Поезд прошел Батарейную, постукивая на стыках, втиснулся в стоявшее на путях казенное стадо грузовых вагонов и, тревожно гукая, по узкой щели стал пробираться к сортировочной станции, от которой до города осталось немного – с остановкой минут тридцать, не больше. Мимо окон потянулись темные, залитые нефтью цистерны, груженные лесом платформы. Худые бетонные столбы отсчитывали последние километры до дома.
Не дождавшись станции, Сергей Рябцов схватил вещмешок, торопливо попрощался со своими попутчиками и пошел к выходу. От городского вокзала до Релки добираться непросто – надо дождаться трамвая, затем пересесть на автобус, далее пешком. От сортировочной тоже пешком, и он решил сойти здесь.
Под усталое наждачное шипение тормозов он спрыгнул с решетчатой подножки, еще раз махнул вагону и мимо сидящих вдоль перрона старушек, вынесших к поездам цветы, помидоры, огурцы, морковь и прочую огородную мелочь, зашагал к вокзалу. Поймав на себе любопытные взгляды, Сергей приподнял подбородок, как говорил ротный, «поставил нос до горизонту», напружинил ноги, и мокрый асфальт тотчас же отозвался отрывистым стуком металлических подковок.
Вокзальчик был тот же: маленький, с облупленными кирпичными стенами, тесным залом, деревянными скамейками, крохотным, похожим на амбразуру, окошком кассы и все тем же написанным местным маляром табло с расписанием поездов.
Скользнув взглядом по сидящим на скамейках пассажирам и не отыскав знакомых лиц, Сергей пересек зал, толкнул дверь и очутился на привокзальной площади. И тут ноги сами собой повернули вправо. Чтобы попасть на Релку, нужно было подняться на виадук и перейти на другую сторону над округлыми спинами вагонов. Стукаясь буферами, они дробно, точно выбивая металлическую чечетку, куда-то двигались, вновь останавливались. Сотрясая вечерний воздух, осипшими голосами переговаривались диспетчеры. Сергею почудилось – это перекрикиваются между собой попавшие в западню вагоны. Пахло обязательным для всех станций и вокзалов мазутом, углем и еще чем-то особым, дорожным, отчего ему становилось всегда тревожно и неуютно на душе. Но сейчас эти запахи лишь напомнили ему, что служба в армии, Афганистан, госпиталь – все позади. Это уже не сон – он дома.
Деревянный настил виадука оборвался прямо над серыми шиферными крышами и прокопченными домами железнодорожного поселка, отполированные до блеска железные уголки ступенек побежали вниз, где вдоль улицы желтым ровным пламенем горели осенние тополя. Сергей на секунду задержался на верхней ступеньке, глянул поверх тополей. Там, за болотистой низиной, уже была видна Релка.
«Вон за Ангарой монастырь, – очутившись впервые с Сергеем на виадуке, показывал рукой отец, – от него смотря вниз, видишь озеро. Вон черная крыша торчит – это Брюхины. Рядом наш дом».
«Ага, вижу», – уставившись глазами в забор мебельной фабрики, тянул шею Сергей. Говорил, чтоб не обидеть отца, потому как свой дом он увидел через несколько лет, когда подрос и высокий забор фабрики уже не был ему помехой.
Уткнувшись тупым носом в Ангару, почти со всех сторон подпертая водой, пред ним лежала пойма Иркута. Утыканная закопченными кирпичными постройками, прошитая белыми нитками бетонных заборов, опутанная проводами, изрытая канавами, заваленная насыпями, надрезанная железнодорожными тупиками и мокрым полотном асфальтовой дороги, по бокам которой в низкое вечернее небо отрешенно смотрели крохотные, заросшие камышом озерки, болотистая пойма чем-то напоминала перегруженную, полузатонувшую баржу, которую первой же большой водой должно было унести вниз по течению.
