Долгое время, как уже сказано, они держались дружно. Когда Лунц, серьезно больной, оказался за границей, все «серапионы» посылали ему нежные письма, и даже сдержанный Зощенко пишет, что сын его Валерка умеет говорить слово «Люнц» – «передай ему привет от «люнца», – отвечает растроганный Лунц.
Лунц, которого называют иногда идеологом «серапионов», умер рано, в двадцать три года, но «серапионы» старались помогать друг другу – хотя бы в память о «Люнце».
В 1927 году организовалось кооперативное «Издательство писателей в Ленинграде», при активном участии «серапионов», и один из них, Груздев, писал Горькому на Капри: «Издательство писателей в Ленинграде» объединило Федина, Зощенко, Слонимского, Тихонова…»
Многое их сплачивало, а что-то разъединяло.
Жизни всегда удается вбить клин. Стремление к успеху, к власти, материальному благополучию – все это постепенно разъедает дружбу, превращает друзей в соперников, порой и во врагов. А борьба даже за простое выживание была тогда очень жестокой… В тех же «Литературных записках» – очень интересная статья: о выделении пайков в зависимости от определенной «художественной квалификации»!
Кто и как будет определять твою «художественную квалификацию» – вот вопрос! Невольно хочется как-то «подсуетиться», высунуться, забежать вперед… Но пайковый вопрос разлучил их не сразу.
Жена Всеволода Иванова вспоминает:
«С «серапионами» были у Всеволода самые прочные и длительные дружеские связи, что стало для меня сразу очевидным. Груздевы устроили специальный «прием», на который Всеволод повез меня в 1929 году знакомиться со всеми «серапионами».
Каждый год «серапионы» отмечали «свой» день – 1 февраля. Став москвичом, Всеволод ездил в Ленинград «на дату». 30 ноября 1925 года Всеволод пишет Горькому: «В феврале будущего года, Алексей Максимович, исполняется пять лет Серапионов. Приезжайте в гости к первому февраля в Ленинград! Будет весело, мы собираемся каждый год и веселимся. В прошлом году было очень хорошо!»
О той встрече, когда «было очень хорошо», рассказывал мне не только Всеволод, но и Михал Михалыч <Зощенко>, который был инициатором розыгрыша Груздевых, в чьей квартире происходили серапионовские встречи. Чем-то отвлекши хозяев на кухню, расшалившиеся, как мальчишки, «серапионы» быстро перетащили и переставили в чинной груздевской квартире всю мебель и очень радовались изумлению и растерянности аккуратных Груздевых. В черновиках «Истории моих книг» Всеволод пишет: «…Я любил и люблю поныне «Серапионовых братьев». Мы были и учителями, и учениками друг у друга. Когда М. Горький познакомил меня с молодыми писателями «Серапионовыми братьями» из Дома искусств, я стал «серапионом» и принял шуточную кличку «брат алеут».
Илья Александрович Груздев рассказывал мне, как всех их поразил в первый свой приход к ним Всеволод, какое впечатление произвел прочитанный им рассказ, начинающийся так: «В Сибири пальма не водится…» Рассказывал Илья Александрович и о реакции Михал Михалыча. Уже на второй встрече он сказал: «Не валяй дурака, Всеволод, а скажи прямо, какой университет ты окончил. Это ведь только Веня Каверин, утомленный своим образованием, поддается на твои факирские фокусы».
В письме литературоведу H. H. Яновскому Всеволод писал: «…Например, я никак не могу согласиться, что взгляды группы «Серапионовы братья» так уж чужды нам. Во-первых, взгляды эти не представляли такую уж монолитную философию и единую эстетику, о которых, кстати сказать, мы знали тогда очень мало. «Серапионовы братья» были разные люди, и нельзя путать статью Л. Лунца – очень молодого человека, с очень молодыми, пылкими воззрениями – с жизненным путем многих, весьма отличных, как Федин, Зощенко, Тихонов, – советских писателей».
