– Совершенно напрасно. Я бы на месте этих господ-товарищей истории очень боялся. И относился бы, извините за дамское словечко, трепетно. Шляпу при встрече поднимал бы за два квартала…
Тем временем корнет Абуладзе ударил по шару. На этот раз он продемонстрировал удар настоящего мастера – шар точно пошел в лузу, по дороге столкнулся со вторым шаром, который сделал неожиданный рывок в сторону и нырнул в другую лузу. У Дыховичного не осталось ни одного шанса на выигрыш.
Он побледнел, по-боксерски подвигал нижней челюстью из стороны в сторону, словно ожидая прямого удара в лицо, глянул корнету в глаза.
Тот приподнял плечо и произнес с зажатым, будто запиханным куда-то в грудь смешком:
– Крутите барабан, прапорщик, исполняйте свой долг.
– От исполнения долга я никогда не отказывался. – Прапорщик положил кий на стол, достал из кармана аккуратный револьвер, взятый им на фронте у убитого оберста, с тихим клацаньем разъял ствол. Револьвер был ухожен, в пустых гнездах барабана не было ни одного патрона.
Прапорщик протянул руку к собравшимся.
– Один патрон, пожалуйста! Взаймы… Прошу вас!
Никто не дал прапорщику патроны, ни одного… Оружие было у многих, и патроны были. Люди отводили глаза в сторону и отрицательно качали головами. А артиллерийский поручик Булгаков подошел к корнету и попросил:
– Сведите все к шутке, пожалуйста! Не хватало еще ради каких-то глупостей играть в «русскую рулетку».
Вместо ответа Абуладзе усмехнулся, произнес жестко и одновременно высокомерно, с некоей брезгливостью:
– Играть надо лучше! – сунул руку в карман, вытащил оттуда револьвер – другой системы, не такой, как у Дыховичного, но того же калибра. Вытряхнул из барабана один патрон. – Держите! – произнес он убийственно вежливым тоном.
Дыховичный перехватил патрон, сунул его в барабан револьвера, пальцем крутнул барабан и в ту же секунду поднес ствол к виску. Нажал на курок.
Звонко клацнул боек, всаживаясь в пустоту гнезда, – всадившись, отскочил назад, на исходную позицию. Дыховичный снова крутнул пальцем барабан и вторично нажал на спусковую собачку револьвера.
Выстрела опять не последовало. На щеках Дыховичного появились розовые, пятна, он словно начал оживать, корнет Абуладзе, наоборот, побледнел, на лбу у него выступили капли пота. Дыховичный вновь резким движением пальца прогнал барабан вокруг оси, приставил ствол к виску и надавил на курок.
По тому, как дрогнул воздух в бильярдной, стало понятно – сейчас произойдет непоправимое. Раздался выстрел.
Лицо у Дыховичного сделалось плоским, как доска, даже нос и тот втянулся внутрь, остались две черные страшные дырки ноздрей. Пуля снесла Дыховичному половину головы, он, выронив револьвер, взмахнул руками и грохнулся спиной на пол.
Услышав выстрел, полковник Синюков выскочил из-за стола и стремительно – от полнеющего тела трудно было ожидать такой прыти и слаженности движений, но что было, то было, и такое проворство вызывало уважение: Синюков умел в пиковые минуты преображаться, – в следующее мгновение влетел в бильярдную комнату.
Вернулся оттуда мрачный, вытер руки салфеткой.
– Прапорщик Дыховичный… – сообщил он. – Самострел.
– А причина? – спросил Каппель. Он не знал, что происходило в бильярдной.
– Формально – бильярдный проигрыш. Проиграл этому подонку из Грузии, корнету Абуладзе. На деле же причина более глубокая. Потеря ориентиров, потеря цели и как окончательный результат – потеря России. Что может быть хуже!
Лицо у Каппеля потемнело, он отставил в сторону тарелку.
– Скоро начнется лютая война, – неожиданно произнес он, – очень затяжная, жестокая.
Синюков на слова Каппеля не обратил внимания.
– Жалко Дыховичного, – сказал он. – Славный был молодой человек.