Он отыскал тонкий шпиль Знаменского монастыря, от него взглядом опустился до озера, на краю которого под серой шиферной крышей все так же наособицу стоял дом Брюхиных, чуть левее разглядел свой дом. Все было на месте, как и два года назад, когда он уходил в армию, и, пожалуй, мало что изменилось с тех пор, когда он впервые отсюда увидел Релку. И сейчас ему для полного счастья не хватало одного – отца с матерью. «Эх, были бы они живы», – с неожиданной болью подумал он. Даже если бы он не приехал на поезде, а прилетел на самолете или приплыл на пароходе, все равно вначале пошел бы именно сюда и, будь сейчас у него крылья, полетел бы прямо над этой намокшей, бесприютной низиной, да что там полетел, пополз бы на животе к родному дому; во всем мире не было земли роднее, чем эта, где тысячу раз все было выхожено, потрогано, проверено.
В доме после окончания летного училища жил старший брат Петр. Но в последнем письме брат сообщил, что ему дали квартиру и он должен вскоре переехать в город.
Конечно, можно было сразу же к брату, но Сергей не знал адреса. Его надо было взять у бабки Марьи, которая жила на Релке через дорогу.
Спустившись с виадука, Сергей пошел вдоль железнодорожной ветки, затем, когда она завернула к элеватору, пересек широкую асфальтовую дорогу и по узенькой тропинке двинулся к поселку. Стараясь не запачкать сапог, он перескакивал с кочки на кочку. Кое-где на топкие места были набросаны доски, отслужившие свое баллоны, тазы, кирпичи, ведра. Чтоб не свалиться в грязь и не запнуться, нужны были особое умение и сноровка – привычным к асфальту, да еще на ночь глядя, сюда нечего было и соваться. Глаза находили, подсказывали твердую опору, он прыгал, тут же находил следующую – не дорога, а полоса препятствий, знакомая с детства.
Где-то рушились и создавались государства, строились города и дороги, взлетали в космос корабли – только дорога от станции к Релке была такой же, как и пять, и десять лет назад.
В детстве для Сергея не существовало вопроса: хорошее место Релка или плохое. Ясно как день – лучшее на земле. Лишь немного позже, когда шагнул за окружавшее ее болото, он понял: есть много мест, которые, наверное, гораздо лучше и приспособленнее для жизни, чем их поселок. Но вместе с тем понял и другое: своих родителей, друзей детства, как и место рождения, не выбирают. Тот, кто первым поселился здесь, был лишен выбора, лучшие места в округе были заняты, скорее всего, страх и великая нужда загнали их в эту болотину.
Прорвавшись сквозь отроги Саянских гор, уже на ровном просторном месте Иркут начал куролесить, петлять, менять свое русло и напоследок, ободрав бок Кайской горе, полез обниматься с холодной, знавшей себе цену, Ангарой. Пустить-то она в свое ложе пустила, но еще многие километры бежали порознь, держась своей стороны – слева мутный Иркут, рядом темно-синяя Ангара.
В устье Иркута, на пологом холме, стоял Иннокентьевский монастырь, белая высокая колокольня которого сторожила эту обширную низину.
Через монастырь проходил Московский тракт. Разбежавшись с горки, тракт прошивал длинную, в одну улицу, известную своей разбойной славой деревню Барабу, на выходе перепрыгивал через деревянный мостик и пылил дальше в сторону города.
Справа от мостика, за маленьким озерком, начинались Релки. На ровных, мало-мальски пригодных для жилья сухих пригорках без всякого плана лепились десятка два сколоченных наспех, иногда за ночь, завалюх. Селились здесь в основном те, кто был не в ладах с законом, кому податься некуда, а за болотами да озерами власти не вдруг достанут. Проехать сюда свободно можно было разве что зимой. Летом вокруг Релок болотная топь, комарье, поросшие камышом старицы, заросли боярышника, дикой яблони, тальника.
От железной дороги к Барабе протоптана тропа, но по ней ходили редко, да и то днем. Все скрыто от глаза – кусты, буераки, мокрый кочкарник. Встретит лихой человек – кричи не докричишься.
Деление на Релку и Барабу в общем-то условное, понятное тем, кто живет вдоль тракта или за болотом. Для остального мира все, что умещалось между монастырем и городом, считалось Барабой. Одни, и не без основания, связывали это со словом грабить, другие, более просвещенные, склонны были считать, что название пошло от Барабинских степей, мол, те же озера и болота, та же широта и простор.