Всеволод в «Истории моих книг» рассказывает: «Жили мы почти голодно, почти дружно и почти весело. Мы собирались один раз в неделю. Мы были безжалостны друг к другу. Несешь рассказ и думаешь получить одобрение, порадоваться, а приходилось порой испытывать ужас и презрение к самому себе.
Не замечая ни испуга на лице автора, ни сострадания на лицах других «Серапионов», очередной оратор – особенно хорош был в этой роли Н. Никитин, «брат ритор», – обстоятельно разбирал, хвалил или дробил прочитанное. Слышался сердитый баритон Федина, радостный тенор Льва Лунца, и умоляюще сопел Шкловский – он хоть и не принадлежал к «серапионам», но был самым близким ходатаем и защитником. В. Шкловский, оглядев однажды наши голодные лица, сказал вполголоса и мечтательно:
– Хорошо бы приобрести мешок муки, поставить его в углу – и чтобы каждый приходил и брал себе, сколько ему нужно.
Мы были разные, то шумные, то тихие, то строптивые, – и литературу мы понимали по-разному, но все вместе мы полны были страстного желания совершенствоваться. Во имя этого мы были безжалостны к слабостям друг друга и приходили в кипящую радость при успехах».
Многое случилось в их жизни… В 1943 году Федин помог Зощенко, дав положительный отзыв на его повесть «Перед восходом солнца». Но повесть эта все равно сыграла в судьбе Зощенко самую роковую роль. Николай Тихонов, «бесстрашный гусар», в декабре 1943 года – на расширенном заседании президиума Союза советских писателей, посвященном журналу «Октябрь» (где были опубликованы первые две части повести), называет «Перед восходом солнца» «вредным произведением», затем подвергает резкой оценке творчество Зощенко в статье «Отечественная война в советской литературе» (Большевик, 1944, № 3, 4). Впоследствии – ссылается на то, что «ему приказали». Да – «пайковый вопрос» довольно резко повлиял на «братьев».
Заглянем в самый конец истории «Серапионовых братьев»… Некоторые из «серапионов», повторю, стали знаменитыми советскими писателями – Федин, Тихонов, Каверин. Портрет Тихонова, почтенного седого старца в строгом «партийном» костюме со звездой Героя Социалистического Труда, висел в холле Дома творчества писателей в Комарово и у дерзкой литературной молодежи никакого почтения, помню, не вызывал. Вениамин Каверин написал замечательную книгу «Два капитана», ставшую «советским бестселлером», особенно для подростков, потом было еще несколько заметных романов… В исповедальных записках, появившихся уже после перестройки, Каверин откровенно признал, что дарование его оказалось небольшим и после «Двух капитанов» ничего значительного он не создал. Но как говорится, дай бог каждому такой скромности… Единственным из «серапионов», кто остался читаемым и любимым и после советской власти, – это Михаил Зощенко. Может быть, прав Марсель Пруст, утверждавший, что от литературы в веках остается только гротеск? Из всех «серапионов» самый успешный – Зощенко… Он же – самый несчастный и гонимый.
В середине шестидесятых я видел Михаила Слонимского. В Доме Зингера… Тогда наметилось что-то похожее на бурные двадцатые, и я, загоревшись литературой, пришел сюда, в знаменитый «Дом под глобусом», который воспел еще Заболоцкий: «Летел по небу шар крылатый и имя Зингер возносил». Это – Дом книги, один из самых знаменитых литературных домов Петербурга. Здесь после революции открылось сразу множество интересных издательств, и по извилистым лестницам в стиле модерн бегали молодые гении – Хармс, Введенский, Алексей Толстой, работали редакторами Алейников и Маршак. Здесь ходил и Зощенко. Издавался в Гослитиздате. Здесь встретил самую, пожалуй, большую любовь своей жизни – Лидию Александровну Чалову.
