bannerbannerbanner
Мой Невский. Прогулка по главному проспекту

Валерий Попов
Мой Невский. Прогулка по главному проспекту

Полная версия

Медленно разгибая ноги выпрямляюсь. Колени сладко ноют при этом. Хозяин драгоценностей вроде не видит меня, спорит с кем-то. Но вдруг он помнит меня, держит в памяти, сейчас окликнет – и все? Я делаю первый деревянный шаг… второй. Потом еще несколько шагов, уже торопливых и, оказавшись за стеной из спин, опускаю пойманную лампу в карман. Толпа друзей немо набрасывается на меня, тихо треплет, выражая восторг, словно команда глухонемых, забившая гол. И мы, усталые, уезжаем с барахолки.

Как тонка пленка, отделяющая тебя от гибели, как хрупко темечко, защищающее твою жизнь, как опасны тропинки, с которых не свернуть, как опасна и бесприютна жизнь! Чувство это, присущее юности, возникает во мне всегда, когда я подхожу к Московскому вокзалу, чтобы уехать и опять попытаться что-то в жизни изменить. Вдаль уходит сумрачная Лиговка, навсегда связанная у меня с какой-то сладкой тревогой.

Вокзал спасал

Вокзал спасал меня много раз. В дни бесприютных любовных скитаний, когда, казалось уже, что всю любовь выхлестал ледяной порывистый ветер, последним спасением был вокзал. Запахи жизни – мокрой, распаренной в тепле одежды, пригорелой еды, липкого тепловатого кофе наполняли, поднимали дух – и дух измученной спутницы, тела наполнялись истомой, предвещающей блаженство, глаза – весельем и страстью. Люди стремительно приходили и уходили, всеобщий азарт движения, гул, неразборчивые слова диспетчера, названия дальних городов вселяли энергию и надежду. А раз и мы на вокзале, значит, тоже куда-то двигаемся, собираемся что-то изменить. Вагоны вдоль сумрачных платформ – как корабли из другого мира, из другой жизни, и всегда можно, если тут станет невыносимо, сесть в них, спрятаться в полумраке, уплыть.

Помню, в семидесятые годы, когда нас, загульных писателей, к ночи выставляли из всех наших мест, последним пристанищем в этом городе становился буфет знаменитого поезда «Красная стрела». Там всегда было весело, празднично. Знаменитые артисты запросто чокались со случайными попутчиками, радостные отъезжающие и растроганные провожающие иногда в упоении путали роли. И не раз мы с коллегами, не желая покидать этот праздник, продлевали его до Москвы – в буфете не проверяли билетов. А еще почему-то считается, что в те годы неинтересно было жить!

И теперь Московский вокзал остался самым чутким барометром моей жизни. Кто я? Чего я достиг? Здесь особенно ясно и пронзительно это чувствую. Крутые изменения в моей жизни и жизни многих моих коллег здесь всего наглядней. Кажется, не так уж давно я ездил в столицу исключительно на «Стреле», любил торжественный проход по празднично освещенному перрону среди городских знаменитостей. Теперь все чаще уезжаю с темных крайних платформ на дешевых ночных поездах. Но вовсе не считаю, что проиграл свою жизнь. Наоборот, чувствую, что не упустил ее, не потерял ее вкуса.

Скользкий темный перрон, половина второго ночи – время, когда все уважающие себя люди уже спят, а по грязным улицам и платформам пробираются лишь несчастные, обделенные судьбой. Ну и что? Разве это не жизнь? Это – жизнь, и причем – очень многих, и ничуть не менее значительная, чем жизнь «парадная».


Плацкартный вагон сначала кажется темной, душной, пахучей пучиной, полной напряжения, натужных усилий, неразберихи и вздора. Вот она, моя теперешняя реальность! Вспоминаю с тоской ковровые дорожки «Стрелы», крахмальную чистоту уютных купе, солидных, корректных попутчиков. Все это, увы, в прошлом!