Насаженная на тракт, как шашлык, Бараба была чем-то вроде фасада. Релки – задворки, забытое Богом место. О том, что здесь живут люди, вспоминали, когда подходило время службы в армии, да раз в год добирался налоговый инспектор. Иногда, чаще всего чтобы поставить последний диагноз, привозили на лошади фельдшера, доктора сюда не дозовешься – не та клиентура, к нему надо ехать самому.
Раньше устье было заповедной зоной, сюда наезжал поохотиться на уток генерал-губернатор, но после революции генералов развелось – плюнуть некуда. Весной вокруг Релок на узких, заросших травой озерцах и старицах с утра раздавался ружейный грохот. Тучей поднимались в воздух чирки, дикие утки, бекасы и без крика падали, забивались в осоку подранки, лишь изредка меж выстрелами доносился предсмертный всхлип лебедя-кликуна. Где-то к вечеру, распугивая кур, шаркая тяжелыми болотными сапогами, под злобный собачий лай, с сумками, забитыми до отказа дичью, выползали к тракту подвыпившие большие и малые начальники губернской милиции, городской управы и другие чиновники новой власти. Поселок косыми взглядами провожал их, чтоб тотчас погрузиться в свою привычную болотную дремоту.
В конце мая поросшая кустарником низина покрывалась табачного цвета дымком – то начинали проклевываться листочки. Через несколько дней вся ширь белоснежно, свадебно кипела, колыхалась от ветерка, в сторону города плыл медовый запах. В такие дни низина с колокольни Иннокентьевского монастыря казалась сказочным Эдемом. До сентября держалась зелень, летали майские жуки, пели птицы, порхали бабочки, стрекозы, потом, как по команде, пойма вспыхивала праздничным костром, но горела недолго, под осенними дождями опадал лист, жухла трава, и все возвращалось на круги своя; вновь напоминала о себе грязь, слякоть, хлюпающая под ногами вода. Как избавления ждали зиму, первых холодов.
Сережкин отец Николай Рябцов попал на Релки в начале тридцатых годов. А до того жил в небольшой деревушке Харчей. Как и все деревенские ребятишки, ходил в школу, бегал на охоту, рыбачил. Не думал и не гадал, что вскоре окажется далеко от дома.
Вначале в деревню пришла коллективизация, а за нею голод. Каждый справлялся с бедой как мог, ели лебеду, крапиву, варили очистки и все, чем можно было набить живот. В семье Рябцовых было девять душ: двоих, самых слабых, вскоре отнесли на погост.
Николай был старшим. Прибежав из школы и справив работу по хозяйству, уходил в лес, собирал грибы, ягоды. Однажды взял с собой девятилетнего братишку Леньку. Возвращаясь домой, шли напрямик через убранные колхозные поля. Братишка начал собирать оставшиеся колоски, набрал целую охапку. И тут их застукал бригадир. Ребята бросились бежать. Размахивая бичом, тот с криком поскакал за ними. Ослабевший от голодухи Ленька быстро запарился, начал отставать. Чувствуя спиной лошадиный дух, Колька пропустил брата вперед, толкнул в канаву и упал следом, прикрыв его собой. Озверевший бригадир стал полосовать его бичом. Подняться сам Колька уже не смог. Когда бригадир уехал, братишка выполз из канавы, сбегал в деревню за матерью. Домой Кольку привезли на телеге. Мать, плача, ругала всех на свете, больше всего доставалось мужу, который с кинопередвижкой кочевал по району, агитировал вступать в колхозы.
Дня через два Ленька высадил бригадиру стекла, а на другой день в село приехал милиционер. Мать, когда узнала, побелела лицом, опустилась на лавку, но тут же заметалась по избе, подняла Кольку с кровати и увела к соседке в баню. Через час принесла туда наспех собранную одежонку, краюху хлеба.
– Поезжай в город к Марье, – шепотом говорила она, – писем пока не пиши, после Покрова вернется отец, приедет к тебе.
Так оборвалось его детство. Уезжать из дома не хотелось, но деваться некуда – пожалуй, и правда загребут. Ну что ж, к Марье так к Марье, больше не к кому.