В шестидесятые годы на третьем этаже, за широкой парадной лестницей, в узком коридоре было издательство «Советский писатель», и при нем – литературное объединение, выпустившее многих известных – и уже почти забытых – хороших писателей. Михаил Леонидович Слонимский – высокий, сутулый, горбоносый, седой, в разношенном твидовом пиджаке, грустный, доброжелательный, мудрый, сильно влиял на нас даже одним своим присутствием. Он был «из прошлого», великого и загадочного, – и уроки прошлого были нам очень важны. Шепотом между нами говорилось, что Слонимский – не лучший из «серапионов», шел на уступки власти, порой даже – недопустимые (как нам казалось из наших, довольно уже безопасных годов). О прошлом Михаил Леонидович говорил мало, и уже гораздо позже стало известно, что именно он – главный друг Зощенко, бывший с ним в самые горькие для того минуты. Да, по-разному сложились судьбы когда-то дружных «Серапионовых братьев», некоторые из них «гнобили» Зощенко… и когда было можно – помогали ему.
А когда-то казалось им: братья навек.
Жизнь писателя всегда щедра на разные горестные проишествия, она словно заботится: а вдруг сюжетов не хватит? Рано осиротел Лев Толстой (может, поэтому и написал с таким чувством о детстве – отрочестве – юности).
Рано остался без родителей и Зощенко – и это горе отпечаталось весьма сильно. В 1907-м, еще тринадцатилетним мальчиком, он увидел – причем своими глазами, «вплотную» – смерть отца. А 12 января 1920 года умерла его мать, причем погибла именно из-за того ужаса, который происходил в стране, – голод, террор, эпидемии, отсутствие врачей. И Михаил ничем не мог ей помочь! Только – написал обо всем этом:
«Двенадцатое января 1920 г.
Холодно. Идет пар изо рта.
Обломки моего письменного стола лежат у печки. Но комната нагревается с трудом.
На постели лежит моя мать. Она в бреду. Доктор сказал, что у нее испанка – это ужасный грипп, от которого в каждом доме умирают люди.
Я подхожу к матери. Она – под двумя одеялами и двумя пальто.
Кладу свою руку на ее лоб. Жар обжигает мою руку.
Гаснет коптилка. Я поправляю ее. И сажусь рядом с матерью, на ее кровать.
Долго сижу, всматриваюсь в ее измученное лицо.
Кругом тихо. Сестры спят. Уже два часа ночи.
– Не надо, не надо… не делайте этого… – бормочет мать.
Я подношу к ее губам теплую воду. Она делает несколько глотков. На секунду открывает глаза. Я наклоняюсь к ней. Нет, она снова в бреду.
Но вот ее лицо делается спокойней. Дыхание ровней. Может быть, это был кризис? Ей будет лучше…
Я вижу – как будто бы тень проходит по лицу моей матери. Боясь что-нибудь подумать, я медленно поднимаю свою руку и дотрагиваюсь до ее лба. Она умерла.
Гроб несут в церковь. Я остаюсь на улице. Я сажусь на ступеньках храма. И сижу рядом с нищими. Я сам нищий. У меня нет ничего впереди. И я ничего не хочу. У меня нет никаких желаний. Мне только жалко мою мать…»
Чувство сиротства определило всю его жизнь. Он пытался найти поддержку – в друзьях, в женщинах, но всю жизнь так и прожил – сиротой!
В начале июля 1920 года он женился на Вере Кербиц-Кербицкой и переехал к ней на улицу Б. Зеленина, дом 9, квартира 83. Вот как он написал об этом:
«Новый путь
На тележке маленький письменный стол, два кресла, ковер и этажерка.
Я везу эти вещи на новую квартиру. В моей жизни перемена.
Я не мог остаться в квартире, где была смерть. Одна женщина, которая меня любила, сказала мне:
– Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне.
Я пошел в загс с этой женщиной. И мы записались. Теперь она моя жена.
Я везу вещи на ее квартиру, на Петроградскую сторону.
Это очень далеко. И я с трудом толкаю мою тележку.
Передо мной – подъем на Тучков мост.
