Если во cне Чердынцев видел дорогу, уходящую к задымленному горизонту, к неровной полосе леса, откуда в любую минуту могли выскочить немецкие мотоциклисты, темные однообразные кусты, обрамляющие не только большаки, но и тропки, в которых не живут птицы, такие кусты растут едва ли не вдоль всех путей-дорог России, и их много, насквозь пропитанных пылью, грязью, бедой, то сон его невольно делался схожим с болезнью.
При виде дорог, кустов, недоброго неба, далёкого леса, облаков, похожих на летящие самолёты, Чердынцеву прямо во сне начинало больно сжимать грудь, он громко кашлял, словно бы пытался вывернуть самого себя наизнанку, до остатка, мучительный кашель этот заставлял его обязательно проснуться.
Проснувшись, Чердынцев некоторое время лежал в темноте неподвижно, вглядывался в потолок землянки, начинал вспоминать недавнее прошлое, людей, в том числе и напарника своего, маленького солдата с великой русской фамилией, стычки с фрицами, различные эпизоды из тяжёлой окруженческой жизни, и ему делалось легче.
Хорошо, что Ломоносов проделал вместе с ним этот путь, не отступился, не нырнул в кусты – лежит маленький солдат в соседней землянке, видит свои сны. В них тоже, наверное, возникают разные картинки из бесконечного пути, который они проделали сюда, в край лесов и болот, от самой границы, хлебнули всего по самое горло – хлебнули, но не захлебнулись, – и путь, который они проделали вместе сюда, им придется когда-нибудь проделать и обратно… Другого не дано.
В груди, там, где сердце, под ключицами, в легких, в животе возникала тяжесть, она давила, давила, здорово давила… Лекарств от неё не было никаких, да и Чердынцев уже знал, что лекарства в таких случаях не помогают, да и не это главное.
Главное другое – прошлое, о котором он всё время думает, недавнее прошлое, оставшееся позади, наука, которую они получили, отступая к своим, как рванулись от границы двадцать второго июня, так и не смогли догнать своих до самой зимы – немцы шли быстрее их.
В результате приходится зимовать в этих лесах. Ну, а что касается прошлого… то прошлое должно перекрыть будущее, то самое будущее, в котором они сломают глотку врагу. Должны сломать.
Конечно, ни Чердынцев, ни маленький солдат, ни Мерзляков, ни Геттуев, ни те люди, которые находятся рядом с ними в партизанском отряде, этого сделать не смогут, не одолеют просто, зато смогут сделать все, собравшись вместе. Только вместе. Иначе разрушить чудовищную машину, прикатившую на их землю, не удастся никак: слишком уж она могуча.
Вот и снятся тяжёлые, усталые сны, будто напоминание о былом, о том, как они отступали.
Но ничего, ничего-о… Придёт время, и они будут наступать, в это лейтенант Чердынцев верил твёрдо.
Разные моменты из фронтовой жизни вспоминались, виделись во сне Чердынцеву: и то, как он светлым июньским вечером прибыл в штаб пограничного отряда, чтобы проходить службу после училища – прибыл за несколько часов до войны, совсем не зная, не предполагая, что скоро все и начнётся, и как они с маленьким крепкоплечим бойцом Ломоносовым добирались до разбитой, целиком погибшей заставы, на которую лейтенант Чердынцев получил назначение замбоем – заместителем начальника по боевой части, и то, как они потом уходили на восток, как плутали по лесам, голодали, как убегали от танков, преследовавших их, и как попали в плен к своим, таким же окруженцам, что и они сами, и обрадовались: наконец-то влились в боеспособную, хотя и отступающую часть. Но радовались рано – старший лейтенант, командовавший окруженцами, сдал своих подчиненных немцам. Всех, скопом. За несколько буханок хлеба. Помогала старшему лейтенанту в той операции его походная подружка с диковинным именем Асия. Асия Шичко. Уходить пришлось с боем.
Зима застала отступающих недалеко от районного центра со старинным названием Росстань. Там в лесу, на неприступном берегу реки они выкопали землянки и организовали партизанский лагерь[1].
Лейтенант Чердынцев стал командиром отряда, бывший интендант Мерзляков – комиссаром.