– Славный, – согласился Каппель. – Я с ним сталкивался.
– Половину бильярдной забрызгало кровью. – Синюков проводил взглядом трех половых, которые бегом с шайками в руках проследовали в бильярдную комнату. – Вот и пролил Дыховичный кровушку свою во славу России. – В горле у Синюкова что-то булькнуло, глаза сделались влажными.
Люди начали подниматься из-за столов: клуб могли окружить ревкомовские патрули, оставаться здесь было нельзя. Если окружат – начнется такая матата, что… Проверка документов, обыски, чужие пальцы будут выворачивать наизнанку портмоне, а матросы с потными чубами, прилипшими к крутым лбам, станут составлять протоколы. Попадать в кастрюлю с этим супом не хотелось никому.
К черному ходу, чтобы покинуть клуб через него, поспешил и корнет Абукидзе. Тонкие губы его были плотно сжаты, глаза полуприкрыты тяжелыми веками, вид он имел какой-то болезненный, сонный. Корнета перехватил прапорщик Ильин, однополчанин Дыховичного по отдельному пехотному батальону.
– Ну что, корнет, довольны? – враждебно спросил он.
Абукидзе приподнял одну бровь.
– Дыховичный рассчитался за проигрыш, и только, – сказал он.
– И только?
– Ничего другого за этим нет. Ни ссоры, ни недомолвок, ни неприязни.
– Из-за каких-то жалких бильярдных костяшек вы позволили человеку расстаться с жизнью? Не остановили его?
– А вы где были, прапорщик? Могли бы остановить.
– К сожалению, я появился только что, – голос у Ильина зазвенел горько, – роковой выстрел уже прозвучал.
– Так что я здесь ни при чем. – Абукидзе ловко обогнул прапорщика и вышел на улицу.
Утром следующего дня по городу на простой телеге, едва прикрытой куцым брезентовым полотном, провезли тела трех чехословаков, арестованных накануне в клубе: их сочли лазутчиками и расстреляли во внутреннем дворике – специально огороженном, глухом – городской тюрьмы.
На нескольких заборах, примыкающих к зданию ревкома, появились распоряжения, в которых населению было объяснено, за что были расстреляны «братья-славяне».
– «За шпи-о-наж», – по слогам прочитал Павлов, остановившись у одного из таких распоряжений.
– Ну все, – мрачно проговорил Вырыпаев, – теперь жди сюда гостей. Странно, что Куйбышев, осторожный человек, пошел на это.
Куйбышева в Самаре не было, он находился в шестидесяти километрах от города, пытался организовать оборону: сведения о том, что со своими казаками поднялся атаман Дутов, взял Оренбург и теперь идет на Самару, были проверенными. Атамана предстояло во что бы то ни стало остановить.
– По мне, чем хуже – тем лучше, – заметил Павлов, сорвал листок с распоряжением с забора, хмыкнул одобрительно: – А грамотно научились писать, стервецы. Складно. Литературная гостиная, а не ревком.
– Ах, Ксан Ксаныч… – укоризненно произнес Вырыпаев, – скоро начнется такое, что люди вообще про грамоту забудут.
– И что же начнется, господин капитан?
– Самое страшное из всего, что может быть – гражданская война.
– По мне, я уже сказал: чем хуже – тем лучше. Я не приемлю новую власть. Впрочем, старую, Керенского, Гучкова и прочих, вплоть до современного государя, тоже не очень жаловал. Слабые все это люди… Были… Не люди, а людишки. – Павлов скомкал революционное распоряжение, швырнул его под ноги. – Были… Все в прошлом.
– Что же вы, Ксан Ксаныч, – вновь укоризненно проговорил Вырыпаев, вскинул голову. – Ощущаете, как сильно пахнет в городе сиренью?
– Я не только это ощущаю, я еще слышу, как поют соловьи.
Над Самарой плыли розовые летние облака. Ничто не предвещало ни войны, ни беды, но люди чувствовали и войну, и беду, а одно неотъемлемо от другого, свилось в тяжелый черный клубок. Уйти от этого накатывающегося вала было невозможно.
