихонько спросила у Нади:
– У вас швейная машинка есть?
– Есть, только не знаю, шьёт ли она. Давно уж не открывала.
– Сегодня стала смотреть, а у меня, как назло, ни одного чёрного платья, – объяснила Люся. – Побежала в магазин, материал купила, а шить, конечно, некогда было, только скроила. Придётся здесь.
– Не успеете сегодня.
– Успею, я быстро шью. Потом, когда лягут, тут, в кухне, и устроюсь.
– Ладно, я достану, посмотрите.
Перед тем как укладываться, сошлись опять возле матери, чтобы знать, с чем ложиться. Люся попробовала найти пульс и кое-как нащупала его – чуть живой. Михаил не утерпел и подёргал мать за плечо, и тогда вдруг услыхали, как откуда-то изнутри донёсся стон не стон, храп не храп, будто и не материн вовсе, чужой, будто, занятая своим делом, огрызнулась смерть. На Михаила зашикали, но от этого звука сделалось всем не по себе, даже Нинка полезла к Наде, присмирела.
– Хоть бы до белого дня дожила, – всхлипнула Варвара и умолкла.
Стали укладываться. Изба была большая, но по-деревенски перегорожена всего на две половины: в одной лежала старуха, в другой спала Михаилова семья. Надя себе и Михаилу постелила на полу, а свою кровать отдала Люсе. Для Варвары нашлась раскладушка, которую поставили на старухиной половине, чтобы Варвара присматривала за матерью. Там же собирались положить на пол Илью, но он захотел спать в бане, баня у Михаила была чистая, без сажи и прелого духа, и стояла в ограде. Илье дали доху и фуфайки под низ, а наверх ватное одеяло, и он ушёл, наказав, чтобы в случае чего будили.
Электричество у старухи выключили, зажгли лампу. Решили держать свет всю ночь, только убавили фитиль.
Надя достала машинку, поставила её на тот же стол, за которым сидели, и Люся сначала испробовала её ход на тряпке. Машинка шила хорошо.
– Ложись, – сказала Люся Наде. – Усни, пока можно. Неизвестно ещё, какая сегодня будет ночь.
Надя ушла. Её о чём-то спросил Михаил, она что-то ответила – все шёпотом.
Застрекотала машинка, и Люся сама испугалась, выпустила ручку – до того громким, как стрельба, показался её стук. На него тут же пришлёпала напуганная Варвара. Увидев Люсю, чуть остыла:
– Слава тебе господи! Думаю, кто тут такой. Прямо всю затрясло. Чё это тебе приспичило?
Люся не ответила, шила.
– На похороны, чё ли, чёрное-то приготовляешь?
– Не понимаю: неужели об этом обязательно надо спрашивать?
– А чё я такого сказала?
– Ничего.
– Шей, я тебе ничё не говорю. Я вот посижу возле тебя маленько и уйду. Мешать не буду.
Варвара придвинула табуретку, пристроилась сбоку. Она так и не разделась, только отцепила чулки, и они стянутой кожей болтались ниже колен.
Где-то на реке отдаленно и сдавленно гуднул пароход, потом ещё и ещё. Варвара подняла голову, прислушиваясь, от напряжения сморщилась.
– Чё это он кричит?
– Не знаю. Сигналы кому-то подаёт.
– Другого места не нашёл, где подавать. Прямо всю перевернуло.
Она ещё посидела и нехотя поднялась:
– Пойду. Ты долго здесь будешь?
– Пока не сошью.
– Не надо было нам сегодня ложиться, ох не надо было, – покачала головой Варвара. – Сидели бы, разговаривали – всё веселей. Чует моё сердце – не к добру это.
Она ушла, но скоро воротилась, пугая Люсю, прислонилась к стенке.
– Что? – спросила Люся.
– Или уж мне кажется, или правда. Иди посмотри. Иди.
Люся не поверила, но сказать, что не верит, не смогла, пошла к матери. Она держала её руку, но слышала за своей спиной только тяжёлое, со свистом, дыхание Варвары: и-а, и-а, и-а… Пришлось отогнать её, и лишь тогда, и то не сразу, до Люси донеслись, угадываясь, будто за много-много километров, совсем тихие, теряющиеся толчки. Ей показалось, что с прошлого раза они стали ещё слабей и шли не подряд, а через один.