Как-то Мерзляков, человек уже немолодой, много повидавший, неожиданно спросил у лейтенанта, есть ли у того мечта.
Чердынцев подумал, подумал и подтверждающе наклонил голову.
– Есть. Хотя сейчас совсем не время об этом говорить.
– Какая же?
Но лейтенант не был склонен продолжать разговор.
– Как-нибудь потом расскажу, – пообещал он.
– Потом, так потом, – не стал настаивать Мерзляков.
А мечтал Чердынцев о простом, о том, что может быть в голове у всякого молодого человека: о любви, о встрече со своей невестой. Невеста у него была, осталась в Москве. Наденька Шилова, студентка медицинского института. Эх, Наденька, Наденька… Где ты сейчас находишься? Знать бы! И удастся ли когда-нибудь встретиться с тобой? Случится это или нет, известно было только на небесах. Впрочем, одно было хорошо в их «осадном» положении – отряду Чердынцева удалось наладить связь со своими, с Большой землей, со штабом партизанского движения, и сейчас они ожидали прибытия самолета из-за линии фронта…
Радист и женщина-врач были сброшены с парашютами на нескошенное пшеничное поле в восьми километрах от отряда Чердынцева. Чердынцев вместе с разведчиками отправился сам встречать дорогих гостей из партизанского штаба. Хорошо будет, если эти гости задержатся в отряде как можно дольше – надо будет попросить полковника Игнатьева, чтобы так оно и было, – ведь без связи, без врача отряд будет неполноценной боевой единицей.
День выдался прозрачный, ветреный, к вечеру в пепельном морозном сумраке Ломоносов вместе с разведчиками зажёг два костра. Как и было оговорено.
Вскоре послышалось неуверенное, слабое громыхание, и над лесом возник появившийся с восточной, затенённой до черноты стороны небольшой двухмоторный самолёт.
Самолёт пропахнул на низкой высоте над полем, затем, сыто пророкотав двигателями, развернулся и снова прошёл над полем. В воздухе заколыхалось несколько парашютов с подвешенными к ним прочными прорезиненными мешками.
Поскольку ветер уже стих, то разброс у приземлившихся мешков был небольшой, собрали дорогой груз быстро, самолёт тем временем сделал третий заход, метров на триста выше первых двух, из приоткрытого чёрного нутра вывалились две фигуры. Парашютисты. Приземлились они мастерски – между двумя кострами: вначале мужчина, одетый в чёрный овечий полушубок, потом женщина – тонкая, как стебелёк, гибкая, с бледным точёным лицом.
Чердынцев как увидел её лицо, так невольно зажмурился – очень уж женщина была похожа на Наденьку Шилову. Но нет, Наденька никак не могла оказаться здесь – это раз, и два – приземлившаяся женщина, несмотря на сходство с Наденькой, всё-таки была старше её.
Первым к приземлившимся кинулся маленький солдат – он всегда в таких случаях оказывался самым проворным, отряхнул снег с полушубка врачихи, потом – с полушубка мужчины.
– Живы? Всё в порядке? Не поломались?
Мужчина, не слушая Ломоносова, напряжённо вытянул голову – на шее даже жилы вздулись, – глянул в одну сторону, потом в другую, пробежался глазами по резиновым мешкам.
– Там рация! Проверьте, как она. Не пострадала?
В мешках тех сверхпрочных много чего, кроме рации, было напихано плотно, вплоть до новогодних подарочных наборов фабрики «Рот фронт» и полусладкого «Советского шампанского».
Радист, косолапя, утопая в снегу по колено, ринулся к мешку с рацией, ощупал чёрный железный бок передатчика, вздохнул облегчённо.
– Тьфу! От сердца отлегло! – Ощупал рацию ещё раз, выпрямился и, по-военному вскинув руку к шапке, назвался: – Радист Петров. А кто будет командир отряда?
– Я командир. – Чердынцев присел на корточки перед рацией, также ощупал её руками – слишком дорогой ценностью было это для партизан, очень уж нуждался в ней отряд, улыбнулся довольно и поднялся с корточек. – Лейтенант Чердынцев.
Врачиха, услышав его фамилию, побледнела ещё больше, лицо её сделалось неверящим и скорбным одновременно, глаза округлились.
