bannerbannerbanner
Чрезвычайные обстоятельства

Валерий Поволяев
Чрезвычайные обстоятельства

Полная версия

Пулеметчик резко переместил спаренный ствол ДШК, длинная струя метнулась, будто луч прожектора, вправо, снова разрезала гигантский пыльный взболток, метнулась вверх, потом соскользнула вниз, словно бы у пулеметчика выскользнули из пальцев обе рукоятки пулемета – он искал второй вертолет, но найти не успел, вертолет обозначился сам, ударил по пулемету «нурсом», за первой ракетой послал вторую.

Интервал между пусками был небольшой. Первый «нурс» врезался в камни, встряхнул гору. Вверх, блестя светлыми сколами, понеслись куски камней, один из них шлепнулся в пыль рядом с Петраковым, второй снаряд устремился точно к цели. Его все-таки опередила дымная струя, коснулась вертолетного бока, легко проткнула его, будто игрушку, сделанную из пластика, затем шибанула по лопастям, опять соскочила вниз, вторично протыкая тело вертолета.

Петраков не выдержал, зажмурил глаза – ну словно бы пули просадили его самого, ему сделалось больно, он закусил зубами нижнюю губу – сейчас ведь пулеметчик завалит вертолет, а это больно, так больно… Несколько пуль взорвали кабину – высветилось красным цветом лицо командира, вцепившегося обеими руками в рубчатую головку шаг-газа, лицо его было словно бы обваренным огнем, Петраков на мгновение засек это лицо и в следующий миг лица командира не стало.

Не стало и меткого пулеметчика-бородача в стеганом халате и старых кроссовках, снятых с убитого советского разведчика, «нурс» всадился точно в него, пригвоздил к каменной полке, на которой лежало несколько гранат, и взорвался. Душман даже закричать не успел – как не успел и ничего понять. Смерть он так и не увидел в глаза.

А вот русский летчик увидел, и испугаться успел, и взять себя в руки успел – он перенес то, что не дай Бог кому-либо перенести. Петраков выругался. У душмана смерть была легкой, у русского пилота – тяжелой.

Впрочем, легких смертей не бывает.

Вертолет задымил, развернулся вокруг собственной оси – очередь душмана отрубила ему направляющий хвостовой винт, задел обрубком длинного, будто у рыбы хвоста за выступ, прочертил на нем глубокую борозду, снова развернулся вокруг оси. В пилотской кабине вспыхнуло яркое белое пламя, рассыпалось брызгами, из выбитого блистера вымахнула струя дыма и через несколько секунд вертолет горел уже целиком.

Петраков почувствовал, как ему сдавило скулы – будто кто-то вцепился в них железными пальцами, стиснул, глаза сделались влажными. Глаза у него всегда делаются противно влажными, когда он видит, что гибнет небесная машина, самолет или «вертушка», любовь к небесной технике у Петракова родилась, когда он еще был курсантом военного училища в Харькове и готовился стать авиационным инженером. Но потом судьба его совершила поворот, зигзаг, как подметил покойный отец, уволокла в сторону от авиационных тропок – он ушел в спецназ.

И не простой спецназ, а элитный, погранцовый, который только председателю Комитета госбезопасности, да командующему погранвойсками и подчинялся.

Работал этот спецназ исключительно по высоким заказам, когда надо было вызволить какого-нибудь завалившегося сынка члена Политбюро, вздумавшего поиграть в шпионские игры, вытащить его – и его вытаскивали, козла этакого, людей теряли, а дурака вытаскивали, и еще извинялись перед ним, что причинили неудобство, вывозя на нашу территорию в багажнике какого-нибудь автомобиля, либо еще в чем-то, хотя козлу этому надо было бить морду. Так бить, чтобы сопли летели во все стороны, но вместо этого с ним: «Тю-тю-тю, сю-сю-сю, пардоньте, у вас случайно пуговичка на пиджаке оторвалась, не пришить ли ее вам?» – и так далее.