– Ты ложись, – жалея сестру, сказала Люся. – Я, пока шью, буду смотреть, а потом разбужу тебя.
– Да разве я усну? – по-ребячьи захныкала Варвара. – Илья хитрый какой, ушёл из избы, а тут как хошь. Разве мне теперь до сна? Всё буду думать, как да что. Лучше я возле тебя посижу.
– Сиди, если хочешь.
– Я тихонько буду.
Она опять пристроилась рядом, вздыхая, трогала материал, смотрела, как Люся шьёт.
– Ты это платье после с собой обратно повезёшь, нет? – спросила она.
– А что?
– Я к тому, что, если не повезёшь, я могла бы взять.
– Зачем оно тебе? Оно же на тебя не полезет.
– Я не себе. У меня девка уж с тебя вымахала. На неё как раз будет.
– А что, твоей девке носить нечего?
– Оно, можно сказать, и нечего. Есть у неё платьишки, да уж все поизносились. А девке, известно, пофорсить охота.
– В чёрном-то какой же форс?
– Она у меня не привередливая. В дождь когда выйти. В цветастом не пойдёшь.
Люся пообещала:
– Уезжать буду, отдам.
– Я так и скажу: от тётки, – обрадовалась Варвара.
– Говори как хочешь.
Когда замолчали и Люся остановила машинку, стало слышно, как кто-то храпит на Михаиловой половине. Варвара насторожилась:
– Кто бы это? – Потом, когда храп окреп, рассердилась: – Бессовестный какой. Нашёл время. Прямо ни стыда, ни совести у людей. Сын родной называется. – Она умолкла и вдруг жалостно попросила: – Пойдём ещё раз посмотрим. Я одна боюсь.
Старуха была всё так же: жива и не жива. Всё умерло в ней, и только сердце, разогнавшись за долгую жизнь, продолжало шевелиться. Но видно было: совсем-совсем мало осталось ему держаться. Может, только до утра.
Пока Люся шила, Варвара так и не легла. И то потом Люсе пришлось положить её на свою кровать, а самой идти на старухину половину – иначе Варвара всё равно не дала бы ей уснуть.
В свой черед засветилось утро, стало проясняться, но ещё до солнца с реки нанесло такого густого и непроглядного тумана, что всё в нём утонуло, потерялось. Утробно кричали по деревне коровы, горланили петухи, коротко и приглушённо, будто рыба плещет в воде, доносились людские звуки – всё в белой, моросящей зге, в которой только себя и видать. Светало теперь и без того поздно, а тут ещё этот туман украл утро, заставил тыкаться наугад.
Первой в старухиной избе поднялась Надя. До недавней поры её постоянно будила, услыхав корову, свекровь, и Надя, если она даже не спала, всё равно начинала утро только после того, как её позовёт из своей кровати старуха. Вот и сейчас она встала не сразу, а по привычке подождала старухиного голоса, хоть и знала, что его не будет. Его и не было, зато, надсаживаясь, кричала недоеная корова, и Наде пришлось подняться. Всё время помня о старухе и боясь узнать, умерла она или не умерла, Надя неслышно оделась и крадучись вышла из избы, в сенях сняла с гвоздя подойник.
Следом за ней тут же поднялась привыкшая рано вставать Варвара. Она увидела, что Нади нет, а все остальные спят, и кряду раз пять громко и тяжело вздохнула, оканчивая вздохи протяжным стоном, чтобы разбудить Михаила, который спал на полу. Но он даже не пошевелился. Тогда Варвара вздохнула для себя и сама не заметила, что вздохнула; ей стало страшновато в доме, где всех живых будто заговорили сном. Стараясь кому-то не выдать себя, она тихонько, с опаской, прошла ко второй половине, где лежала старуха, и в дверях остановилась. Дверей, которые можно открывать и закрывать, в избе, кроме входных, не было, а был только дверной проём – в нём Варвара и встала, боязливо заглядывая в полутемную комнату. Старухиного лица она не увидела, оно было загорожено спинкой кровати, но что-то – живое или уж мёртвое – находилось под одеялом, а пройти вперёд, поглядеть Варвара не осмелилась и подалась обратно, думая, что сначала надо сходить на двор, чтобы не бегать после, когда будет не до того.