У меня больше нет сил толкать мою тележку. Ужасное сердцебиение. Я с тоской посматриваю на прохожих. Быть может, найдется добрая душа – поможет мне взять это возвышение.
Нет, прохожие, равнодушно посматривая, проходят мимо.
Черт с ними! Я должен сам… Если б только не перебои сердца… Глупо умереть на мосту, перевозя кресла и стол.
Изнемогая, я вкатываю тележку на мост.
Теперь легко!»
Вера Владимировна Кербиц-Кербицкая, его жена, оставила, к счастью, воспоминания, и часто ее видение событий отличается от зощенковского. Не согласна она была и с той скупой, даже сухой сценой, изображающей создание их семьи. Да – Зощенко порой был скуп в чувствах, огорчал Веру Владимировну… Главная жизнь писателя – в его рассказах! Но тем не менее – их семейная жизнь началась.
1 августа 1920 года он зачем-то подает заявление с просьбой вновь принять его в Петроградский университет на факультет общественных наук (филологическое отделение). Его взяли, но он не ходил на занятия и был отчислен. Отчаяние чувствуется в его метаниях, в попытках где-то притулиться, найти свое место, где можно заработать или хотя бы «отсидеться», пока не придет успех. Помимо службы в военном порту два раза в неделю, по вечерам, он подрабатывает в сапожной мастерской на Васильевском острове. Но главное – он пишет и пишет. Это – его единственное спасение. Больше, по здоровью, он не пригоден ни к чему. И главное – талант никогда не дает человеку покоя, «требует своего»: результатов! И Зощенко посещает Студию в Доме искусств на Невском. Ходит с Петроградской, пешком – транспорт не работает, разруха! Вера Владимировна оставила замечательные воспоминания… но читать их – чем дальше, тем грустнее[1]:
«Возвращаясь вечером домой, после занятий в будни, он всегда подробно рассказывал мне о всех студийных делах, о своих товарищах – будущих «серапионах», о писателях, которые вели занятия в студии, – о Чуковском, Замятине, Ремизове, Гумилёве…
Мы спали тогда большей частью вместе на «нашей оттоманке» в гостиной – где обычно топилась печка, и Михаил шутя говорил о «выгодах семейной жизни» – о том, что спать вместе теплее.
Появления ребенка он ждал с интересом и так же, как и я, мечтал о девочке… Но когда я говорила о возможности появления мальчика и обсуждался вопрос, как его назвать, помню, сказал – «только не вздумай назвать его Дмитрием!» (так звали «первую любовь» весьма «романтичной» Веры Владимировны. – В. П.)».
И все явственнее проявляется его своеобразный характер. Прежде «околдованный» Верой Владимировной, Зощенко постепенно возвращается к холостяцким привычкам и к Вере охладевает. «Из пальца любовь не высосешь!» – его миленькая фраза!» – записывает в дневник Вера Владимировна. Со стороны гении порой кажутся эгоистами. Но на самом деле им, конечно, самим видней, как жить и работать. И оставленные ими шедевры – доказательства их правоты. Хотя окружающим, как правило, с ними нелегко! Сам Зощенко насмешливо это называл: «нестерпимый гений».
5 мая 1921 года родился сын Валерий. Семья Зощенко меняет квартиру – там же, на Петроградской, и переезжает на Большую Пушкарскую, дом 22. Но «каторга» писателя, его работа, всегда с ним, где бы и как он ни жил. В марте 1922 года Вера Зощенко заносит в дневник:
«Мой бедный мальчик! Он так плохо себя чувствует все время! Больное сердце. Слабые легкие!.. А работать приходится много, слишком много, не жалея себя, не щадя своих сил… днем – служба до 5 часов, вечера – за творческой работой. В ту зиму он писал свои большие рассказы – из деревенской и «старой» жизни – «Черная магия», «Гришка Жиган», «Последний барин», «Веселая жизнь», а также начал писать мелкие юмористические рассказы. Все они печатались в журналах».