Среди сынков могущественных людей той поры появилась некая мода – пойти работать шпионом: это и непыльно, все время в добротном костюме, с ухоженными руками, с неплохой зарплатой в валюте, с ощущением покоя в душе – если что-то и случится, если сынок и не добудет снимки какого-нибудь нового американского танка или французской ракеты – ничего страшного. Папаня ведь в любом случае обязательно прикроет, скажет нужное слово, а где надо и ботинком топнет – он же ведь в ПеБэ состоит, а ПеБэ – Политбюро тогда было великой силой…

И шли никуда не годные сынки учиться благородной профессии разведчика, учились в специальных школах спустя рукава, а если быть точнее, то вовсе не учились – ежели кто-то пытался в порядке наказания за лень пощипать их за щеку, либо малость покрутить ухо, – незамедлительно мчались жаловаться папаням и на следующий день строгий преподаватель исчезал из родного учебного заведения… Заваливались же сынки на мелочах, ловили их по пустякам, как маленьких несмышленышей: то вылезет такой разведчик из сортира, застегивая на ходу ширинку, чего никогда не сделает местный житель – сразу становится видно: чужой, то стакан водки жахнет залпом, как у папани на даче – это также способен сделать только чужой, то, выписывая банковский чек, к семерочке вдруг приделает поперечную перекладинку, то еще на чем-нибудь проявится…

Местные власти таких дураков обычно не задерживали, они хорошо знали, кто есть кто и пускали по следу хвосты – им важно было выяснить, кто из их сограждан продался… А когда становилось ясно, что козел выдоен до дна, от него не получить не то, чтобы стакан молока, но и клок шерсти, и даже кусок копыта, они принимали решение арестовать «шпиёна». Вот тогда спецназ и получал приказ: «На выход!»

Таких групп, как петраковская, в спецназе было около десятка, выбивали их почем зря, не было ни одной войны, в которой они не принимали бы участие. А всякая война – это потери. Неверно говорят, что спецназ не теряет людей. Теряет, еще как теряет…

Группу Петракова в Афганистане, например, все время бросали туда, где пасовал армейский спецназ. В том числе – и на выполнение сугубо армейских заданий, каковым было, например, сегодняшнее.

Петраков покрутил головой горестно: сейчас вертолет рухнет в пропасть.

Но горящий, плюющийся яркими огненными ошмотьями вертолет продолжал держаться в воздухе – двигатель у него был хорошо отлажен, издырявленные лопасти продолжали рубить воздух. В кабине «вертушки» ничего, кроме огня, уже не было.

Погибли люди. У Петракова внутри возникло что-то ошпаривающее, злое, зубы сжались сами по себе, он почувствовал, как отходит «заморозка» в раненой руке – сдалась под нервным напором, жгучая резь прошибла руку до самого плеча, нырнула в грудь, Петраков сжал зубы сильнее, борясь с собою, с болью, с оторопью, с явью – ему не хотелось верить, что летчики погибли, но явь – жестокая штука, – внутри у него родились слезы и тут же угасли.

В следующую секунду в вертолете что-то рвануло, кувыркаясь криво, страшно, в сторону понеслась обломленная лопасть, всадилась торцом в бок горы, застряла в нем, будто нож в огромной буханке хлеба, вертолет ударил по ней хвостом, выбил из тела горы и лопасть закувыркалась вниз. Следом, сыпя пламенем, горящими кусками обшивки, резины, еще чего-то горючего, едкого, закувыркался вертолет. Через полминуты внизу грохнул взрыв.

Все.

Первый вертолет тем временем завис над спецназовцами, накрыл их своим брюхом, словно наседка, развернулся, чуть приподнялся, задирая по-сорочьи хвост и отплюнулся висящим на закрылке «нурсом». Петракова вжало в землю вырвавшимся из сопла «нурса» жаром, следом вертолет пустил второй «нурс». Обе ракеты всадились в срез расщелины, где был установлен первый ДШК – расчет был верный: срубленными камнями «нурсы» завалили расщелину.