На берегу реки Самары стояли со сбитыми замками купеческие лабазы – в них глазастые патрули ревкома искали припрятанные пулеметы, но ничего, кроме небольших запасов пшеницы-перерода и проса, не нашли, обнаружили также съеденные мышами корабельные канаты. Целые бухты смазанных салом канатов – чтобы лучше скользили – со стальным проводом, проложенным внутри канатов для прочности, были съедены до самой середки. На земле лежала голая, с приставшей трухой проводка, и все.
Кто-то испохабил памятник Александру Второму – белой краской покрасил покойному самодержцу усы, и это почему-то вызывало истерический смех у залетных матросов, охранявших ревком. Сами матросы с удовольствием трескали в Струковском саду моченые арбузы и очень хвалили продукт, запивали его вонькой водкой неизвестного производства. Беда бедою, а жизнь жизнью. Жизнь шла.
Расстрелянных чехословаков ревкомовцы закопали на Кинеле, на песчаном берегу вздорной, во время летних суховеев становившейся совсем крохотной речушки.
Молодые люди, которым ни войны, ни революции были нипочем, плавали на лодках к живописному камню, откуда и Волга, и степь здешняя просматривались едва ли не до Царицына; гимназисты занимались тем, что ловили в Самаре и в Соке щук-травянок и вели разговоры о будущем. Поговаривали, что офицеров, осевших в Самаре, пошерстят, отберут у них оружие, но этого пока не произошло.
Лето ожидалось лютое – если подуют степные ветры, то сожгут не только все хлебные посадки, сожгут даже огороды, где никогда уже не вырастут ни огурцы, ни помидоры, а мелкие речки Моча, Безенчуг и Чагра высохнут до дна, ничего в них не останется, только пыль, и будут ходить по руслам этих речек задумчивые верблюды в поисках занесенных туда жестким ветром клубков перекати-поля.
Похоронить прапорщика Дыховичного на городском кладбище не позволили – самоубийца! Самарский благочинный высказался против, переговоры ничего не дали, и Дыховичного похоронили за кладбищенской оградой. Благочинный против этого не возражал.
Через два дня после похорон в Струковском саду нашли Абукидзе – корнет валялся в срамных кустах, куда любили оправляться обожравшиеся моченых арбузов матросы, с простреленной головой.
– Собаке – собачья смерть, – узнав об этом, проговорил Павлов, как всегда, резко – он был открытым человеком, без карманов, куда всегда можно что-нибудь спрятать, а потом, в нужную минуту, выудить пару козырных картишек и сделать партию, – он и резко высказывался, и резко мыслил.
– Вы – максималист, Ксан Ксаныч, – по обыкновению мягко произнес Вырыпаев.
Каппель, сидевший с ними за одним столом, деликатно промолчал.
Появившийся с опозданием полковник Синюков, как обычно, был шумен:
– Господа, вы слышали, к Самаре приближаются чехи.
Значит, все-таки не атаман Дутов, а чехи.
– Не надо было расстреливать тех трех несчастных, и любители шпикачек двинулись бы на Казань. – Павлов сжал пальцы в кулак, легонько постучал им по краю стола.
– Что будет делать господин Куйбышев? – спросил Вырыпаев.
– Товарищ Куйбышев, – поправил Синюков. – Для начала попробует подтянуть к городу войска Урало-Оренбургского фронта, который он создал, чтобы защищаться от атамана Дутова.
– Вряд ли успеет, – подал голос молчавший Каппель.
– В Самаре только что создано новое правительство, называется Комуч – Комитет членов Учредительного собрания… Комуч объявил местный ревком вне закона, готов поддерживать советскую власть, но только без большевиков, и командующий Урало-Оренбургским фронтом Яковлев уже перешел на сторону Комуча.
– Браво! – похлопал в ладоши Синюков. – Что же вы молчали, подполковник?
Каппель улыбнулся краешком рта:
– Так получилось.
– А почему не слышно выстрелов? – спросил Павлов.