Ее воспоминания, при абсолютном доверии и уважении к ним, плохо сочетаются с воспоминаниями верного друга Миши Слонимского[2]: «Миша Зощенко вваливается ко мне в 3 часа ночи, с кепкой на затылке, приплясывает, напевает что-то нечленораздельное и рассказывает о своих многочисленных романах».
Зощенко то вдруг обращается к семейной жизни – то «рвется на свободу».
Вот Вера Владимировна, заботясь о свежем воздухе для младенца, живет на даче в Шувалово, а Михаил Михайлович предпочитает общаться с нею по почте: «Вера, ты странный человек! Мы условились взять твои сапоги – я взял. Заплатил 10 тысяч. Теперь ты пишешь… чтобы я тебе прислал эти деньги и еще 10 тысяч… Мне вот сейчас надо платить 6 тысяч за дрова. Черт их знает, откуда достать, придется продать крупу или селедки».
Переписка с Верой теперь мало напоминает «романтическое письмо» прежних лет. Зато ближе к его фирменным горько-смешным рассказам, с дровами и селедкой. Жизнь писателя куда надо ведет! Публике нравятся сюжеты нынешние, соответственно времени.
Чуть позже, когда ему удается урвать продуктовый паек (благодаря Горькому их стали иногда давать писателям), тон его слегка «теплеет»:
«В. В. Зощенко.
Пущено июля 1 дня.
С совершенным своим решпектом посылаю Вам, жена моя Вера, один малый куверт песку – сахарного рафинада, другой малый куверт, но побольше – белой вермишели и вовсе малый оковалок свинины…»
Но вдруг – после такого обнадеживающего начала – убийственная фраза: «…засим предваряю Вас, что жизнь в Санкт-Петербурхе слаще в холостом образе, чем в женатом, и даже жизнь это сладчайшая!»
Вот так фрукт! Да – после многих лет переживаний, метаний, сомнений весьма своеобразная личность нарисовалась! Трудно удержаться и не сказать его же словами: «Тут-то он и развернул свою идеологию в полном объеме!» Навестить жену в халупке в Шувалове, где ребенок их дышит свежим воздухом, ему, видите ли, вдохновение мешает!.. И в то же время совершенно не отвлекает от вдохновения звонкий смех хорошеньких поклонниц в холостяцкой его комнатенке в Доме искусств.
Нельзя сказать, чтобы он отличался особой жестокостью, но сразу и четко дал понять: «Полная независимость! Никакого принуждения!»
А Вера Владимировна мечтала о «большой любви»! Ей остается только грустно фиксировать: «Михаил занят своей работой и своим здоровьем, да и вообще он по натуре человек замкнутый, холодный… Если и любит – не скажет, не приласкает».
В 1922 году он чувствует, что уже может зарабатывать пером, и – увольняется с места бухгалтера в военном порту в Новой Голландии, а в сентябре 1922-го, недовольный криками младенца, переезжает в ДИСК, точнее, в коммуналку в том же доме, где живут они теперь с другом Слонимским.
Вера Владимировна в курсе его амурных похождений (да он их и не скрывает от нее): «В первый раз в жизни Михаила женщина, которая как-то заинтересовала его…»
То была подруга Дуси, будущей жены его друга Слонимского. С этой своей пассией Зощенко появляется везде. А Веру Владимировну никогда с собой не берет, словно подчеркивая: «Никаких обязанностей!»
Однако и в отношении к «пассиям» Михаил довольно привередлив, быстро остывает. Однажды говорит Вере Владимировне, что зайдет его «поклонница» и чтобы Вера дала ей чемодан… Потом Вере же устраивает скандал: зачем Вера отдала той самый лучший чемодан?! Своеобразная личность.
С Верой Владимировной теперь отношения суровые: «Я исправляю его рукописи, просматриваю корректуры, переписываю рукописи – т. е. являюсь товарищем-помощником, забочусь о его столе, о его белье, вообще веду хозяйство, хотя мы и живем отдельно, играю роль полуэкономки-полуприслуги…»
Но семья уже не отпустит окончательно – никогда. Вот отрывок из книги Зощенко «Перед восходом солнца»:
«23 сентября 24 года – «Дом искусств».