Марья слыла первой деревенской красавицей, кружила головы не только парням, но и женатым мужикам. Ей не было еще шестнадцати, когда выскочила замуж за красного командира Михаила Бутакова, не повезло, тот вскоре погиб на КВЖД. Недолго убивалась по мужу молодая вдова. В деревню приехал поп, борода смоляная, волосы кудрявые. Зачастила Марья в церковь, говорила: ставить свечи за упокой раба божьего Михаила. Но однажды в темный осенний вечер увидели, как, прикрыв платком лицо, шмыгнула Марья в поповский дом. На другой день Колька поймал в силки воробьев, зашел в церковь. Шла вечерняя служба. Марья отмаливала грехи, клала поклоны. Колька подкрался сзади и выпустил воробья тетке под юбку. Будто подброшенная дьявольской силой взлетела Марья над верующими, взревев, заметалась по церкви и, чуть не выбив у батюшки кадило, кинулась вон.
Батюшка прервал службу. Такого скандала в церкви деревня не помнила. Колька, можно сказать, отделался легко, отец выпорол его вожжами и на том неприятности для него закончились. А для Марьи только начались. От пересудов она бежала в город.
Колька попросил мать, чтобы принесла балалайку. Вспомнил, любила тетка слушать его.
Ночью пешком ушел на станцию, а утром сел на проходящий поезд.
Его обокрали перед самым городом, когда, миновав Батарейную, поезд подходил к Иннокентьевской; прихватив свои чемоданы, узлы, пассажиры потянулись к выходу. Те, кто ехал дальше, прилипли к окну. Рядом с железной дорогой расположился цирк «Шапито». Окаказалось, фокусы умеют показывать не только в цирке. Всего одну минуту смотрел Колька в окно, но этого оказалось достаточно, чтобы пропал его мешок. Натыкаясь на пассажиров, он заметался по вагону, затем, ошалев от свалившейся беды, выскочил на перрон. Мешок будто испарился. Поезд ушел, он остался стоять с балалайкой в руке и пришел в такое расстройство, что забыл, куда ехал и зачем. Ему захотелось обратно в деревню к матери. Наверное, он бы вернулся, будь деньги на обратный билет. Зажав балалайку меж ног, он сел на скамейку и расплакался.
Его будут обворовывать потом не раз, будут потери и пострашнее, будут рождаться и умирать дети, на фронте – гибнуть рядом товарищи, и в конце концов отнимут и саму жизнь, но это будет позже. А в тот момент не было человека несчастнее его.
От попутчиков, таких же горемык, как и он сам, Колька узнал: неподалеку от Иннокентьевского монастыря началось строительство мелькомбината, и он намеревался податься туда. Но кто теперь возьмет его без документов?
Марья жила километрах в шести от станции на Релке.
– Дойдешь до Скита, перейдешь через линию и по тропке топай до развилки. Дальше держи правее Иннокентьевского монастыря, – тыкая метлой, напутствовал его подошедший дворник. – Если не утонешь в болоте, часа через два дойдешь.
Минут через тридцать железная дорога вывела его на просторную заболоченную низину. Прошив ее насквозь у самого горизонта, точно в игольное ушко, дорога уползла в темное отверстие железнодорожного моста. Чуть левее виднелся город.
Серый, дымный – совсем не таким он видал его на фотографии, которая висела в избе-читальне. Рядом в лесочке глухо ударил колокол. Колька вздрогнул, пошарил по сторонам глазами. Справа, метрах в ста за озерком в лесочке, разглядел маковку деревянной церквушки.
Как петух на зорьке, еще не прочистив горло, колокол брякнул и, словно испугавшись самого себя, замолк. Затем, услышав солидный и мощный бас колокола Иннокентьевского монастыря, точно заторопился ему вслед и, уже не стесняясь, забил изо всех сил. Казалось, еще немного, и он расколется или, пуще того, выпрыгнет из своей деревянной одежонки. Но сухой отрывистый голосок сделал свое дело – разбуженно, на всю округу, печально и торжественно выводил державную песню Иннокентьевский.