– Выстрелы еще будут. – Каппель улыбнулся вновь, спокойное лицо его посмуглело, глаза обрели блеск, он придвинул к себе тарелку с жареной осетриной, приправленной топленым сливочным маслом и крошеным куриным яйцом, взялся за вилку и рыбный нож, но есть не стал, обвел глазами офицеров. – Создается добровольческая военная дружина. Советую в нее вступить.
Доесть им не удалось. На улице раздалась пулеметная очередь, от грохота выстрелов в клубе задзенькали стекла. Павлов стремительно поднялся, бросился к окну, поспешно оттянул тяжелую темную портьеру.
По улице пронеслась бричка, на козлах сидел парень в нижней рубахе и кожаной фуражке, украшенной красной звездой, в саму бричку был закинут станковый тупорылый «максим». Чтобы пулемет не ерзал по сиденью, его загнали в цинковое корыто, в каких обычно купают детей. Около «максима» возился, что-то крича, крепкий белозубый мужик с растрепанными волосами. Лошадь, запряженная в бричку, была взмылена.
Белозубый красноармеец приложился к пулемету, саданул очередью вдоль улицы – только пыль поднялась да где-то неподалеку заполошно залаяла собака. На соседней улице ахнул взрыв, следом – другой. В обеденный зал клуба вбежал Ильин, отер потный лоб. Выкрикнул:
– Чехи уже захватили мост через Самару!
Новость эта была грому подобна. Хоть и ожидали ее, а все равно она стала неожиданностью.
Пронеслась бричка с пулеметом, и на улице, где располагался клуб, все стихло. А вот на соседней улице стрельба сделалась густой, частой – там ревкомовцы вступили в тяжелый бой с группой прорвавшихся в город чехословаков.
– Эх, друг Дыховичный, вот сейчас ты бы пригодился в самый раз, – пробормотал Ильин, смахивая пот с загорелого лба. – Жаль!
В клубе вновь зазвенели стекла – неподалеку взорвалась граната. Покидать сейчас клуб было нельзя – легко можно попасть под осколок или пулю. Едва ли не все повскакали со своих мест – метались теперь по залу, стараясь угадать, где прозвучал очередной взрыв, лишь Каппель продолжал сидеть на месте, спокойно орудуя вилкой и ножом, словно все происходящее его совершенно не касалось.
Павлов восхищенно глянул на него:
– Ну и выдержка у вас, господин подполковник!
В ответ Каппель махнул рукой:
– Пустяки!
– У меня такое впечатление, что вы очень хорошо знаете, что будете делать завтра.
Каппель не удержался, улыбнулся:
– Совершенно верно, я это очень хорошо знаю.
На улице, стреляя на ходу, пронеслись несколько всадников, одетых в чешскую форму, в плоских фуражках – английских, перехваченных внизу, под подбородком, ремешками, потом неожиданно раздался многоголосый вой.
Вой этот заинтересовал даже Каппеля, он отставил в сторону тарелку, прищурился выжидающе: что за психическая атака?
Разгадка оказалась проста: несколько потных лабазников, чьи амбары недавно шерстили ревкомовцы, гнали по улице усталых мужиков, по виду деповских рабочих. Лабазники размахивали кольями и выли, но близко подступиться к работягам боялись – те были вооружены маузерами, и хотя они не стреляли – похоже, кончились патроны, – все равно подступиться к ним было боязно, и лабазники только выли протяжно да крутили в воздухе дубины. Один из рабочих прихрамывал, мокрое лицо его было тоскливым – понимал, что лабазники не отступятся от них, обязательно достанут.
– Гу-у-у-у! – вопили те, загребая сапогами пыль.
Мимо них проскакали несколько всадников-чехословаков, сверкнул один клинок, потом другой, и рабочие упали – чехословаки зарубили их. Выстрелов не было – магазины маузеров у деповских рабочих действительно давно опустели.
Тот, который прихрамывал, пытался после удара клинком приподняться – половина его лица была окровавлена, лохмот кожи вместе с отрубленным ухом лежал на плече, но лабазники подняться ему не дали, злобно заработали палками. Каппель, увидев это, покачал головой и произнес тихо и грустно:
– Камо грядеши[4], Россия?