С улицы Варвара и Надя воротились вместе; Надя принялась в кухне процеживать через марлю молоко, Варвара топталась тут же. На столе по-прежнему стояла машинка, оставшаяся после Люси, и Надя шёпотом спросила:
– Сшила она вчера, нет?
– Сшила, – так же шёпотом ответила Варвара. – По мелочи только кой-чего не успела. – И не выдержала больше, взмолилась: – Пойдём разбудим её. Прямо не могу.
– Сейчас. Молоко вынесу.
Как привязанная, Варвара пошла за Надей в сени, потом ещё раз, потому что одна банка осталась, а Варваре прихватить её было не в ум, так и моталась туда-обратно ни с чем. Наконец Надя освободилась, вытерла о тряпку руки и первая зашла на старухину половину.
Люся спала, и было видно, что она спит, про старуху сказать это никто бы не взялся. Надя взглянула на свекровь и скорей отвела глаза, а Варвара и посмотреть испугалась, стала теребить Люсю. Люся проснулась сразу и сразу вскочила, раскладушка от её толчка отъехала в сторону.
– Что? – спрашивала Люся. – Что?
Варвара приготовилась плакать:
– Не знаю. Сама не знаю. Ты погляди.
Приходя в себя, Люся пригладила руками волосы, надела халат, лежавший рядом на табуретке, и подошла к матери. Уже научившись распознавать жизнь, она подняла старухину руку и тут же уронила её, отшатнулась: старуха вдруг тонко и жалобно простонала и опять застыла. Варвара запричитала:
– Матушка ты моя, матушка-а! Да открой же ты свои глазыньки-и!
Прибежал в кальсонах Михаил, спросонья не понял.
– Отмаялась? Ох, мать, мать… Надо телеграмму Володьке отбить.
– Ты что?! – остановила его Надя. – Ты почему такой-то?
Люся, нащупав у матери пульс, облегчённо сказала:
– Жива.
– Живая?! – Михаил повернулся к Варваре, вскипел: – Какую холеру ты тогда здесь воешь, как при покойнике? Иди на улицу – Нинку ещё разбудишь! Завела свою гармонь.
– Тише! – потребовала Люся. – Идите отсюда все.
Сама она ещё до еды, пока Надя жарила картошку, села заметывать на новом платье петли и пришивать пуговицы, которые тоже привезла с собой из города.
Варвара со слезами пошла в баню, растолкала Илью:
– Живая наша матушка, живая.
Он заворчал:
– Живая – так зачем будишь?
– Сказать тебе хотела, обрадовать.
– Выспался, тогда и сказала бы. А то в рань такую.
– Да уж не рано. Это туман.
Туман держался долго, до одиннадцатого часа, пока не нашлась какая-то сила, которая подняла его вверх. Сразу ударило солнце, ещё ядрёное, яркое с лета, и вся местность повеселела, радостно натянулась. Пошёл сентябрь, но осенью ещё и не пахло, даже картофельная ботва в огородах была зелёной, а в лесу только кое-где виднелись коричневые подпалины, будто прихватило солнцем в жаркий день.
В последние годы лето и осень как бы поменялись местами: в июне, в июле льют дожди, а потом до самого Покрова стоит красное вёдро, которое и хорошо, что вёдро, да плохо, что не в своё время. Вот и гадай теперь бабы, когда копать картошку: по старым срокам оно вроде бы и пора, и охота, пока стоит погода, дать картошке как следует налиться – какой там летом был налив, когда она, как рыба, плавала в воде. Если подождать, вдруг опять зарядит ненастье – попробуй её потом из грязи выколупывать. И хочется, и колется, никто не знает, где найдёшь, где потеряешь. Так же и с сенокосом: один свалил траву по старинке и сгноил её всю под дождём, другой пропьянствовал, не вышел, как собирался, и выгадал. Погода и та стала путаться, как выжившая из ума старуха, забывать, что за чем идёт. Люди говорят, что это от морей, которых понаделали чуть не на каждой реке.