Она сбросила с себя парашютные лямки, которые не решалась скинуть с плеч до последней минуты, вытянулась и произнесла едва слышно:
– Женя…
Чердынцев то ли не разобрал, то ли не услышал своего имени, вновь в лихом ловком движении приложил руку к шапке:
– Лейтенант Чердынцев!
– Женя! – вторично произнесла женщина в армейском полушубке, и Чердынцев виновато оторвал руку от виска – он словно бы не хотел видеть то, что видел, вернее, кого видел, помотал головой отрицательно:
– Нет! Не может быть…
– Не нет, а да, Женя, – сказала женщина в армейском полушубке.
Ломоносов той порой подтащил к ней мешок с медикаментами.
– Это ваш?
– Мой, – коротко ответила женщина.
– Лекарства, – с почтением произнёс маленький солдат, огладил мешок ладонью, но врачиха не смотрела на дорогой груз, как не смотрела и на Ломоносова, она смотрела на Чердынцева, узнавала и не узнавала его. Лейтенант, ощутив, что внутри у него вспыхнул жаркий огонь, вздохнул хрипло, затяжно и шагнул к врачихе:
– Надя!
Это была Наденька Шилова…
Вот такие иногда случаются встречи, они вообще с каждым человеком случаются. Хоть раз в жизни, но случаются обязательно. Чердынцев обхватил Наденьку за плечи, прижал к себе, потом зарылся лицом в воротник её полушубка, ощутил тонкий нежный дух, идущий от густого, коротко остриженного меха, от Наденькиной шеи, от её волос, покачнулся неожиданно – слишком непрочно стоял он в этот момент на земле, слишком неожиданной была для него эта встреча.
– Надя… – вновь молвил он и умолк – больше ничего не сумел сказать, у него словно бы чем-то закупорило горло, зажало его, в висках возникло тепло – так всегда бывало в детстве, когда ему хотелось заплакать.
Рядом растерянно топтались, месили снег при свете двух угасающих костров радист Петров и маленький солдат, они понимали и одновременно не понимали, что происходит… Чердынцев очнулся, зашевелился, поцеловал Наденьку в щёку, выпрямился.
– Всё, пошли на базу… – Ладонью он разогнал пар, искристым облачком вымахнувший у него изо рта, поправился: – Домой пошли.
Наденька, услышав это, улыбнулась невольно.
– Вот ведь как – домом может быть не только московская квартира…
– Да, Наденька… – Чердынцев в невольном порыве ухватил её под руку, поцеловал запястье. – Да. Пройти нам, кстати, предстоит довольно много – восемь километров.
На краю поля, где партизаны встречали гостей, неожиданно раздалась автоматная очередь, за ней вторая. Потом громко бухнула винтовка – явно не немецкая, а наша трёхлинейка, затем вновь прострекотала автоматная очередь, попробовала разорвать морозное пространство, но не сумела – слишком крепко спёкся леденеющий воздух. Чердынцев сдёрнул с плеча автомат, взвёл затвор, тот масляно клацнул, поддался неохотно – смазка на морозе загустела, сделалась клейкой, не одолеть, – крикнул маленькому солдату:
– Уводи отсюда скорее людей, Ломоносов! Нас засекли!
– Вот мать честная! – Ломоносов выругался. – Хорошо, хоть груз уложить успели.
Мешки были уложены на волокуши и перетянуты верёвками.
– Ты куда, Женя?! – тонко, как-то надорванно, будто её подсекла пуля, вскрикнула Наденька.
– Я догоню вас. А вы уходите! Уходите скорее! Мы вас прикроем. – Чердынцев бегом устремился к краю поля, на выстрелы, следом за ним, утопая по щиколотку в снегу, устремились ещё пять человек – личная гвардия командира партизанского отряда.
– Опоздали фрицы! – удовлетворённо произнёс Ломоносов. – Пусть теперь лижут нашу задницу!
Грубо сказано, но точно. Ломоносов спешно повёл гостей на другой конец поля, за ним бегом потянулись разведчики с волокушами, оставляющими на снегу широкий след да взвивающуюся в воздух хрустящую серую пыль.