Колька знал, Иннокентьевский был мужским монастырем, и он стал искать женский, который, по словам тетки, находился неподалеку, на противоположном берегу Ангары.
Он еще не знал, что слышит колокола Иннокентьевского последний раз. Вскоре опальным колоколам вырвут языки и, при большом стечении ропщущего народа, сбросят на землю. Ночью тайком поднимут с двухметровой глубины, разобьют на куски и, сгрузив на телеги, отправят переплавлять в город на завод.
Впереди Кольки в опрятной городской одежде шла женщина, семенила тонкими птичьими ножками. Она несла увязанные стопкой книги. Заслышав колокольный звон, поставила книги на землю; упала на колени и, крестясь, начала класть поклоны в сторону Иннокентьевского.
Вблизи она оказалась гораздо старше, почти старухой. Колька хотел было обойти ее, но, поколебавшись, решил спросить, правильно ли идет.
– Туда, туда, – заправляя под платок волосы, быстро ответила старушка. – Держись только левой руки, справа болотина, утонешь. – Вскинув сухую руку, она положила на себя крест. – Ты зриши, всемилостивая, немощи наши, озлобление наше, нужду, потребу нашу, услышь нас и не лиши нас помощи твоей державныя. Рассеянных собери, заблудших на путь правый наставь, старость поддержи, воздвигни нас из глубины греховныя…
– Давайте я вам помогу, – подождав, когда бабка закончит молитву, предложил Колька.
Она испытующе глянула на него, заколебалась, но Колька, не дожидаясь согласия, взял книги, протянул старухе балалайку, чтоб не думала, что сбежит.
«Прохлопал свое, теперь неси чужое», – увидев, сказал бы сейчас отец.
Позже, разгадав его, люди будут пользоваться этим. Но никогда он не роптал, делал за себя и за других, хотя редко получал благодарность, даже наоборот, злились, называли дурачком, а он посмеивался: «Кто умеет – делает, кто не умеет – языком треплет».
Когда до ближайших домов осталось метров сто, дорогу преградило узкое, наполовину пересохшее озеро. Старушка пошла в обход, Колька же решил сократить путь и рванул на другую сторону по кочкам. Уже у самого берега нога соскользнула, и он, хватая зеленую болотную ряску, провалился в холодную жижу. По инерции дернулся разок-другой и, чувствуя, что проваливается все глубже и глубже, испугался.
– Бабуся, бабуся, помоги, провалился я!
Старушка мелкими шажками обежала болотину, у крайнего забора подняла с земли жердь, волоком подтащила к берегу и, обдавая жирными брызгами, стала пихать ее Кольке. Он схватил жердину одной рукой, а другой взгромоздил на нее книги. Старушка поднатужилась, потащила его к себе.
На берегу Колька стал счищать щепками с одежды жирную, налипшую толстым слоем грязь. Когда дошел до ног, вспомнил: на нем были сапоги. Он хотел броситься обратно, но старушка крепкими пальцами схватила его за рукав и показала глазами на выпрыгивающие из черной жижи пузыри, тихо сказала:
– Смотри, во второй раз не отпустит.
И Колька, напуганный даже не смыслом сказанного, а тем, как это было произнесено, дрогнул. Хоть и жаль сапоги, но себя жальче.
Так и пошли они по улице. Впереди бабка с балалайкой, за ней, загребая пыль грязными штанинами, босой Колька. Если бы сейчас встретила тетка Марья, да что там она – родная мать не узнала бы его.
Старушка привела к себе, налила в таз воды, он снял штаны, вымыл пахнувшие болотом ноги, затем вышел во двор, сел на истыканную колуном чурку и стал смотреть на распоротый угол дома: из прорехи до самой завалинки высыпалась земля, на крытую драньем крышу, на старуху, уже вовсю хлопотавшую по хозяйству. Чуть наискосок, за крохотным огородиком, из кустов темными окнами на него исподлобья смотрел обнесенный крепким тесовым забором бревенчатый дом.
– Бабуля, а где Марья Коршунова живет? – спросил он.
– Марья? Так она напротив.
– А это чей дом? – Колька показал большим пальцем через плечо.