Надя изжарила свежую, только что подкопанную картошку и к ней в глубокой чашке поставила солёные рыжики, при виде которых Люся ахнула:
– Рыжики! Самые настоящие рыжики! Я уж забыла, что они ещё на свете есть – сто лет не ела. Даже не верится.
– Рыжики – это ага, – причмокнул Илья. – Это вам не что-нибудь. Вот если бы к рыжикам да ещё что-нибудь – это ага!
– Чего ж ты их вчера-то не поставила? – упрекнул Михаил Надю. – К выпивке оно в самый раз бы было. А так это только переводить их.
Надя, покрасневшая, обрадованная тем, что угодила гостям, объясняла:
– Я вчера и хотела достать, да думаю, не усолели, я ведь их недавно совсем и поставила. А утром полезла, стала пробовать – вроде ничего. Думаю, дай достану, может, кому в охотку придутся. Кушайте, если нравятся.
– Там ещё-то у тебя остались?
– Немножко есть. Собирать-то никак и некому. Люди таскают, каждый день вижу, а у меня всё руки не доходят, то одно, то другое. В это лето всего два раза и сбегала, и то где поближе.
– У нас Татьяна раньше любила рыжики собирать, – вспомнила Люся. – Все места знала. Я с ней как-то пошла, она ещё совсем девчонкой была, а не успела я оглянуться, у неё уже полное ведро. Спрашиваю: «Ты где их взяла?» – «Здесь». – «Почему они тебе попадаются, а мне нет?» – «Не знаю». Я говорю: «Ты их, наверное, заранее нарвала и где-нибудь спрятала, чтобы мне доказать». Она обиделась, ушла от меня, Так, поодиночке, и домой вернулись, она с полным ведром, а у меня только-только дно прикрыло.
– А она до конца никогда не выбирала, – объяснил Михаил. – Если маленький – оставит, а на другой день придёт, он уже подрос. Все помнила. Она и меня с собой таскала. Мне что: скорей бы нарвать, что попадёт, да домой. А она увидит, если я маленький сорвал, – ну на меня! Один раз разодрались в лесу. Я сам-то больше любил подосиновики собирать – быстрей, они всё больше гнёздами растут.
– Лучше всех у нас Илья грибы собирал, – засмеялась Люся. – Набьёт в ведро травы, а сверху положит несколько грибов, будто ведро полное.
– Было, ага, – с удовольствием признался Илья.
– А помните, как мама всех нас отправляла рвать дикий лук за Верхнюю речку? Там какое-то болото было, а лук рос на кочках. Все вымокнем, вымажемся, пока нарвём, – даже смотреть смешно. Мешки сложим на сухом месте и прыгаем с кочки на кочку. И ещё соревновались, кто больше нарвёт, даже воровали друг у друга. А за чесноком плавали на остров, там же, напротив Верхней речки…
– На Еловик, – подсказал Михаил.
– На Еловик, да. Там ещё косили для колхоза, вся деревня туда переезжала во время сенокоса. Помню, как я гребла: жарко, пауки жалят, сено лезет в волосы, под одежду…
– Пауты, поди, а не пауки, – буркнула Варвара. – Пауки паутину по углам плетут, а не жалят.
– Может, и пауты. Всё равно у них какое-то другое название, это здесь так зовут. А для себя мы косили на другом острове… сейчас вспомню, как он называется. Тоже деревянное такое название.
– Лиственничник.
– Да, Лиственничник. А сколько смородины было на нём! – кусты лежат на земле от ягоды. Ешь, ешь, потом даже язык болит, все зубы отобьёшь. Крупная такая смородина, вкусная. Час – и полное ведро. Там и теперь её, наверное, много.
– Не-е-ет, что вы! – махнула рукой Надя. – Нету. Кустов и тех, считай, не осталось. Как леспромхоз стал, всё унесли. Так только, поесть когда, и то ходишь, ходишь…
– Ой, как жалко!