Окно моей комнаты выходит на угол Невского и Мойки. Начинается наводнение. Я вскакиваю в трамвай и еду на Петроградскую. Там живет моя семья и крошечный сын. Они живут у своих родных. Я переехал в Дом Искусств, чтобы крики младенца не мешали моей работе. Теперь я спешу к ним. Они живут в 1 этаже на Пушкарской. Быть может, им нужно перебраться на 2 этаж. Мы едем по воде. Деревянные торцы мостовой всплыли. И вдруг – неожиданная картина – вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Вода уже на ступеньках лестницы. С узлами мы переходим на 2 этаж. На ступеньках я делаю отметки мелом. В 5 часов вода уже плещется у дверей. Вода поднялась почти на 2 сажени. На темном небе зарево каких-то пожаров. Ужасное зрелище. На проспекте – баржа с дровами. Плывут бревна. Лодка…»
Да-а. Семья – это вечная проблема. Без тебя может утонуть… Но порой – и спасает.
Вера Владимировна совершает очень важный, определяющий ход: снимает, а потом – покупает дачу в Сестрорецке. Появление Сестрорецка в жизни Зощенко очень важно. Зощенко получил, наконец, «натуру», с которой можно писать – именно с Сестрорецка, маленького городка, где все видно, «списаны» все его «Сентиментальные повести».
У него появляются, наконец, свои «Пушкинские горы», свой особый уголок земли, который он любил всю свою жизнь и где нашел наконец покой… Сначала – в хорошем, а потом и в грустном значении этого слова.
Вера Владимировна пишет в дневнике: «Михаилу мы устроили кабинет в бывшей ванной комнате – Ольга (сестра Веры) притащила досок, положила их на ванну, набили матрасник сеном – и во время своих довольно частых приездов Михаил помещался в этой ванной. В которой он и написал свою «Козу…»
То было время необыкновенно щедрое на таланты, «перевернувшее» старое и открывшее новое – и это новое бурно приветствовалось «веселыми дикарями, ворвавшимися во дворцы». Ведь в то же самое время «засияли» и Бабель, и Олеша, и Пильняк, и Платонов.
И важно было – не затеряться, «определить себя».
Скрупулезный Зощенко тщательно анализирует чужие стили – и неизменно отвергает. Не случайно он начал с критических сочинений, названных «На переломе». Вот Зощенко анализирует тексты весьма тогда модного Бориса Пильянка, пытавшегося, как и он, писать «за народ», и насмешливо «выщепляет» основу авторского метода: «Все босые».
Некоторые свойства, достойные подражания, он видит скорее у дореволюционной Тэффи. Главное, что привлекает Зощенко в ней – и к чему он, безусловно, стремится: «…какая-то тайна смеющихся слов!» В статье, посвященной ей, он увидел проблему, которая «замучает» и его: «Писательница говорит: «Позвольте, я не смеюсь, мои рассказы печальны», а мы ей не верим и смеемся».
Зощенко точно формулирует особенности ее письма, достойные подражания: «Оставленные 2–3 характернейшие черты – и в этом все мастерство и талантливость – безобразно преувеличенные – дают жизнь и движение героям». «Итак, сущность рассказов: основа их печальна, а часто и трагична, однако внешность искренне смешна…» Зощенко определяет форму рассказов Тэффи (и будущих своих): «Всё коротко. На три секунды. Всё напряженно. Нельзя скучать. Природа ушла вовсе, и если и есть, то смешная. Всё на 3-х страницах. Идея вся определена, не спрятана под конец, не растянута на сто страниц»[3].
Всё! Зощенко наконец нашел свою гениальную форму. Теперь только надо наполнить ее гениальным содержанием. Вот отрывок из письма младшему брату Виталию… Реальный случай – и в то же время абсолютно зощенковский сюжет:
«Я недели три назад написал тебе письмо, но при этом вышел такой случай.