Чердынцев на бегу засёк передвигающиеся по закраине тёмные фигуры, по суетливости движений, по поспешности, которая бывает дозволена при отступлении, но никак не в бою, по частой пальбе, которую вели эти фигуры, понял – это полицаи, и дал по ним очередь из «шмайссера». Бил наугад, на авось, совершенно не рассчитывал, что пули дотянутся до бегущих целей, но расчёт оказался верным – пули всё-таки дотянулись до неприятных фигур, до Чердынцева донеслись крики, два человека на бегу ткнулись в снег и не встали, остальные беспорядочно рассыпались по закраине.
Стрельба раздавалась и справа, в темнеющем углу поля, где Чердынцев выставил пост охранения. Хорошо, что пост он догадался сделать усиленным, а вообще-то надо было его усилить ещё больше и дать бойцам ручной пулемёт.
Но если бы да кабы, росли б тогда во рту грибы, и был бы тогда это не рот, а целый огород, и не надо было бы ходить в лес, искать грибы, а потом заботиться, чтобы они не пропали – зажарить их или засолить. Тьфу, и откуда только принесло этих продажных обормотов? В том, что это были полицаи, Чердынцев уже не сомневался. Но наверняка с ними есть и немцы.
В сугроб в полуметре от Чердынцева воткнулись несколько пуль, снег пронзительно зашипел, отплюнулся холодным светлым паром, Чердынцев упал на землю, отполз немного в сторону и снова поднялся на ноги. Послал в тёмные, опять начавшие мельтешить фигурки очередь, бойцы из личной гвардии поддержали командира огнём, мельтешня на закраине разом прекратилась – тёмные фигурки попадали в снег и сделались невидимыми.
Конечно, противника неплохо было бы уничтожить совсем, но для этого надо иметь побольше силёнок, ещё – и пару-тройку пулемётов да и время для маневра… Впрочем, задача такая перед партизанами не стояла, задача была другая: встретить прибывших товарищей и благополучно доставить их на базу. На саму базу ни немцы, ни полицаи сейчас не сунутся – до тех пор не сунутся, пока болото не промёрзнет хотя бы метра на три, а это произойдёт не раньше, чем месяца через полтора…
Чердынцев вновь дал очередь по возникшим в темноте поля, очередь была короткой – кончились патроны. Чердынцев поспешно сменил рожок. Люди, находившиеся на закраине поля, ответили, несколько пуль по-воробьиному чиркнули, проносясь над самой головой лейтенанта.
Он вдруг подумал о том, что его могут убить. Ранее такая мысль никогда не приходила в голову, а сейчас пришла. И он понимал, в чём причина. Очень будет обидно погибнуть сейчас, когда Наденька прибыла в его отряд. Чердынцев засёк новые вспышки на закраине поля, дал по ним очередь, ствол «шмайссера» пополз вверх, будто живой, – попался рожок с усиленными зарядами, лейтенант чуть опустил автомат, и пули точно накрыли чёрный ночной пятак, украшенный приплясывающими оранжевыми глазками чужих выстрелов.
Глазки исчезли.
Через несколько минут он добрался до охранения, по снегу перекатился в утоптанное углубление, где лежали двое партизан.
– Все целы? – просипел надорванно. Бегать и ползать по снегу – дело нешуточное, трудное.
– Один раненый, остальные все целы.
– Кого ранило?
– Игнатюка знаете?
– Конечно.
– Его вот…
– Надо срочно выносить его из-под огня.
– Пока нет такой возможности… Видите, на всякое шевеление они бьют из автоматов. И бьют, гады, плотно.
Чердынцев перевалился через край углубления, по снегу перебрался в следующее гнездо, где находился раненый Игнатюк, с ним трое партизан, возглавляемых Ерёменко. Ерёменко своей привычке решил не изменять – вновь обрил голову наголо, хотя зачем брить её, когда стоят такие морозы, лейтенант не понимал, холодно ведь. Игнатюк находился в сознании. Чтобы не стонать, он закусывал губы, жевал их, обнажая крепкие блестящие, с правой стороны испачканные кровью зубы. Лейтенант тронул его рукой:
– Как чувствуешь себя?
– Пока держимся, – с трудом просипел Игнатюк, стиснув челюсти.