Вертолет чуть опустился, под маслянистым, испачканным грязью брюхом его было жарко, в обшивке виднелось несколько рваных дыр – следы пуль, из одной, косо пробитой щели, схожей с ушком иголки, капала черная вонючая жидкость – какая-то застарелая смазка. Петраков хоть и изучал в Харькове вертолеты – хорошо изучал, до посинения лица и помутнения в мозгах, не смог определить, что это за жижка, хотя капала она ему прямо на голову. Петраков откатился в сторону, увидел, как Костин, приподнявшись над камнями, бьет из автомата по вставшим из пыли бородатым «душкам». Один из бородачей упал на камни, остальные попрятались вновь.

Одним колесом вертолет завис над пропастью, скособочился – встать ровно он не мог, в машине было что-то повреждено – другим колесом, ободранным, помятым, он уперся в камни, просел хвостом.

Костин снова дал очередь по душманам, прокричал не оборачиваясь:

– Командир, быстрее в вертолет! Давай быстрее! Я прикрою!

Петраков, пригнувшись, метнулся к краю площадки, потряс головой от неприятного маслянистого жара, ссыпавшегося на него, словно железная окалина, с брюха вертолета, выскользнул из-под тела машины, готовой его размять, увидел прямо перед собою железную лесенку, ведущую в чрево «вертушки», подхватил автомат под ремень и вцепился пальцами в округлую ступеньку лесенки, но подтянуться не смог – пальцы сорвались, боль прошибла раненую руку, от боли в глотке даже возникла тошнота, руку словно бы снова перешибли пулей. Петраков нацепил автомат на шею на манер хомута, присел и резко выпрямился, стараясь ухватиться за какую-нибудь скобу, находящуюся за вертолетным порожком, поскреб ногтями по неровному, с налипью – округлыми, как пшено, точками вареного металла, оставленных автогеном, ни за что не уцепился и рухнул вниз.

Ну хотя бы кто-нибудь вылез из «вертушки», помог ему… Петраков захрипел призывно, но нет, никто не кинулся к нему на помощь. Это что же, в вертолете нет борттехника? Но тогда кто же распахнул ему дверь? Не дух же бестелесный…

Петраков снова сделал нырок к земле и резко выпрямился, вцепился пальцами в наружную скобу, прикрученную болтами к металлу, подтянулся, но перебитая рука помешала удержаться, она чугунным безменом потянула все его тело в сторону, перекособочила. Петраков засипел натуженно, зовя на помощь застрявшего где-то борттехника, но на его хрип никто не отозвался. Что за напасть! Куда подевались люди? Он попытался извернуться, подтянуть тело к скобе, уцепиться за нее хотя бы зубами, но попытка не удалась, он лишь качнулся, скрючился всем телом, будто подшибленный зверь, засипел снова, дернулся один раз, другой, третий…

 

– Хы-ы-ы…

За спиной опять ударил автомат Костина – «душки» готовы были впереться в вертолет вместе со спецназовцами… Но тут будет как в анекдоте про слона: здоровый элефант должен съесть в день двенадцать пудов сена, три – кукурузы, пять картофеля, десять килограммов сахара, семнадцать буханок хлеба. Съесть-то он все это съест, да кто ж ему даст?

– Во, суки назойливые! – выругался Костин, снова дал автоматную очередь, короткую, всего в три хлопка – патроны у Костина были на исходе. У Петракова их тоже осталось чуть – едва ли не по пальцам можно пересчитать.

Послышался вскрик. Душманы приняли потерю бойца в своих рядах как должное и дружно, в несколько глоток, слитых в одну, завопили:

– Алла акбар!

Конечно, душа этого бородача через несколько минут окажется в заоблачной выси, в непосредственной близости к аллаху, если уже не оказалась – такой порядок заведен у правоверных, но забот у меткого стрелка Лени Костина от этого меньше не стало – душманов было еще много.

– Когда же вас, гадов, станет поменьше? – просипел Костин, вновь дал короткую точную очередь.

Петраков перевел дух, собрался с силами, напрягся – от напряжения у него на шее вздулись жилы, целые бугры, – просипел:

– Леня, помоги!

Костин еще раз отплюнулся короткой очередью, отщелкнул пустой магазин, швырнул его за камни, в пропасть, магазин – не окурок, не консервная жестянка с точным обозначением того, что в ней было и где произведен товар – на магазине нет никакой маркировки, такие магазины могут быть у кого угодно – у американцев, пакистанцев, белуджей, китайцев, у самих «душков», поэтому Костин так вольно и обошелся с ним, – всадил в автомат новый рожок. Выругался – рожок последний. Больше патронов нет.