В тот день лабазники чуть не изловили самого Куйбышева – если бы не подоспела подмога, убили бы.
Позже, через несколько лет Куйбышев отметил этот факт в своих воспоминаниях: «Меня хотели схватить разъяренные против большевиков обыватели…»
Красноармейцы и ревкомовцы покинули Самару. На дворе стояло 6 июня 1918 года.
Власть в городе окончательно перешла к Комучу – Комитету членов Учредительного собрания, в который вошло пять человек – Климушкин, Нестеров, Вольский, Фортунатов и Брушвит.
Первое, что сделал Комуч, – провозгласил себя единственным законным правительством на «освобожденной территории» – официально, через печать – и объявил мобилизацию в Народную армию.
Красный флаг, реявший над зданием ревкома, чехословаки расстреляли из винтовок, с перешибленным пулями древком он упал на землю. Встал вопрос: какой флаг вешать вместо красного?
Депутат Учредительного собрания Климушкин озадаченно почесал затылок:
– Может, красно-сине-белый? Но это – торговый флаг, этакий намек на то, что мы хотим продать Россию, а мы совсем не хотим ее продавать… Оранжево-черный, Георгиевский? Но это – военный флаг… Мы же совсем не хотим войны, мы – мирные люди. Тогда какой же? Пусть останется красный флаг, цвет нашей крови! – Климушкин оглядел своих товарищей, членов Комуча, и спросил: – Кто «за»?
Руку он поднял первым. Следом за ним за красный флаг проголосовали и остальные – не было ни одного голоса против.
Над зданием Комуча вновь взвился красный флаг.
Дальше Климушкин повел речь совсем неожиданную:
– Большевики утекли из Самары, их нет, но жены-то остались! Жена Цурюпы, жена Брюханова, жена Кадомцева, жена Юрьева…
– Что вы предлагаете? – спросил нетерпеливо Брушвит.
– Арестовать их и выслать к мужьям, в Сибирь… Без права возвращения в Самару.
Так и сделали. Жены руководителей Советов держались тесно, угрюмо, на вопросы не отвечали; у Климушкина, прибывшего поглядеть на них, спросили ехидно:
– Ну что, мануфактура, с бабами теперь будешь воевать?
Климушкин смутился и поспешил ретироваться.
Тогда арестованные жены поперли на конвой:
– Расстреляйте нас! Расстреляйте!
Расстреливать их не стали – обменяли на депутатов Учредительного собрания, арестованных красными в Уфе.
Не только в Самаре новая власть решила жить под красным флагом, но и во многих других городах России. Старый флаг надоел, все, что было связано со старым строем, тоже надоело, народ требовал обновления. В Ижевске и Воткинске восстали рабочие-оружейники – люди с золотыми руками, умеющие и блоху подковать, и с иностранцами разговаривать на «ты»; они прогнали большевиков и решили строить свои Советы. Без большевиков. По улицам ходили с красными флагами, в бой также направлялись с красным флагом, друг к другу обращались прекрасным словом «товарищ», рождающим тепло и чувство общности, единения, главной своей песней сделали «Варшавянку» – с ней, если требовалось, поднимались и в атаку.
Половина рабочих с ижевских заводов воевала, вторая половина корпела у станков, обеспечивала тех, кто находился в окопах, оружием, боеприпасами.
Атаман Дутов тем временем взял Оренбург, следом – Уфу. Восстал Омск. Восстание там возглавил полковник Анатолий Пепелев – будущий генерал-лейтенант. За Омском восстал Томск. Вскоре заколыхала вся Западная Сибирь. Вспыхнул Северный Казахстан. Там объявились сразу три казачьих атамана, в том числе и самозваные – Анненков, полковник Иванов-Ринов, полковник Гришин-Алмазов, все – опытные фронтовики. В Забайкалье поднялся есаул Семенов, подмял под себя не только офицеров и часть иркутского казачества, но и монголов, и китайских хунгузов – отпетых бандитов, решивших половить в мутной российской водице свою «рыбку». В Уссурийске начал активно помахивать острой шашкой атаман Калмыков.
Во Владивостоке также вспыхнуло восстание, власть перешла к Временному правительству во главе с эсером Дербером.