– Держись, браток, скоро эвакуировать тебя будем, – пообещал Чердынцев, – чуть осталось… Как только темнота наступит.
В ответ Игнатюк сипло, выворачивая себя наизнанку, застонал – а может, и закашлялся, – на лбу у него вздулись жилы.
– Потерпи немного. У нас в отряде теперь врач есть! Свой, – успокаивающе проговорил Чердынцев. – Умереть тебе не дадим… – Лейтенант ощутил, как у него невольно задёргалась щека: не надо было произносить слово «умереть», такие слова – вообще табу, когда имеешь дело с ранеными, но делать было нечего, слово это вылетело… Чердынцев вскинул автомат и дал очередь по двум фигурам, уползавшим с поля, уже перевалившим через закраину, но сделали это запоздало – Чердынцев опередил их.
Впрочем, попал он или не попал, разобрать было трудно, всё уже стала поглощать быстро наваливающаяся вечерняя чернота. Огонь стал слабеть. Через десять минут Чердынцев скомандовал:
– Отходим! Первым уносим раненого. Два человека – со мной, будем прикрывать отход.
Старое нескошенное поле покинули благополучно: стрельба стихла совсем, и одной и другой стороне было жаль впустую жечь патроны. Игнатюка вынесли, и он, «рыжий, рыжий, конопатый», был первым человеком в отряде, которому врач Надежда Шилова оказала медицинскую помощь: вытащила пулю из предплечья, перевязала и потребовала от командира отдельную землянку для «медсанчасти». Командир подивился Наденькиной напористости и землянку выделил.
Они сидели вдвоём и пили чай с роскошным печеньем московской фабрики «Рот фронт» – Чердынцев и Наденька Шилова, двое влюблённых друг в друга людей, вспоминали прошлое. Верно говорят, что без прошлого нет настоящего, без него невозможно и будущее, – эти двое вспоминали прошлое, Москву, безмятежные походы в кино, светлые майские вечера, пахнущие сиренью.
– Москву ты не узнаешь, она стала совсем иной, – сказала Наденька, подняла алюминиевую кружку, подержала в руке, бережно, словно шампанское, отпила немного. – Москва стала суровой, как никогда. Тёмные окна, заклеенные бумажными полосками, патрули на улицах, в небе аэростаты. Ничего от безмятежного прошлого, Женя, совершенно ничего. Жёсткий военный город. Если патрули встречают на улице хулиганов, грабителей – расстреливают на месте. Потом приходит специальная машина, подбирает трупы. Я сама видела…
Чердынцев прижал к себе Наденькину голову.
– Лучше бы ты этого не видела. К маме моей не заходила, не общалась?
– Нет. По-моему, она эвакуировалась. Москва ныне совсем пустая. От прежнего числа жителей остались, думаю, лишь пятая часть. А может, и того меньше. Большинство эвакуировались. За Урал, в основном. В Среднюю Азию. Артисты, насколько я знаю, уехали в Ташкент. Писатели – в Алма-Ату.
– Хотел бы я написать письмо отцу с матерью. Только как оно дойдёт?
– Штаб партизанского движения, думаю, это сделает…
Военная гимнастёрка сидела на Наденьке, как влитая, и очень ей шла. Зелёные защитные петлицы, по два жестяных, окрашенных в такой же защитный цвет лейтенантских кубаря, медицинская эмблема: чаша с заглядывающей в неё змеёй, широкий комсоставский ремень, ладно подогнанные по ноге меховые сапоги – всё это делало Наденьку взрослой и очень привлекательной. Хотя в памяти Чердынцева, в его мозгу прочно запечатлелось недавнее прошлое, Наденька в нём не была взрослой, не могла просто, была худенькой инфантильной девчонкой, до потери сознания любившей своего отца, Москву, библиотечную тишину, мороженое, красную пузырчатую газировку с вишнёвым сиропом, первомайские демонстрации, глубокомысленные дискуссии, а также дежурства во время практики в больнице, когда она оставалась одна на несколько палат и помогала больным… Милосердие, желание облегчить страдания, утишить боль, вернуть хворому человеку сон в бессонную ночь, поднести в мензурке лекарство, всё это было не только в крови у Наденьки, это составляло часть её сути.