– Леня, помоги! – Петраков вновь напрягся до красноты в глазах.

Напарник услышал, метнулся к нему.

– Держись, командир! – он с лету боднул Петракова плечом, вогнал его в горячий вертолетный трюм, пахнущий порохом, кровью, горелым металлом и спекшимся машинным маслом, Петраков только крякнул от боли, – следом Костин запрыгнул в трюм сам, выкрикнул горласто, будто космонавт: – Поехали!

Корпус вертолета трясся, над головой у Петракова болтались порванные провода, два оконца-блистера были выбиты, в боку зияла рванина, сквозь которую в трюм просачивался желтый волокнистый свет, схожий с ядовитым дымом. В пилотской кабине копошился седой скуластый человек в сером хлопчатобумажном комбинезоне, натянутом прямо на голое тело, обеими руками он держался за толстый, схожий с массивным древесным обрубком костыль шаг-газа, приплясывал вокруг него, ощеривая неровные прокуренные зубы. На командирском сидении грузно обвис молодой парень с золотистой двухмакушечной головой, из открытого рта сочилась кровь, одна рука, правая, была неловко подмята телом. По этой руке было понятно, что командир убит.

Второй пилот неподвижно уткнулся лицом в приборную доску.

Петраков не выдержал, застонал – тело его вновь пробила ошпаривающая, будто огонь, боль, надо бы еще раз уколоться, но было не до того – счет времени сейчас пошел уже не на минуты – на секунды.

– Поехали! – вторично прокричал из двери Костин, вскинул автомат. Ствол автомата окрасился бледными розовыми огнями.

Звука выстрелов в стуке работающего мотора не было слышно. Петраков поспешно передвинулся в кабину.

Борттехник, удерживавший вертолет в «висячем» положении, вскрикнул:

– Ой! – сглотнул слюну, собравшуюся во рту и запричитал громко, на одной ноте, не делая пауз: – Ой-ей-ей-ей! Командира, вишь, убило! Ой-ей-ей-ей! А Терентьич ранен, без сознания находится… Ой-ей-ей! Что делать-то?

Стало понятно, почему никто не протянул Петракову руку из трюма, не помог вползти в вертолет.

– Поехали! – вновь послышался крик Костина. – Патроны кончаются!

Борттехник взвизгнул тоненько, по-ребячьи, словно обо что-то обжегся, подпрыгнул, но рукояти шаг-газа не выпустил, запричитал, как и прежде, громко:

– Ой-ей-ей-ей!

Если бы не борттехник, вертолет давно бы свалился в бездну. Петраков пролез в кабину, ухватил убитого командира одной рукой за замызганную куртку, подпоясанную кожаным солдатским ремнем, на котором висел пистолет, кряхтя, выволок в коридорчик, положил на ребристый железный пол, сбросил с шеи автомат, положил на убитого. Рукой отогнал борттехника от рукояти шаг-газа.

– Ой-ей-ей! – продолжал причитать тот знакомо, глянул ошалело на Петракова: – Ты чего, пехтура? Мы же сейчас завалимся!

– Отойди! – зарычал на него Петраков. – Отпусти шаг-газ! Иначе застрелю!

Борттехник отпустил рукоять шаг-газа, Петраков перехватил ее. Вот где пригодились знания, полученные в Харьковском авиационном училище. Он добавил оборотов в движок и приподнял хвост вертолета – хоть никогда и не пилотировал «Ми-восьмой», но на тренажере провел несколько часов, и это вон как пошло в строку, – получилось, получи-илось! Получилось то, что надо. Петраков закусил зубами верхнюю, жесткую от солнца и грязи губу, приподнял нос вертолета, чуть качнул рукоять шаг-газа в сторону и вертолет послушно понесся в пропасть.

– Ой-ей-ей! – вновь запричитал борттехник, больно вцепился пальцами в его руку, Петраков резко оттолкнул его. Борттехник свалился на второго пилота, прорыдал задавленно: – Погибаем!