Сибирь оказалась заполненной чехословаками. Они вмешивались во все дела, и в первую очередь – громили ревкомы, Советы и гонялись за большевиками, отлавливая их.
Троцкий, обеспокоенный тем, что чеки взяли большую силу, разослал по ревкомам и частям Красной армии свой приказ: «Все Советы депутатов обязаны под страхом ответственности разоружить чехословаков. Каждый чехословак, найденный вооруженным на железнодорожной линии, должен быть выгружен из вагонов и заключен в концлагерь».
Оказывается, и тогда слово «концлагерь» было уже в большом ходу.
В Пензе красноармейцы, получив грозный приказ Троцкого, окружили чешский лагерь. Чехословаки схватились за винтовки. Завязался бой. Терять чехословакам было нечего, они находились на чужой территории, и шансов на жизнь у них имелось немного. Чехословаки это прекрасно понимали и дрались, сцепив зубы. В результате разбили красноармейцев и свергли в Пензе власть Советов.
Этого им показалось мало – они передали по железнодорожному телеграфу в эшелоны, идущие на восток, что произошло в Пензе, и объявили Советы своими врагами. В итоге прямо в пути начали восставать чехословацкие эшелоны – сорок тысяч штыков, растянувшиеся на расстояние в две тысячи километров. Действовали восставшие умело, беспощадно, занимались не только тем, что громили красные отряды, но и грабили…
Брали все – от бабьих юбок и валенок до граблей и сенокосилок. Непонятно только, как они рассчитывали довезти этот товар до своей далекой родины.
На Дону, в Новочеркасске, собрался Круг Спасения Дона – приехали делегаты из ста тридцати станиц. Старики выдвинули нового атамана – генерала Краснова.
Краснов познакомил собравшихся со своей программой: коли уж единой России, как раньше, больше не существует, то Дон должен стать самостоятельной державой со своей властью и органами управления, заключить мирные договоры с Украиной и Германией, помочь Москве, своей бывшей столице, избавиться от большевиков и усадить там на трон нового царя. О Петрограде речь не шла вообще, Петроград казаки не признавали.
«Здравствуй, Царь, в кременной Москве, а мы, казаки, на Тихом Дону!» – такой лозунг провозгласил новоиспеченный атаман (Краснов был избран 107 голосами против 13 при 10 воздержавшихся).
Новый атаман предложил собравшимся свод законов – целый пакет, по которому вся власть между заседаниями Круга передавалась атаману. Он командовал Донской армией, регулировал внешние взаимоотношения, утверждал подзаконные акты, если таковые возникали, контролировал исполнение законов, назначал министров и судей.
Флаг был утвержден трехцветный, «полосатый матрас» – сине-желто-красный; герб оставила старинный: голый вооруженный казак, сидящий на винной бочке, как на лошади; гимн утвердили тоже старинный – песню «Всколыхнулся, взволновался православный Тихий Дон».
Из зала Краснова спросили:
– Почему вы стремитесь к единовластию? Может, лучше создать правительство, которое и распределит между собой обязанности – каждый министр будет тянуть свой возок, а?
Краснов сложил в кармане галифе фигу, но наружу ее не вытащил, ограничился лишь витиеватой фразой:
– Власть атамана на Дону должна быть единоличной – творчество никогда не было уделом коллектива. Мадонну Рафаэля создал Рафаэль, а не объединенный комитет художников, состоящий из полусотни бездельников.
В зале зааплодировали.
Делегатов, приехавших с верховий Дона, из станиц, где было полно инородцев, объявившихся в хлебном краю, чтобы подкормиться, интересовал вопрос: а может ли их превосходительство Петр Николаевич Краснов что-либо изменить в законах, им предложенных?
Краснов ответил в обычном своем духе:
– Могу, – и вновь сложил фигу в кармане, – могу изменить статьи о флаге, гербе и гимне. Можете предложить мне любой другой флаг – кроме красного, любой другой герб – кроме еврейской пятиконечной звезды или иного масонского знака, любой гимн – кроме «Интернационала».