Чердынцев никак не мог поверить в то, что видит её, что жизнь неожиданно сделала ему такой королевский подарок и вообще совершила такой зигзаг, свела вновь двух людей, которым, может быть, уже и не было дано встретиться. Лейтенант зарылся в Наденькины волосы и спросил запоздало – собственно, он должен был давно задать вопрос, но не задавал, что-то останавливало его:
– Как отец?
Далёкий жалобный стон возник у Наденьки внутри, плечи её опустились.
– В сентябре ушёл в ополчение, – наконец ответила она, – больше я ничего о нём не слышала. – Несколько мгновений она боролась с собой, потом произнесла с сырым вздохом: – Запросы ничего не дали… Знаю только, что ополченческий батальон, с которым он отправился на фронт, погиб почти полностью… – В Наденьке снова возник и исчез стон.
Лейтенант погладил её по голове, поправил прядь волос, потом вторую, произнёс тихо, тщательно подбирая слова:
– Ещё не всё потеряно. Раз нет официального извещения, значит, не убит. Может быть, жив, но не может дать о себе знать. Как я, например. Я же до сих пор не могу подать о себе весть.
– Официальное извещение, о котором ты упомянул, называется похоронкой. Похоронки – это самое тяжёлое, что есть ныне в жизни Москвы. М-м-м… – Наденька выпрямилась, в ней словно бы что сломалось, сорвалось, она сейчас пыталась сопротивляться самой себе, но не могла – вспомнив отца, она едва сдерживала подступившие к глазам слёзы.
– Верить, что отец жив, надо… Веру терять никак нельзя, – проговорил Чердынцев чужим голосом, подивился тому, что сказал, – не его были эти выспренные слова, не его… Чьи – он не знал.
– Хорошо здесь у тебя, – задумчиво произнесла Наденька, уходя от воспоминаний и слушая, как трещат дрова в печке, как гудит труба, выведенная из землянки не прямо, а двумя хитрыми коленами (сделано это было специально, с одной стороны, для маскировки, чтобы дым впитывался в землю, а с другой, чтобы тепло не улетало из жилья со скоростью свиста), как поскрипывает уютно, по-домашнему ласковый чёрненький сверчок, неведомо откуда взявшийся и поселившийся в выковырине за самодельным столом. – Даже не подумаешь, что идёт война…
– Она где-то идёт, не здесь, – не очень-то ловко и складно проговорил Чердынцев, – здесь её сегодня нет. А завтра может быть…
– Скажи, Женя, я могу с твоими бойцами сходить на операцию? – задала Наденька неожиданный вопрос, который Чердынцев не сразу и понял.
– На какую операцию? – спросил он недоумённо.
– Ну-у… С подрывниками, с разведчиками.
– Нет. Это категорически запрещено.
– Кем?
– Полковником Игнатьевым. Знаешь такого?
– Знаю, – нехотя ответила Наденька, шевельнулась, отстраняясь от Чердынцева, – довольно суровый полковник. Ходит в форме НКВД.
– Видать, всех партизан причислили к этому ведомству, – сказал Чердынцев, – к НКВД. – Ему важно было отвлечь Наденьку от разных глупых мыслей и желаний, от походов на боевое задание, от дурацкой, извините, тяги увидеть живого врага… Этого ещё не хватало… Лучший враг – мёртвый враг.
– Не мог Игнатьев такое распоряжение дать. Вообще-то он мужик, конечно, суровый, но такое распоряжение дать не мог.
– Это тебе кажется – не мог. А на самом деле мог и дал его.
– Глупое распоряжение!
– Полковник так не считает.
– Я к нему сама обращусь по рации за разрешением.
– Имей в виду – я буду против. – Чердынцев вновь зарылся носом в волосы Наденьки, чмокнул губами в завиток, прикрывавший шею, и замолчал.
Молчание прервала Наденька, шевельнулась обеспокоенно:
– Ты чего затих?
– Думаю.
– О чём? О Москве?
– О тебе.
– Весьма похвально. Даже более чем похвально. И что же у тебя в мыслях?
– Наденька, выходи за меня замуж! – неожиданно сдавленным, каким-то деревянным шёпотом произнёс Чердынцев.
Наденька съёжилась, сделалась совсем маленькой, беззащитной, будто школьница, проговорила тихо:
– Господи!..