– Вр-решь, не возьмешь! – Петраков отплюнулся соленым – во рту была кровь, – добавил газа до упора и повел вертолет вверх, прочь из этого угрюмого темного ущелья, подальше от духоты, стрельбы, боли.

В проеме кабины показался Леня Костин. Присвистнул:

– Ну, блин, командир!

Лицо у него было измазанным грязью, страшноватым, чужим, лишь зубы да глаза светло посверкивали, по щеке стекала кровь – в подскулье впился каменный осколок, просек кожу до кости, он нагнулся над командиром вертолета, подвернул ему веки и безнадежно махнул рукой:

– Готов!

В следующий миг он словно бы что-то почувствовал, метнулся в трюм, с ходу всадил ствол автомата в выбитый блистер и нажал на спусковой крючок. Лицо Костина исказилось, сделалось жестким. Автомат заплясал в его руках. Патронов в магазине было с гулькин нос и Костин расстрелял рожок до конца. Выдернул из патроноприемника, с сожалением бросил под ноги. Отер рукою лоб. Неведомо чем – душою, сердцем, кожей, лопатками своими, рассаженной щекой, ноющим от усталости затылком – этого не знает никто, – он успел засечь двух «душков», вынырнувших из пещеры и приготовившихся садануть по «вертушке» из гранатомета, Костин опередил их всего на полмгновения и уложил. И тяжелый станковый гранатомет изувечил – больше никто никогда уже не будет из него стрелять.

А Петраков продолжал упрямо тянуть вертолет по изгибистому пыльному ущелью дальше, – подниматься над хребтами было нельзя, по машине могли ударить с каменных вершин: огневые точки были понатыканы у душманов кругом, везде, куда ни заверни… Обязательно напорешься на черные стволы ДШК. Боль в пробитой руке немного утихла, рука висела неподвижно, марлевый тампон под гуттаперчевой нахлобучкой пропитался кровью, резина вздулась, будто пузырь – если поврежден нерв – будет плохо, придется тогда Петракову переходить с живой боевой работы на штабную, пыльную… А это – противно, ковыряться с бумажками Петраков очень не любил.

Один раз по нему все-таки ударили из ДШК – сбоку к вертолету потянулся длинный красный шлейф, почему-то замедленный, Петраков засек его замедленным боковым зрением, вовремя среагировал и швырнул вертолет вниз, уходя в мертвую безопасную зону, – успел, дымная яркая струя прошла над машиной и растворилась в пространстве.

В кабину вновь всунулся Костин, ухватил убитого командира под мышки и отволок его подальше в трюм, в самый хвост, потом вытащил в трюм беспамятного, неповоротливого, сильно отяжелевшего второго пилота, положил его на пол. Борттехник сидел на откидной дюралевой скамейке и скулил:

– Ой! Ой-ей-ей! – в нем, похоже, что-то закоротило, провод сомкнулся с проводом, нерв с нервом, замыкание помутило мозги. – Ой-ей-ей! – Глаза у борттехника при виде Костина испуганно закатились под лоб. Убитого командира он уже не боялся – боялся живого Костина. – Ой-ей-ей!

Костин подхватил с пола автомат Петракова, кинулся к выбитому блистеру, ничего в нем не увидел, и успокаивающе тронул борттехника за плечо:

– Тихо, друг! Все будет о’кей!

По одну сторону вертолета курилась бездна, рождающая недобрые мысли – влипли они, вряд ли удастся отсюда выбраться, а так хотелось выбраться, вернуться домой, в Россию, хотя бы глазком одним увидеть дом, родных людей, – по другую сторону также курилась бездна… Иногда они ныряли в темную коричневую муть, пыль накрывала их целиком, вместе с винтом, который скрипел, трещал, будто старая мясорубка, но держался, – пока держался, – а раз держится техника, то и люди будут держаться.

Пыльный воздух был плотным, без ям, вертолет не проваливался в бездонь, хрипел, будто перегруженная лошадь и, впрягшись вместе с людьми в одно тягло, упрямо тащился по пространству на север, к своим. Главное, чтобы под брюхом оказался какой-нибудь палаточный городок с «бетеэрами» и «беэмпешками», эти машины – верный признак того, что в городке находятся наши.