А тут – нет никаких купе, чтобы закрыться, отделиться от буйной стихии. Я – в гуще ее, тут все вместе и вперемешку. В первом отсеке гортанно переговариваются кавказцы, по своим загадочным делам едущие почему-то именно этим поездом. Второй отсек, где должно быть мое нижнее место, наглухо забит клетчатыми клеенчатыми сумками, даже не протиснуться туда. Ими буквально приплюснуты к сиденьям две хрупкие женщины интеллигентного вида. Тьма и теснота. Кто устроил бедным женщинам эту пытку? Они же и устроили: тюки их.

– Как бы тут сесть? – устав стоять, спрашиваю я. Женщины лишь беспомощно улыбаются: а как?

Сзади меня уже тычут в спину гитарами нетрезвые наглые юнцы:

– Давай, батя, проходи! Уснул, что ли?

Неожиданно на помощь измученным женщинам приходят кавказцы. С грубоватыми шутками (вай-вай, такие женщины – и без мужчин!) они распихивают большие, но мягкие узлы по верхним полкам, по темным углам. И открывается моя узенькая полка, и можно, наконец, лечь, вытянуться и почувствовать блаженство и облегчение. Эта полка в темном купе – единственное теперь место, где это возможно. Питерские заботы уходят (уехал от них!), московские еще не гнетут (маленько подождут) – и вот здесь, сейчас, невидимый ни кем, я спокоен и счастлив. Глаза привыкают, начинают разбирать окружающее в деталях. Да еще зажигается тусклый свет и становится видно все! Здесь весь вагон – мое купе, все мое. И какое разнообразие лиц, запахов, разговоров – по сравнению с чопорным однообразием дорогих поездов. Да – с удовлетворением понимаю – правильно распорядилась судьба, засунув меня сюда! Спасибо ей за это.

Женщины, более-менее свободно вздохнув, зашуршали пакетами. Потекли запахи: курочка, соленые огурцы. Какое счастье – вдыхать запахи, даже не есть. Дернувшись, вагон трогается. Скрип растягиваемых пружин между вагонами воспринимаешь с блаженством, словно сам сладко потягиваешься. Полутьма. Тихие уютные разговоры. И – счастливое ощущение: ты находишься среди своих! А где, собственно, ты и должен находиться? Именно тут! Ты свое место нашел! Можешь не беспокоиться. Именно тут ты чувствуешь это всего полней.

Душевный разговор из-за стенки:

– Ишь! Белье взял! Миллионер?

– Пенсионер!

– Пенсия, что ль, такая?

– Такая, что не охватишь! Сам бы белье ни в жизнь не взял, да вот королеву свою к внукам везу – она у меня капризная!

– Прям как моя!

– Ишь, расхрабрился! – женский скрипучий голос. – Лекарство лучше прими!

Всеобщее взаимопонимание, любовь.

И шумные кавказцы, которые, казалось, будут разбираться на своем гортанном наречии всю ночь, вдруг успокаиваются и начинают укладываться. И даже беспардонная, наглая нынешняя молодежь, настроенная, кажется, бузить до утра, затихает – выкрики все реже, все глуше. И молодые, как и все, чувствуют хрупкую гармонию, установившуюся вдруг в этом ковчеге, и подчиняются, растворяются в ней. Ей-богу, все, кто сейчас здесь, за свои дневные страдания заслужили немного покоя, и я, поворочавшись на своем узком жестком ложе, вдруг проваливаюсь в такой глубокий счастливый сон, какого давно уже не было.

Так как же не любить Московский вокзал!



И каждый раз, когда я возвращаюсь из трудных странствий и выхожу из вокзала ранним утром на пустой, привольный, прохладный Невский, то словно опускаюсь в медленную широкую реку, которая несет меня к далекому золотому шпилю над деревьями в конце проспекта. И почти каждый проплывающий дом – декорация к воспоминаниям.

Первые неформалы

Они появились здесь! Кусок Невского от вокзала до Фонтанки – не самый красивый и значительный. Пока он лишь сосед неказистой Лиговки, не слишком отличающийся от нее. Великая история как бы не коснулась этого квартала. Он весь застроен одинаковыми доходными домами. Но в пятидесятые годы прошлого века, когда я стал понимать отличие этой улицы от других, именно эта часть Невского – от вокзала до Литейного проспекта – была самый важной. Эта часть называлась Бродвеем, и именно тут прохаживались диковинные люди, отважившиеся изменить суровое сталинское время, – стиляги.