Генерал Краснов казакам понравился – он был им ближе, понятнее, чем интеллигентный Каледин или вялый генерал Попов.
На огромной территории России, во всех ее углах поднимались, готовые противостоять друг другу, две огромные силы – белые и красные. Начиналась одна из самых страшных, самых опустошительных и позорных войн, которые только придумало человечество, – Гражданская. То там, то тут вспыхивали костры, на которых горели не тела – души человеческие.
В Самаре шла запись в Народную армию – ту самую, которая могла бы противостоять армии Красной.
Первыми в нее записались бывшие корниловцы. Из подполья вышла офицерская организация подполковника Галкина. Капитан Вырыпаев на удивление быстро сформировал отдельную конно-артиллерийскую батарею, получившую номер один. Корнет Карасевич занялся кавалерией.
Через два дня после ухода красных из Самары состоялось собрание офицеров Генерального штаба. Вопрос стоял один: кому возглавить первую добровольческую дружину, уже сформированную – ядро будущей Народной армии?
Председательствовал на собрании Галкин, сияющий, как хорошо начищенный самовар, в тщательно отутюженной офицерской форме, украшенной серебряным генштабовским знаком.
– Освобождение России началось, – торжественно провозгласил он, – союзники наши в этом благородном деле – доблестные чехословацкие воины.
Собравшиеся вяло похлопали подполковнику, тот поправил кончиком пальца усы и сообщил, что назначен командовать всеми вооруженными силами Самарской губернии.
– Если дело так и дальше пойдет, то скоро появятся командующие вооруженными силами волостей, уездов, сел, хуторов, – неожиданно язвительно заметил капитан Вырыпаев, сидевший в зале рядом с Каппелем. – Бедная Россия!
Каппель, лицо которого было печальным и сосредоточенным одновременно, вежливо кивнул.
– Россия пока еще не бедная, – помедлив, произнес он. – Бедной она еще будет. Ей столько предстоит пережить. – Сухие глаза Каппеля неожиданно сделались влажными. – И нам пережить вместе с нею, – добавил он.
Подполковник словно предвидел и свою судьбу, и судьбу России.
Галкин продолжал подробно рассказывать, какое оружие имеется на руках офицеров, что могут дать склады, что должно прибыть из Ижевска, с тамошних заводов, чем способны подсобить Уфа и уральский Екатеринбург…
Сообщение Галкина вызвало одобрительный рокоток.
– Вопрос последний, гос… господа, – сказал тем временем подполковник, поморщился, словно съел зеленый перечный стручок, и Каппель догадался, в чем дело. На первом заседании Комуча обсуждали болезненный вопрос: как обращаться друг к другу – «товарищ» либо по-стародавнему «господин» или же, как при Керенском, «гражданин», но пока так ни о чем не договорились. – Кто возглавит добровольческие части, и прежде всего – первую дружину?
В зале сделалось тихо. Никто не подал голоса, каждый будто примерял эту одежку на себя, смотрел, хороша она или нет, и отступал в сторону – блестящим офицерам, прошедшим Великую войну, как тогда в печати называли Первую мировую, не хотелось натягивать на свои плечи этот кафтан… Неведомо еще, какой он… Надо было выждать.
– Ну что же вы, гос… тов… господа? – вытянулся за столом Галкин, перевел взгляд на генерал-майора Клоченко, с надеждой всмотрелся в него. – Может быть, вы, ваше превосходительство?
Клоченко медленно качнул головой:
– Я – узкий специалист, моя профессия – артиллерия. Тут нужен опытный командир.
– Тогда кто?
В ответ – тишина. Пауза затягивалась.
Каппель вздохнул и поднялся со своего места.
– Раз нет желающих, то временно, пока не найдется старший, разрешите мне возглавить дружину, – произнес он и смущенно отвел глаза в сторону, посмотрел в окно, за которым ярилось красное вечернее солнце.
Каппеля знали не все. В Самаре он держался особняком, в буйных офицерских пирушках участия не принимал, по крышам с маузером в руке, дразня ревкомовцев, не бегал, в большевиков из-за угла не стрелял, и те не имели к нему претензий. При этом много времени проводил за книгами и образ жизни вел замкнутый.