– Этот? – старушка выпрямилась, проследила за Колькиной рукой. – Это Евсея Мартыновича Брюхина, хозяина и благодетеля нашего, – уже другим, церковным голосом, перекрестившись, ответила она.
Вечером, зажав под мышкой балалайку, Колька пошел к Марье.
– Дураков и в алтаре бьют, – выслушав его, совсем не зло сказала она. – Придет Коршунов, подумаем, что с тобой делать. – И, улыбнувшись одними глазами, добавила: – Коли принес балалайку, играй, артист из погорелого театра.
Обрадовавшись, что Марья не помнит зла, Колька не заставил себя долго упрашивать, ударил по струнам и запел свою коронную:
Ты Подгорна, ты Подгорна, широкая улица.
По тебе никто не ходит, ни петух, ни курица.
Если курица пойдет – то петух с ума сойдет…
В городской, непривычной для Колькиного взгляда одежде тетка выглядела моложе, чем в деревне. В чем причина, он понял позже: теперь Марья молилась не на попа, а на механика с аэродрома.
Федор Коршунов – высокий, под потолок, молодой парень, поскрипывая хромовыми, собранными в гармошку сапогами, внимательно оглядел Кольку с головы до ног. Колька тут же выпятил грудь, ему захотелось выглядеть постарше, посолиднее.
Врастяжку, точно вытягивая из себя клещами каждое слово, Коршунов сказал, что так и быть, поговорит с начальством. Через пару дней он взял его на аэродром, там выдали форменную фуражку, поношенные сапоги и назначили аэродромным рабочим. В его обязанности входило мыть полы, подметать стоянки, убирать мусор. Чтобы не зависеть от своенравной тетки, жить он стал у монашки. Приглянулся он ей, за что ни возьмется – все ладится. И дров наколет, и печь затопит, а уж на балалайке начнет играть, так ноги сами в пляс просятся. Не квартирант – находка.
Вскоре Николай познакомился со своим одногодком и соседом Ленькой Брюхиным, крепким конопатым детиной. Тот, как и Рябцов, числился аэродромным рабочим, но Кольке до Леньки – как до луны. На Брюхине был форменный китель с медными пуговицами, на которых были выдавлены крылышки, слева на кармане прицеплен значок Осоавиахима. Вот форменную фуражку он почему-то не любил, носил шитую на заказ, в крупную клетку, модную кепку, из-под которой выпирал рыжий густой чуб.
Освоившись на Релке, Колька решил съездить домой, попроведовать отца с матерью. Купил новую рубаху, начистил форменные пуговицы на кителе, намазал дегтем сапоги, купил билет на поезд и поехал.
За ним пришли ночью, бригадир и еще двое хмурых мужиков, и до приезда милиции посадили в амбар. К утру младшие Колькины братья сделали под стену подкоп. Ободрав о бревно спину, он выполз на волю и, держась подальше от дорог, по тайге ушел к железной дороге. В пассажирский сесть побоялся, вскочил на товарняк, размазывая по щекам, вперемежку с угольной пылью, слезы, покатил обратно в город.
На сортировочной спрыгнул на ходу с поезда и, хоронясь в кустах, пробрался к Релке. Пока было светло, сидел в боярышнике, и лишь когда стемнело, заполз к бабке Наде в огород, спрятался в картофельной ботве.
Вечером, когда она вышла во двор, негромко окликнул ее. Баба Надя начала было причитать, но Колька приложил палец к губам, старушка молча выслушала его и ушла к Брюхиным.
На другой день Колька с попутным обозом шел в Качуг. За подкладкой фуражки лежала записка в Бодайбо к уполномоченному по заготовкам пушнины Рыхальскому. В ней Евсей Мартынович просил пристроить Николая.
В Качуге Колька попросился на баржу, которая шла вниз по Лене. Если бы не балалайка, пожалуй, не взяли бы его. Но своей игрой растопил он матросские души. Добравшись до Усть-Кута, баржа стала под загрузку, а Николая передали другой команде. Через месяц, голодный и оборванный, ступил он наконец на бодайбинскую землю, разыскал Рыхальского. Тот прочитал записку и отправил к горному инженеру Галееву. Инженер выслушал его, спросил, что он умеет делать.