Помню своего одноклассника-третьегодника Вову Костюченко, уже твердо решившего, что со школой и комсомольской карьерой ему не по пути, и поэтому позволяющего себе все, на что никто больше в школе не решался.

Отчаянность, безудержность всячески подчеркивалась стилягами во всем, начиная с одежды – правда, смелостью одежды для некоторых порой все и кончалось. Но чего стоило в ту «мышиную пору» одеться так, как они одевались! Думаю, они, как и всегда, и тут были впереди всей планеты – ни в какой стране ни в какой хронике я такого не видал.

Вот перед моим мысленным взором утомленной походкой, чуть волоча ноги и мотая головой с огромным намасленным коком, бредет Вова Костюченко, личность несомненно историческая, повлиявшая на жизнь гораздо больше нас, скромных школяров. Ботинки его – на невероятно высокой платформе из каучука, он почти на котурнах, как настоящий герой исторической драмы. Его брюки-дудочки канареечного цвета плотно обтягивают тонкие кривые ноги, почти до колен свисает невероятных размеров зеленый пиджак, и еще ниже колен – расписной галстук с пальмой и обезьяной.

Как это примагничивало, притягивало общие восторги: вот идет герой! Взгляд к этому полагался тусклый, ничего не выражающий: «Я измучен славой, успехом, своей знаменитостью, наконец! Что вы еще от меня хотите?»

Откуда у стиляг были те вещи? Ясно, что не из советских магазинов! Подозреваю, что многое они шили сами, на маминых машинках или в мастерских своих ремеслух – но не наш, не наш образ жизни пропагандировал они! Они были посланцами далеких вольных миров, о которых мы все только робко мечтали.

Конечно, Вова из школы исчез, и с Невского тоже, оставив лишь память в наших сердцах. Были же люди! В наши дни он, разумеется, стал бы автором и владельцем престижнейшего бутика – ныне их на Невском полно, но сбывшаяся мечта восторга не вызывает. Теперь-то всякий может. А вот тогда! Или он, как настоящий романтик, оказался бы непрактичным?

Мы всей душою тянулись за стилягами – хотя принести себя в жертву, как решались они, мы боялись. Да и не достичь нам было их. Не те таланты! И, понимая полную бессмысленность наших жертв, мы рисковали робко.

 

Начало судьбы

Я жил неподалеку от Невского, в доме 7 на Саперном переулке, в соседнем здании был маленький заводик. И мы с друзьями по двору, холодея от страха, вбегали туда, вламывались в какой-то склад, сарайчик и торопливо распихивали в карманы обрезки мягкой технической ткани. До сих пор чувствую в руках ее тепло, мягкость. Видимо – байка. Но дело было не в краже, боялись мы даже не этого – хотя и этого тоже боялись. Главной опасностью были сами эти обрезки, а точнее – их цвет. Еще стояла серая сталинская эпоха, такие цвета были опасны – и мы, дети, чувствовали это. Только для секретных технических нужд, большинству населения невидимых и неизвестных, могли зачем-то допускаться такие цвета. Неприлично ярко-желтый. Недопустимо нежно-зеленый. Интимно-розовый. Выносить их на улицу и показывать их всем – значило идти против прежней жизни. Таких цветов, как имели те клочья, нельзя было увидеть в те времена нигде. Это запрещалось. Хотя нигде, вроде, это не было записано – но слишком многое тогда нигде не записывалось, но прекрасно всеми понималось. А мы собирались эти «шарфики» надеть! Не сразу, конечно. Но вот – такой миг настал. Дальше таскать эти тряпочки в карманах было позорно.

И мы пошли – небольшой стайкой, чувствуя свою обреченность почти как декабристы. Мы несли наши «знамена» спрятанными: разворачивать их на обычных улицах было ни к чему. Но где-то на подходе к Невскому мы зашли в парадную, сделали глубокий вдох – и вышли в невероятных этих шарфиках! Конечно, в них можно было появиться только на Невском – в зоне риска, в зоне творчества – а где же еще?

До сих пор помню то ощущение, отсвет запретного цвета на собственном лице, страстный взгляд, обращенный к прохожим: ну как? Я говорил уже – Невский тогда был Бродвеем, тропой стиляг, людей отважных. Но на лицах их наше появление никак не отразилось. Они нас не взяли к себе. Даже им, смелым новаторам, наши цвета не подошли, не вызвали сочувствия – и у них имелся свой строгий «кодекс цветов». И уже не в первый раз я ощутил тоску, неприкаянность любого творчества… снова не то!

Наверное, мои ровесники помнят мутные зеркала витрины на углу Невского и Литейного. Все наше поколение, сочиняя себя, смотрелось в них. Смотрел и я: тусклое отражение, жалкий, почти невидимый шарфик – и тьма, пустота вокруг. Дальше я шел уже на дрожащих ногах: все пропало. В очередной раз провалилось. Ты – никто. Тебя нет и не будет. Бойкие друзья, храбрившиеся на подходе к Невскому, по одному отстали, и я, отчаявшись, шел один. Особенно остро неприкаянность чувствовалась на Аничковом мосту, под знаменитыми бронзовыми конями, укрощаемыми человеком. Здесь одиночество мое становилось уже окончательным и бесспорным. Резкий ветер с Фонтанки вышибал слезы.

Как же потрясен я был, когда примерно через десять лет я прочел стихотворение Бунина, написанное как раз про это состояние – и про это место.

 
…Чернели грубо баржи на канале,
И на мосту, с дыбящего коня
И с бронзового юноши нагого,
Повисшего у диких конских ног.
Дымились клочья праха снегового…
Я молод был, безвестен, одинок
В чужом мне мире, сложном и огромном.
Всю жизнь свою я позабыть не мог
Об этом вечере бездомном.
 

И я – не мог! Оказывается, гениальный Бунин, нобелевский лауреат, на том самом месте испытывал то же, что я! Близость с мыслями и переживаниями гениев так ощущается только на Невском проспекте, поэтому Невский – самый гениальный проспект. И они были такие же, как ты, так же страдали и терялись в трудных ситуациях, и так же бывали счастливы, украдкой и недолго. Ты – с ними, они поддерживают тебя, не дают упасть духом: «Ничего! И с нами такое же бывало! Держись! Все образуется. Ведь мы же – устояли!»

А вот здесь – шаг назад с Аничкова моста, на углу Невского и Фонтанки, Достоевский, по его словам, пережил самый счастливый момент в жизни – выйдя от Белинского, который с восторгом отозвался о «Бедных людях». Вот на этом самом углу! Тут раньше стоял купеческий дом Лопатина, а теперь возвышается большой дом в типично советском стиле, единственный такой на Невском, с гигантскими скульптурами рабочего и работницы на фоне неба.

А чуть дальше, за Аничковым мостом, пережил свой самый счастливый миг жизни я – увидев, как, выйдя из Книжной лавки писателей, девушка вслух читает своему кавалеру мою первую книгу, и они смеются! Помню, мелькнула здравая мысль (что она здравая, с годами понимаю все отчетливей) – захотелось прыгнуть в Фонтанку и утонуть: ведь все равно уже большего счастья не испытаю! Так и есть.

А сама Книжная лавка писателей – что значила она! Именно из нее мы выносили в портфелях, радуясь и таясь, первые после долго перерыва тома Ахматовой, Цветаевой, Олеши, Бабеля, Белого, Мандельштама, Хармса. Долгий был перерыв – для нас книги эти появились впервые и именно здесь. Кем мы были бы без них, без той нужной радости в нужное время, которую подарила нам Лавка писателей? То был еще и клуб, равный какой-нибудь «Лавке Смирдина» – все писатели нашего времени собирались здесь. Отсюда мы и вышли.

Рейтинг@Mail.ru