Однако в зале находилось и несколько офицеров-корниловцев, воевавших в так называемом ударном полку. Они, в том числе и поручик Павлов, тоже оказавшийся в зале, знали Каппеля. К выпускникам Академии Генерального штаба Павлов отношения не имел, но ему было интересно, как будут развиваться события, и он пришел на собрание генштабистов.
– Браво, Владимир Оскарович! – воскликнул поручик и громко захлопал в ладоши.
Павлов был одним из немногих, кто знал Каппеля и до Корниловского ударного полка: на фронте им вместе пришлось пережить газовую атаку немцев. Хорошо, что у них оказались исправные резиновые респираторы с консервными банками воздухоочистителей – иначе погибли бы.
– Я тоже знаю Владимира Оскаровича Каппеля, – сказал Галкин и сделал легкий полупоклон в сторону подполковника – будто птица решила клюнуть зернышко, – я поддерживаю это предложение. – Галкин похлопал в ладоши. – Это – мужественный поступок.
…Иногда Каппель, находясь здесь, в Самаре, вспоминал свое маленькое, вконец разрушенное, разоренное временем и бедами имение, поставленный на кирпичное основание деревянный дом с большими чистыми окнами, которые никогда не закрывали ставнями – семейству Каппелей нечего было скрывать от глаз людских.
Вспоминал и дом в крохотном уютном городе Белеве, где он родился, – дом этот был еще меньше, чем в имении, – старый, с облупившейся краской и такими же, как в имении, тщательно вымытыми окнами.
Семейство Каппелей любило чистоту.
Отец – Оскар Павлович, мрачноватый, почти всегда погруженный в себя, говорил мало. Но бывали минуты, которые превращались в часы, когда отец снимал с себя всякие оковы, раскрепощался и рассказывал, рассказывал… Рассказать он мог много – Оскар Павлович во время турецкой кампании был ординарцем у самого генерала Скобелева. За взятие крепости Геок-Тепе в морозном январе 1881 года был удостоен ордена Святого Георгия – самой высокой воинской награды.
Именно в такие минуты откровений сын узнал то, о чем вряд ли бы ему поведали другие – как русские солдаты переходили зимние Балканы, как в пропасть срывались люди и лошади, как художник Верещагин[5] совершал вместе с войсками тяжелый переход.
Верещагин не боялся ни пуль, ни снарядов, которые в ту пору величали гранатами, ни мороза – под огнем расставлял свой складной стул и делал наброски. Вокруг кипел бой, люди кололи друг друга штыками, умирали, но Верещагин этого словно не замечал. От названий, которые произносил отец, пахло дымом, морозом, потом, порохом, горелым человеческим мясом – Чикирли, Казанлык, Имитли, Хаскиое… Но потом в отце срабатывал некий внутренний тормоз, и рассказчик, отерев рот рукой, замыкался, уходил в себя. В течение нескольких часов мог уже не проронить и слова.
Дед Каппеля также был георгиевским кавалером – крест он получил за оборону Севастополя. Был знаком с молодым артиллерийским поручиком Львом Толстым.
Ныне, по истечении времени, установить, кто были Каппели по национальности, невозможно. Многие говорят, что происходили они из прибалтийских немцев, а вот соратники Каппеля, ушедшие впоследствии в Китай, а потом в Австралию, утверждают, что Каппели были скандинавами.
Нести погоны на плечах – это, видно, было на роду у Каппелей написано, поэтому Владимир не задумывался о своей судьбе, не маялся в сомнениях, знал, кем будет – военным.
Окончил он Николаевское кавалерийское училище и в чине корнета был направлен служить в Польшу, под Варшаву, в 54-й драгунский Новомиргородский полк. В 1906 году, после событий печально известного 1905 года, полк был переброшен в Пермскую губернию – там объявилась крупная разбойная шайка бывшего унтер-офицера Лбова, терроризировавшая буквально всю губернию. Шайка, прикрываясь революционными лозунгами, умудрилась пролить столько крови, что против нее решено было бросить регулярное войско.