Колька достал свою палочку-выручалочку балалайку, ударил по струнам. И здесь сработало. Галеев оказался большой любитель народных инструментов. Первое время держал он Кольку при себе посыльным, а весной оформил разнорабочим, бить шурфы у старателей. И полетело времечко: длинный-предлинный день и короткая, одно мгновение, ночь. Едва хватало сил дойти до нар. Тут уж было не до балалайки. О ней напомнил сын Галеева Аркашка. Отец взял сына с собой на участок, и тот, от нечего делать, слонялся по баракам. Он-то и наткнулся на нее. И Николай, вспомнив своих братьев, стал по вечерам обучать его игре на балалайке. А в свободные дни брал мальчишку в тайгу, показывал, как надо ставить силки, учил разгадывать следы. Привязался мальчишка к Николаю – без него ни шагу. Раза два Галеев на праздники брал Рябцова в Бодайбо, показывал балалаечника гостям. Тут уж Колька выкладывался от души.
А следующей весной в Бодайбо объявился Ленька, привез новости: в его отсутствие на Релку приезжал участковый, искал Рябцова. От известия засосало у Николая под ложечкой. Подумалось, захотят, найдут и здесь, куда бежать дальше – некуда.
– Не бойся, никто не знает, где ты, – щуря глаза, говорил Брюхин. – Будем вместе работать, меня Галеев ночным дежурным по участку взял.
– Шнырем? – воскликнул Колька. – Сразу в начальники.
– А ты как думал? Аркадий Халипович кого попало не возьмет. Он наш мужик – барабинский.
К зиме старатели начинали разъезжаться по домам. Николай оставался на участке заготавливать дрова на следующий сезон, а заодно охотился, сдавал пушнину и мясо Рыхальскому. Расчет за него получал Ленька.
Колька довольствовался тем, что сыт, одет, есть крыша над головой. Нетребовательный к себе, покладистый, он устраивал всех: Галеева и Рыхальского, не говоря уже о Брюхине.
Однажды Ленька остался на зимовку вместе с Рябцовым.
«И чего это он, – размышлял про себя Николай. – Ну, мне ладно, отсидеться надо. А ему зачем? Сидел бы дома в тепле, спал на простынях, как белый человек».
В начале ноября Ленька вызвался сходить на прииск за керосином. Взял собаку и ушел. Ночью собака прибежала обратно. Утром Николай пошел по следу, нашел Леньку совсем в стороне от прииска, в пятнадцати километрах от участка с вывихнутой ногой, еле живого.
– Не бросай… – прохрипел Ленька, увидев Николая. – Хотел напрямик и блуданул. Попал в наледь, ногу подвихнул.
«Кого ты, Шнырь, собрался обмануть? – подумал Николай. – Скорее всего хотел обойти милицейский пост, пронести и перепрятать золотишко. Дурак! Зимняя тайга стережет лучше любой охраны и милиции».
Взвалив на себя приятеля, Николай попер его обратно на участок. Почти месяц отхаживал Леньку, отпаивал разными отварами, можно сказать, вытащил с того света, но тайга зарубку свою оставила. С той поры охромел Брюхин, при ходьбе стал припадать на ногу.
Пока были в Бодайбо, Брюхин заискивал перед Николаем, но, едва вернулись на Релку, все стало на прежнее место: Ленька – барин, Колька – слуга. «Рябой – фартовый парень, – щуря желтые, как у совы, глаза, говорил он дома. – Его, как хорошую собаку, надо рядом держать».
Такая, с позволения сказать, дружба продолжалась недолго, на одной из вечеринок встретил Колька Зуеву Наталью, приехавшую из деревни на Барабу. Увидев черные смолистые косы, Колька понял: пропал, втрескался, как говорили в деревне, по уши. В тот вечер он превзошел себя: пел, плясал, не выпуская из рук балалайки. Приглянулся он и Наталье. Все бы ничего, да на Наталью положил глаз Ленька.
Меня сватал конопатый,
А рябой на перебой.
Я рябому отказала,
Конопатый будет мой,
– задираясь, пела Наталья.