– Леня! – прокричал Петраков что было силы, но голоса своего не услышал, голос увяз в лязганье вертолетного двигателя, а может, его просто не было, Петракову сделалось неприятно, в подглазии, справа, у него задергалась какая-то суматошная «нервенная» жилка, перекосила лицо…

Но вот какая вещь – Петраков своего голоса не услышал, а Костин услышал, точнее, засек его – донеслось из кабины какое-то странное, едва приметное клекотанье, кольнуло ухо и исчезло, Костин понял – командир зовет. Встревоженно глянув в пустоту выбитого блистера, он метнулся в кабину.

– Командир, звал?

Петраков удерживал рукоять шаг-газа в ровном положении, навалившись на него всем телом, зажав грудной клеткой, весом своим, рукой лишь помогал себе, туловище шаг-газа дергалось под ним, норовило выскользнуть, но Петраков не давал и одновременно он задирал голову, стараясь заглянуть в переднее стекло – как там горы, скоро ли кончатся?

В нижнем стекле курился коричневый дым, перемещался с места на место, тревожил душу – весь Афганистан был затянут коричневым дымом, ничего живого в нем не было, все мертвое, Петракову хотелось зажмурить глаза: слишком уж тошно делалось ему от этой коричневы.

– Командир, звал? – переспросил Костин, он не знал, как подступиться к скрюченному Петракову, тронешь его за плечо – шаг-газ вырвется из-под живота и «вертушка» нырнет вниз. Тогда – все. – Звал?

– Звал, – наконец отозвался Петраков, голос у него был чужой, какой-то дырявый, донельзя измочаленный. – Звал. Сделай мне укол в раненую руку.

Перешибленная рука висела плетью, пальцы опухли, превратились в негнущиеся толстые сосиски, резиновая нахлобучка, обпившейся пиявкой сидевшая на руке, вздулась безобразно, косо – того гляди отклеится. Костин вытащил из кармана пластмассовый конвертик с заряженными шприцами, выдернул один, примерился к плечу Петракова.

– Коли! – приказал тот, всосал в себя сквозь зубы воздух.

Боль терпеть нельзя, ее обязательно надо убирать – неправы те, кто считает, что боль не надо давить лекарствами, ее нужно перетерпеть и тогда все будет в порядке, неверно это: боль ослабляет сердце, нервные каналы превращает в гниль, сушит мышцы, от нее даже зубы выпадают – и свои собственные, естественные зубы, и вставные, металлические. Костин примерился, всадил иглу Петракову в плечо. Петраков вздрогнул, вновь всосал в себя воздух и, вдавившись подбородком в рубчатую облатку шаг-газа, прокричал совершенно неожиданно:

– Хорошо!

Они вышли к своим – в уютной зеленой долинке, живым радостным блюдцем вдавившейся в пятак между тремя хребтами сразу, увидели два десятка выгоревших до бумажной белизны палаток, песчаную плошку, огороженную врытыми в землю автомобильными покрышками, красный флаг, воткнутый в большой железный обод, снятый с грузовика и Петраков обрадовано протиснул сквозь сжатые зубы – дыхание было горячим, ему показалось, что он обварился:

– На-аши!

В долинке стояла десантная рота, перекрывала крупную караванную тропу, по которой из Пакистана переправляли оружие. Петраков повел «вертушку» вниз, целя носом, в который был врезан пулеметный ствол, в деревянный флагшток, украшенный выцветшим красным полотнецом, потом отвернул немного вправо и плюхнулся на зеленую площадку в десяти метрах от палатки. Подумал только, что рукоять шаг-газа, которую он удерживал своим телом, переломает ему все кости, но рукоять не выпустил и от удара о землю едва не насадился на нее, выплюнул изо рта кровяной сгусток, устало повалился на спину, на грязный, испачканный гарью и потом пол вертолета, прошептал неверяще:

 

– На-аши!

Леня Костин сел на пол рядом с ним, помотал головой, словно хотел вытряхнуть из ушей тяжелый сверлящий звон:

– Дошли-таки!