– Я серьёзно предлагаю… Я не хочу больше терять тебя!
– Господи! – вновь произнесла Наденька, повернулась к Чердынцеву, глаза у неё были влажные и встревоженные. – Да ты и не терял меня!
– Это тебе так кажется. А мы с Ломоносовым отступали от самой границы, много раз попадали в разные передряги, иногда казалось – всё, уже не выберемся… Но везло – в живых остались, и я не потерял тебя…
– Остаться в живых на войне – это главное.
– Не это, Наденька, не это… Главное – остаться неискалеченным. С руками, с ногами, с глазами. Умереть не страшно, страшно быть инвалидом.
Наденька на это не отозвалась, только плечи у неё дрогнули раз-другой и опустились низко. В печушке продолжали потрескивать дрова, по сухой, кое-где прижатой ошкуренными жердями стенке земляного жилища бегали светлые блики, сверчок, разогревшийся в тепле, блаженствовал, тянул свою бесконечную скрипучую песню.
– Надо попросить разведчиков, чтобы притащили откуда-нибудь патефон, – сказал Чердынцев. – Уже забыл, как поют Козин, Утёсов, Козловский.
– Артисты сейчас сколачиваются в бригады и разъезжаются по фронтам. Появились новые песни, Женя…
– Надо полагать. Но я их не слышал.
– Люди здорово изменились. Беспечных, счастливых лиц, как до войны, уже нет.
У Чердынцева затекла спина, хоть и лёгкой была Наденька, а прислонилась к нему – и тяжело сделалось, но Чердынцев боялся пошевелиться, даже вздохнуть боялся, чтобы не потревожить Наденьку. Он вообще боялся спугнуть судьбу: ведь то, что Наденька очутилась в его отряде, – подарок судьбы. Очень дорогой подарок… Но что скажет Наденька в ответ на предложение? Чердынцев втянул в себя воздух, затих, буквально зажав его зубами. Наденька спросила:
– Ты чего так тяжело дышишь?
– Совсем не дышу. Жду от тебя ответа.
– Ах, Женя, Женя, – с упрёком произнесла Наденька, повернулась к Чердынцеву, приложила палец к его губам. – Не говори больше ничего, ладно?
– Почему?
– Потому что я согласна…
Это были счастливые для Чердынцева дни. По рации – теперь у отряда была своя рация! – он запросил у партизанского начальника Игнатьева разрешение на брак с Наденькой, полковник же изумился шустрости молодого командира отряда, но добро дал: человеком он был хоть и суровым, но очень неглупым, понимал, что на войне может произойти всякое, в том числе и поспешное бракосочетание, так что чего ему перечить и ломать мимолётное счастье своих подопечных?
Перечить и ломать чужое счастье он не стал…
Из партизанского штаба по этому поводу передали двадцатилитровую канистру спирта-ректификата и тяжёлую, чёрного благородного стекла бутылку «Советского шампанского» с личной поздравительной запиской полковника.
Стол накрыли в командирской землянке. За посажёного отца был Мерзляков. К роли своей он отнёсся серьёзно – как к выдвижению на пост первого секретаря райкома партии. Конечно, весь отряд в землянку вместить было невозможно, но посменно, поочередно, с заходом в гости на несколько минут можно было пропустить всех – каждый мог опрокинуть «наркомовскую» стопку за командира и врачиху, которая пришлась отряду по душе: и обходительная она, и вежливая, и лечить умеет. А что может быть главнее для воюющего человека, чем осознание, что, если он будет ранен, продырявлен вражеской пулей, ему не дадут умереть… Когда есть уверенность в этом, то и пули бывают не страшны.
Мерзляков заметил, что кроме посажёного отца на всякой свадьбе должен быть дружка – человек, близкий к жениху, как должна быть и подружка – товарка невесты.
Насчёт дружки определились сразу – маленький солдат, – а вот насчёт товарки дело обстояло сложнее. Женщин в отряде не было. Если только пригласить из райцентра Октябрину, но это – штука невозможная, нарушение всех правил, о райцентровских помощниках никто не должен знать…
– А нельзя ли это место оставить вакантным? – спросил Чердынцев у комиссара.