Колька не оставался в долгу:
– Моя милка маленька,
Чуть побольше валенка.
В лапотки обуется,
Как пузырь надуется.
Кончился вечер тем, что Наталья начала сдаваться:
– Девки спорили в соборе,
У кого оборка доле.
Доле, доле у меня,
Полюблю Николку я.
Набычившись, Ленька подошел к Николаю, выхватил балалайку и – хрясь об колено. Николай не стерпел, закрутил пьяному Леньке руку за спину, вывел на крыльцо и пустил головой в сугроб. С тех пор между ними кошка пробежала, встретятся: у Брюхина глаза, как у быка, нальются кровью, пройдет мимо, голову в сторону, до хруста в шейных позвонках. А когда привел Николай Наталью к монашке в дом, так и вовсе объявил войну. Рябцов посмеивался. Но не уступил, когда Брюхины внаглую оттяпали пол-огорода. Николай вытащил столбы и поставил на прежнее место. Брюхины ночью вновь передвинули столбы, и, когда Николай начал восстанавливать демаркационную линию, старик Брюхин набросился на него с топором. Николай колом выбил топор, тот в дом за ружьем. Ленька вырвал у отца ружье.
– Че, хочешь, чтоб обратно в деревню отправили? – запальчиво крикнул он Николаю. – Могу пособить.
– А ты хочешь, чтоб я тебе другую ногу переломал, – отпарировал Рябцов. – Смотри.
– Пусть живет, – сказал Ленька. – Ты что, батя, из-за этого лаптя захотел срок схлопотать? Подождем маленько. Не уйдет он от меня, помяни мое слово.
Как-то поздней осенью возвращался Николай домой берегом Ангары. На самом безлюдном месте догнали его на лошадях и чуть не смяли. Бросился Николай с обрыва в воду. Его подхватило и понесло по течению. Несколько раз он подплывал к берегу, но не за что было ухватиться, между водой и твердой землей стоял лед. Кормить бы ему рыб, да услышала крик татарка Гульнара Ханова. Она ходила на Ангару по воду. У Николая уже не было сил, хорошо Ангара в том месте делала поворот, и его тащило рядом с берегом. Крючком от коромысла подхватила Гульнара утопленника за хлястик и вытащила на берег.
Когда началась война, Николай ушел на фронт; Леньку, по причине хромоты, в армию не взяли, и он вскорости уехал в Бодайбо. В конце войны за какие-то махинации ему дали срок, но после смерти Сталина была большая амнистия, он вышел на свободу и женился на красивой, похожей на цыганку, буфетчице с железнодорожного вокзала, взял ее с ребенком, с маленькой девочкой.
Николай Рябцов, демобилизовавшись из армии, снес монашкину избушку, и всей улицей, как говорили, помочью, построили большой засыпной дом с тремя окнами на дорогу. Уже в нем появились на свет Петр, затем Людмила, а в начале шестидесятых, как смеялись в доме, родился поскребыш – Сергей.
Принимала его Марья. Произошло это ночью. Когда у Натальи начались схватки, Николай побежал на мельницу за «скорой», но, как на грех, перед этим прошли дожди, и на Релку проехать было невозможно. Пока «скорая» крутилась на Барабе, пока добрались до дома, все свершилось. Марье пришлось принимать еще одного, – к утру наконец-то (после нескольких выкидышей) разродилась жена Брюхина – Клара.
К тому времени Релка расширилась, ей стало тесно на сухих пригорках. Образуя новые улочки и переулки, она, горбясь, начала теснить кустарник, мало того, безрассудно полезла в болото и, увязнув чуть ли не по ставни, выползла к тракту. Строили в основном засыпушки из обзола, но кое-кто ухитрялся из бревен; со стороны улицы забор, сбоку навесы, бани, на задах стайки – почти у каждого завелась скотина. Пережив страшную войну, солдаты-победители здесь, под боком у города, пытались обмануть судьбу. Вопреки грабительским налогам, всевозможным запретам и стесненности, и даже вопреки здравому смыслу старались устроить свою жизнь так, как жили в деревнях их отцы и деды.