– А сколько было синей ягоды на вышке! – тоже нету. Скот вытоптал, и люди совсем не жалеют.
– Что ж вы это так?
– Кто их знает! Хватают, будто в последний раз. С кустами попалось – с кустами, с листьями – с листьями унесут.
– Ну, рыжики-то, говорите, есть? – допытывалась Люся.
– Рыжики в этом году есть. Люди таскают.
– Надо хоть за рыжиками сходить.
– По рыжики-то сходить – можно было, поди, без телеграммы сюда приехать, – кольнула Варвара.
Люсю это разозлило:
– С тобой, Варвара, совершенно невозможно стало разговаривать. Что ни скажи, всё не так, всё не по тебе, нельзя же только потому, что ты старше, так относиться к каждому нашему слову. Что это такое, в конце концов?..
– Да никто ничё и не говорит, я не знаю, чё ты на меня взбеленилась.
– Я же ещё и взбеленилась!
– Я, ли чё ли?
– Да вы кушайте, – стала просить Надя. – А то картошка совсем остынет. Холодная она не вкусная. И рыжики хвалили, хвалили, а сами не берёте. Кушайте всё, а то теперь до обеда.
– Татьяна должна подъехать. Соберёмся.
– К обеду должна, ага.
– Если из района, может, и раньше.
– Поди, в заезжей или у чужих людей ночевала, а к нам не пошла, побрезговала, – заранее пожаловалась Варвара.
– А у неё адрес-то ваш есть?
– Я откуда знаю, есть или нет? Она нам не пишет.
– Как же она тогда вас найдёт?
– Поди, раньше-то бывала, помнит.
– Нет, Татьяна, если она в районе ночевала, обязательно зайдёт, – сказал Михаил. – Татьяна у нас простая.
– Была простая, а теперь ещё надо поглядеть какая, – стояла на своём Варвара. – Столько дома не была.
– Ей дальше всех ехать, оттуда сильно-то не набываешься.
– А кто велел ей туда забираться? Уж если ей обязательно военный был нужон, они везде теперь есть, могла бы поближе где подыскать. А то, как сирота казанская, без огляду улетела и забыла, где родилась, кто родня.
Люся бессильно покачала головой:
– С нашей Варварой лучше не спорить. Она всегда права.
– Не любите, когда правду-то говорят.
– Вот видите. – Люся поднялась из-за стола, поблагодарила: – Спасибо, Надя. С таким удовольствием поела рыжиков.
– Да вы их мало совсем и брали. Не за что и спасибо говорить.
– Нет, для меня не мало. Мой желудок уже отвык от такой пищи, поэтому я боюсь его сразу перегружать.
– От рыжиков поносу не будет, – примирительно сказала Варвара. – Они для брюха не вредные. Я по себе это знаю, и ребятишки у меня никогда от рыжиков не бегали. – Она не поняла, почему Люся, охнув, ушла, и спросила у братьев: – Чё это она?
– Кто её знает.
– Прямо ничё и сказать нельзя.
– А ты с ней по-городскому разговаривай, по-интеллигентному, а не так, – посмеиваясь, посоветовал Илья.
– Я-то по-городскому не умею, во всю жисть только раз там и была, а она-то, поди, из деревни вышла, могла бы со мной и по-деревенски поразговаривать.
– Она, может, разучилась.
– Она разучилась, я не научилась – чё ж нам теперь и слова не сказать?
После завтрака Михаил и Илья сели на крыльцо курить. День разгуливался, небо вместе с туманом отодвигалось всё выше и выше, в синих, обрывающихся в даль разводьях для него уже не хватало человеческого взгляда, который пугался этой красивой бездонности и искал что поближе, на чём можно остановиться и передохнуть. Лес, приласканный солнцем, засветился зеленью, раздвинулся шире – на три стороны от деревни, оставив четвёртую для реки. Во дворе, перед глазами мужиков, без всякой надобности, просто так, по своей охоте кудахтали и били крыльями курицы, чирикали молодки, от тепла и удовольствия повизгивал привалившийся к огородному пряслу боров.