Написал я на службе, запечатал уж. Думаю, опущу в кружечку сегодня.
А один человек увидел письмо.
– В Луки? – говорит.
– В Луки.
– Ну, – говорит, – счастливый же вы! Везет же людям! Давайте письмо, я передам. Еду в Луки, знаете ли, и передам самолично. В собственные, значит, ручки передам. Это вам не почта какая-нибудь, которая задерживает.
Ну, я и дал ему письмо.
Только вернулся он через две недели с лица бледный и не в себе, письмо вернул помятое и в крови и на все вопросы отмалчивался. Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо. И только потом выяснилось, что в Луки он и не ездил, а «побили ему морду» в Колпино на свадьбе, из ревности».
К счастью (и к несчастью), наш русский быт просто набит подобными «зощенковскими» сюжетами». Ситуация наша, типичнейшая: «Хотели, как лучше, а вышло наоборот». Как говорится, садись и пиши! Но любой другой напишет – и читать нельзя. Сухо. Ухо дерет! Любой мужик в пивной лучше расскажет. Нужен язык! И эта истинно зощенковская речь тут уже проступает: «Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо».
И в то же время – это еще не истинно зощенковский рассказ. Слов многовато, а прелести – маловато. Но дело пошло.
Конечно, если взять въедливых литературоведов – они, безусловно, нашли предшественников Зощенко… не мог же гений взять и появиться вдруг просто так, «не объясненный ими»! Литературовед Захаревич, покопавшись в книгах, находит почти зощенковский разговор в журнале «Сатирикон» за 1911 год. Диалог «двух поддёвок» (одежда простолюдинов), увидевших на летном поле необъяснимое:
– Как же это они так летают?
– А что?
– Ведь чижало!
Летом и осенью 1921 года Зощенко, все больше ощущая свое «погружение в литературу», пишет «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», принесшие ему первую популярность. В гостях у Евгения Замятина, под общий смех и крики одобрения, читает рассказ из синебрюховского цикла – «Передать князю» (впоследствии названный «Великосветская история»). Это было явление зощенковского бесподобного языка!
«Вбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю – уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низынько.
– Чай, – говорю, – вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради Бога.
А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.
Вот, смотрю, спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька все на том же месте.
Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.
– Ты, – говорит, – чужие предметы руками не тронь, а то, говорит, я сам за себя не отвечаю.
– Как же, – намекаю, – чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпис: Ен Синебрюхов.
А он:
– Нет тут твоих штанов и быть их не может, тут, – говорит, – все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.
А сам берет Матрену Васильевну за локоток и за ручку, выводит ее, например, на середину.
– Вот, – говорит, – я, а вот – законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону и подпись Ленина.
Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.
– Да, – отвечает, – воистинная все это правда. Идите себе с Богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради Бога постороннему счастью.
Очень я опять растрогался, вижу – все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.
– Ой-ё-ёй, – кричит, – убийство!
Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия – Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…
А только смотрю – многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
– Побей, – подзюкивают, – Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче еще придадим ему и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство.
Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
– Ты что ж это, – говорит, – нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив Ленина? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже если на то пошло, есть у меня свидетели.
Вижу – человек обижается, я ему тихеньким образом внедряю:
– Я, – говорю, – беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните – химический подпис.
А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
– Нет, – говорит, – ничего тут не выйдет. Подпись Ленина. Лучше, говорит, ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, – все это – год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты – трудовой дезертир».