Петраков не услышал его, приподнял голову и стукнулся затылком о ребристый железный пол, повторил заведенно:

– На-аши! – потом приподнялся вновь, поискал взглядом глаза своего напарника, подмигнул ему.

Капитан Костин в этом походе был его спиной, его тылом, если бы не Леня, Петраков не смог бы вывести остатки группы – его и себя – к своим, не смог бы доставить документы.

Впрочем, нечего гадать и мусолить пресловутое «бы»: группа на то и группа, чтобы быть повязанной вкруговую взаимовыручкой, словно веревкой; в группе, как в песне: один за всех и все за одного. Только люди, поющие песню, над словами не задумываются – больше задумываются над мотивом, вранье в мотиве значит больше, чем вранье в словах, – а группа Петракова вырезала эти слова на живом теле, каждый член команды на самом себе…

Снаружи в бок вертолета стали стучать прикладами:

– Открывай, славяне! – потребовал кто-то густым командирским басом.

– Если, конечно, это славяне, – добавил кто-то.

– Славяне, славяне, – пробормотал Петраков. Губы у него были колючими, жесткими, как наждак, цеплялись друг за друга, как две стороны одежной липучки. – Открой им! – приказал он Костину. – Да поосторожнее, не то из автомата могут полоснуть.

Костин ползком стал пробираться к выходу – выпрямиться не было сил, так устал, – Петраков просипел ему вслед:

– Какое сегодня число?

Часы у Костина были с календарем, командирские, водопулеипрочеенепроницаемые, многострадальные – побывали вместе с хозяином в разных передрягах, но тем не менее безотказные.

– Действительно, командир, – Костин остановился. – Мы же потеряли счет времени… Что тут на безотказных кремлевских? Та-ак. Сегодня – четырнадцатое число. Месяц, командир, сам знаешь, какой. Самый жаркий месяц лета, июль.

Число это – четырнадцатое, – Петраков запомнил навсегда, на всю оставшуюся жизнь. Проклятое четырнадцатое число.

Погиб капитан Костин ровно через месяц, также четырнадцатого числа. Они несколько дней следили за бандой Хабибулло, затем Хабибулло благополучно убрали, а инструктора – холеного розовощекого, не растерявшего свою сытость даже в банде, американца выкрали. Американец брыкался, визжал, не хотел идти в плен, поэтому его пришлось связать. Слава Богу, по дороге попался бесхозный ишачок – удрал от своего кормильца и поильца, голодный бродил по пескам, увидев людей, со всех ног бросился к ним, как к родным, заревел радостно, – раз появился помощник, то американца пришлось тюком завалить на ишачью спину.

Банда Хабибулло не разбежалась, как того хотелось спецназовцам, существовало в ней что-то скрепляющее помимо их неряшливого бородатого предводителя, не признававшего воды, мывшегося только песком, банда устремилась в погоню за спецназовцами. Пришлось отбиваться.

Капитан Костин был ранен. Петраков распорядился сдернуть с ишака американца и положить вместо него Леню, но капитан в ответ лишь отрицательно мотнул головой:

– Еще не хватало – на ишака! Вы идите… Я прикрою вас!

Мешкать было нельзя – уже слышались близкие крики душков, раздалась автоматная очередь. Леня остался прикрывать группу. Он понимал, что станет для нее обузой, ишак – дело ненадежное, да ему уже успели пробить ляжку пулей – по шкуре текла кровь, через полтора километра этот ишак ляжет на песок и откажется идти, а с другой стороны, все равно кто-то должен остаться, прикрыть Петракова, группу, поэтому останется он… Все, финита! Иначе погибнут все, целиком.

Петраков ушел с вывернутой головой – прощался с Леней. Глаза у него были мокрые – то ли от слез, то ли от пота. Группа вскарабкалась на бархан и исчезла.

Капитан разложил перед собою гранаты и автоматные рожки, стиснул зубы, с тоскою глянул на чужое желтое небо – как все же оно не похоже на небо российское… Передышка была недолгой – через три минуты на высокий, с загнутой макушкой бархан вскарабкалась галдящая банда Хабибулло. Капитан Костин приложился к автомату.