– Не положено, – важно ответил тот, разгладил усы.
– Ну нельзя же на этот ответственный пост назначать мужчину… – Чердынцев засмеялся. – Нелепо это… Да и к чему всякие дружки и подружки – война ведь.
– Мужчину? – Мерзляков запоздало нахмурился. – И это не положено.
– Значит, обойдёмся без дружек и подружек, – решительно заявил Чердынцев.
Мерзляков пробовал настоять на своём, но Чердынцев, как Чапай, лихо рубанул рукой воздух, и комиссар отступил.
Когда откупорили шампанское и налили его в стакан Наденьке, Чердынцев предупредил набившихся в землянку бойцов:
– Только не вздумайте орать «Горько»!
Бойцы заулыбались плотоядно – все, как один, и гаркнули дружно, в общем воодушевлённом порыве:
– Горько!
Чердынцев нахмурился:
– Я же просил вас, товарищи… Не вгоняйте меня в краску.
– Горько! – раздалось в ответ ещё более громкое.
Пришлось Чердынцеву подчиниться народным массам – он наклонился к Наденьке и произнёс ей на ухо, тихо-тихо, так, что никто более не услышал: «Я тебя люблю!», потом поцеловал её. Он стеснялся происходящего, бойцов своих, Мерзлякова, и Наденька тоже стеснялась…
Через десять минут состав бойцов сменился: одни выпили спирта, закусили тушёнкой, хлебом и солёными огурчиками, доставленными из деревни, поблагодарили командира с его молодой женой и ушли, на их место заступили другие… Новый состав также слитно, дружно, в одну глотку заорал: «Горько!» Чердынцев не выдержал, вздохнул:
– Мужики, не мучайте нас с Надеждой Ивановной! Ну, пожалуйста!
– Нет, командир, пока не поцелуешься, не отпустим, – светясь рыжей головой, громко проговорил Игнатюк, – кричать будем.
Пролежал он в землянке, отведённой под лазарет, недолго, Наденька быстро подняла его на ноги, рана у Игнатюка затянулась, и он начал ходить, – сегодня был первый день, когда он вышел на улицу. Судя по бодрому голосу, через неделю Игнатюк уже будет готов отправиться на новое боевое задание.
– Горько! – оглушительно выбил из себя Игнатюк. – Горько! – Тут командир глянул на него так выразительно, что Игнатюк перешёл на сип и закашлялся, но форса не растерял, выколотил кашель в кулак и, улыбаясь во весь рост, прокричал вновь: – Горько!
Вот настырный хохол! И как только ему кричать не больно, ведь ранен же…
Чердынцев нагнулся к Наденькиному уху, поцеловал в завиток волос, спрятанный за маленькой розовой мочкой, и прошептал едва уловимо – он по-прежнему стеснялся своих бойцов:
– Я тебя люблю!
– Горько!
Чердынцев осторожно, словно бы обращался с ценным хрупким хрусталём, поцеловал Наденьку в щёку, потом в уголок рта, обнял её за плечи и поднял алюминиевую кружку:
– За вас, бойцы! За то, чтобы мужество никогда не покидало вас!
– За нашу советскую Родину! – азартно прокричал Игнатюк.
Что было, то было, этот простой лозунг считался одним из самых популярных в сорок первом – сорок пятом годах. По популярности с ним мог соперничать лишь отчаянный крик, который звучал во время штыковых атак под свист немецких пуль: «За Сталина!»
Все бойцы побывали в тот вечер в землянке командира, все подняли «наркомовскую» пайку за Чердынцева и его жену, некоторым, наиболее проворным, досталось даже по две пайки.
Ночь была тихая, мглистая – ни одной звёздочки не было видно, – где-то, конечно, и были видны сонные серебристые сколы, и радовали чью-то душу, но не здесь… Здесь свет звёзд угасал на полдороге.
Неподалёку выли волки – их напугала война, и они стаями покидали места, где часто звучала стрельба и рвались гранаты, уходили в глухие леса, но там им нечего было есть, и волки вновь потянулись в заселённые, обжитые края, где и люди были, и скот был – желанная пожива для серых. Вой их наводил тоску – не думал Чердынцев, что свадьба его будет проходить под такой аккомпанемент.