Популярен был «Синебрюхов» в основном среди собратьев-писателей. Для народа нужно было что-то другое… Покороче! Попроще! Нужна короткая фраза – «для бедных», для едва научившихся читать. И Зощенко на это идет – не боясь «потерять репутацию». Казалось бы, другие писатели пишут вещи более значительные, громкие, актуальные, а Зощенко так – «шустрит по мелочам», «подлаживается под непритязательного читателя»… зато печатают его охотно и много. В январе 1922-го выходит в свет рассказ «Война» («Литературная неделя», № 9), в феврале – один из «ударных» его рассказов, которым он очень гордился, – «Лялька Пятьдесят» («Красная Новь», № 1–5), далее – «Черная магия» (альманах «Наши дни», 1922), «Гришка Жиган» (петербургский сборник «Поэты и беллетристы», 1922), «Последний барин» («Красный журнал для всех», 1922, № 2), «Веселая жизнь» («Петроградская правда», 1922, 25 июня), «Любовь» («Литературная неделя», № 9). Еще три рассказа вскоре напечатаны А. К. Воронским, крупнейшим литературным деятелем той эпохи, в руководимых им альманахах «Наши дни», «Круг», «Веселый альманах».
В современном полном собрании сочинений Зощенко, составленном профессором Игорем Сухих, собрано все, вышедшее из-под зощенковского пера. И, скажем, рассказ «Гришка Жиган» идет там аж под номером 253, а, скажем, «Веселая жизнь» – под номером 275:
«– Ах, ах! – говорит циркачка, – извиняюсь, генерал, я не хотела вас обидеть.
– Ну-с, – говорит генерал, – это ничего. Сердце у меня нежное и характер кроткий. Беги, брат Дидюлин, в полпивную, неси полдюжины пива. Нужно жить да радоваться.
Побежал Дидюлин в полпивную, возвращается – сидят у зеркала генерал с циркачкой, будто новобрачные. Вскоре после того они и поехали. В Кисловодск».
Написано уже в чисто зощенковской интонации, с его фирменным «неуклюжим добродушием», от которого и исходит главное читательское удовольствие. Читать приятно. Есть тут и некоторое расширение «моральных устоев», чем, несомненно, привлекал Зощенко массового читателя. По ходу генерал получает по морде от своей циркачки, собирается застрелиться… но утром денщик видит его смеющимся! Долой старые правила! Ура! Такое новому читателю, конечно, приятно. Правда, вскоре генерал в этом же «свадебном путешествии» помирает от дизентерии – так что слишком уж большого счастья Зощенко не обещает. Рассказ уже «полузощенковский»: генерал – царский, а пересказ – народный. Но с царским генералом в героях в писатели нынче не выйдешь.
Зощенко хочет быть народным писателем, для этого нужен «рассказчик из народа». Зощенко берет пример со своего великого учителя: у Гоголя рассказчик «пасечник Рудый Панько», у Зощенко – огородник Семен Семеныч Курочкин с его «Веселыми рассказами». «Есть у меня дорогой приятель Семен Семеныч Курочкин. Превосходнейший такой человек, весельчак, говорун, рассказчик».
Вот один из ранних рассказов Зощенко (якобы Курочкина): «Рассказ о том, как у Семен Семеныча Курочкина ложка пропала».
…Пропадает серебряная ложечка – последнее богатство. Семен Семеныч «грешит» на своего друга-соседа, заявляет в милицию, приходит милиция, друга арестовывают… Тут много уже истинно зощенковского: характерная для него меланхолия, безнадежность, типичный для него «сюжет-ошибка»: герой добивается справедливости – и теряет на этом последнего друга. Но и этот сюжет «опровергается жизнью»: о друге тоже не стоит особо жалеть, он – растратчик… хотя конкретную ложечку, из-за которой Семен Семеныч пошел в милицию, растратчик не брал – и смотрит на бывшего друга с укором: «И ты, брат?» Неправы получаются все. Все порывы ошибочны – будет только хуже. В этом «горькая соль» многих зощенковских рассказов. Вывинтили лампочку, чтобы вороватые гости не сперли, – а пьяный хозяин лег на нее и раздавил. Надежды напрасны – спасает только смех. Притом – вовсе не «разоблачительный», как считают некоторые зощенковеды, а сочувственный, добрый, прощающий. В этом – причина всеобщей любви к автору, его читаемости: читают даже полуграмотные – написано про них! Такую «формулу успеха» открыл Зощенко, «нарыл такой ход». А кто бы его любил ради «разоблачения»?