Через сорок минут раздался взрыв. Костин взорвал и себя, и навалившихся на него душманов.

Через неделю тело капитана удалось выменять на тело засыпавшегося в Кабуле резидента по прозвищу Инженер – тот был убит в ночной перестрелке, – и Петраков повез Леню домой. В цинковом гробу.

Когда гроб опускали на нескольких вышитых рушниках в могилу – на родине Лени, в цветущем полтавском селе, – Петраков столкнулся глазами с залитым слезами взглядом Лениной матери и прочитал в них горький вопрос: «Почему ты, командир, остался жив, а мой Леня – нет?» Петраков и сам не знал, почему, кто так распорядился, какой вершитель судеб? Ленина мать плакала, и Петраков плакал – у него в горле словно бы что-то закаменело, потом отогрелось и потекли растопленные теплом слезы. Ни сглотнуть их, ни сморгнуть.

Проще самому умереть, чем хоронить своего товарища, либо того хуже – объясняться с его матерью. В душе не то, чтобы пустота остается – пустым делается весь мир, гаснут все краски, делается нестерпимо душно, будто перед концом света. Ленина мама Марина Михайловна, как знал Петраков от самого Костина, все жилы вытянула из себя, чтобы дать сыну образование, поставить его на ноги, десять лет работала на двух работах, Леня был единственной надеждой в ее жизни, человеком, на которого она рассчитывала в старости – все будет кому кружку воды подать в постель, а теперь этой надежды не стало – все рухнуло с Лениной смертью… Лицо у Марины Михайловны было темным, сжавшимся, она смотрела на командира ее сына с немым вопросом, но ответа на него не получала…

Впрочем, вслух она так ничего и не сказала, только иногда брала Петракова пальцами за локоть и крепко стискивала его, заглядывала сверху вниз в лицо, словно хотела что-то понять, губы ее начинали шевелиться, но тут же замирали.

И вот он увидел во сне знакомое лицо, дружелюбно простецкое, с конопатым седлом на переносице и внимательными, всегда хранящими встревоженное выражение глазами, в горле у Петракова то ли от радости, то ли от горести, – в этом он не разобрался, – что-то задергалось, он услышал тихий скрипучий звук, напрягся, чтобы услышать звук вторично, но тот не повторился. Впрочем, и одного раза было достаточно, чтобы в сердце тупым гвоздем всадилась тревога.

И сидит он сейчас у себя на кухне, в утренней тиши, любуется красноватыми, пушистыми, круглыми, как теннисные мячики, птицами, свалившимися в их двор, выгнавшими из деревьев воробьев и деловито засуетившимися среди веток. Тело, еще не отошедшее ото сна, сладко ноет, хочется снова нырнуть назад, в сон, в постель, под легкое теплое одеяло, свалянное из облагороженной верблюжьей шерсти, но самое худое это дело – давать себе послабление, сбоев быть не должно.

Он затянулся горьким, но таким вкусным, вызывающим тепло в висках, сигаретным дымом, выдохнул его в кулак и пришел к выводу, что Ленина душа неспроста его потревожила, видать, она напоминает, что забывать старых друзей нельзя – вот и требует к себе внимания… Надо пойти в церковь, поставить свечку за упокой души капитана Костина. Может, поговорить с батюшкой? Тогда и самому легче станет, и душе Лениной облегчение придет…

Самое лучшее время – это раннее утро, не истратившее ночной свежести и не набрякшее едкой бензиновой тяжестью, – через два часа в городе нечем будет дышать, запахом гари пропитается даже свежая, только что выстиранная рубашка, пропитаются брюки и пиджак, во рту тоже осядет дух отработанного бензинового взвара, от дурной духоты некуда будет деться.

Он поднялся без единого звука, на цыпочках подошел к плите – и Ирина, и Наташка спят у него чрезвычайно чутко, просыпаются даже от жужжания мухи, поэтому Петраков старался передвигаться бесшумно, – поставил на конфорку чайник, нажал на кнопку зажигания, электрический сосок стрельнул веселой искрой в шипящую струйку, вылезшую из прорезей конфорки и газ полыхнул плоским голубоватым пламенем, жадно облизал бок чайника.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru