© Поволяев В.Д., 2014
© ООО «Издательство «Алгоритм», 2014
В моем архиве, среди писем и других бумаг отца сохранилась небольшая записка, написанная его стремительным, летящим почерком: «Кому интересны мелькания старого человека? Даже самому себе не очень интересны. Но жизнь была такой насыщенной событиями, людьми, новыми местами, сложной работой и на столько напряжение каждого сегодняшнего дня мешало понять всю ее привлекательность, что всплывающие сейчас из памяти дни, эпизоды, случаи, впечатления, выплывающие и ускользающие, песком текущие между пальцев, вызывают желание как-то закрепить их, записать, затвердить, возвращаться к ним снова и снова».
Книги отца знают многие, уверен, что их прочитают еще тысячи людей, потому что главное в них – это не просто самоотчет о собственной жизни, а правдивая, честная и умная хроника событий последних десятилетий российской истории. Его размышления, подчас горькие, о России и своем народе, понятны и близки не только его соратникам, друзьям и близким, ставшим частью его огромной жизни, но и всем, кто неравнодушен к судьбе своего Отечества.
Отец был честный и добрый человек, добрый по настоящему, понимавший при этом суетность жизни и сумевший не потерять себя в ней, несмотря ни на какие испытания. Я на вечно признателен ему за уроки Правды, преподанные мне. Я крайне редко спорил с ним. Поводом к одному из таких редких случаев стало горькое высказывание отца, сделанное им как-то раз на излете жизни: «Лешка! Помни – река времен впадает в болото». «Отец! – сказал я – Это не правда. Это горечь! Твоя бурная река времени, которая вела тебя через несчастья и радости, привела тебя к океану добра и правды!»
Я признателен автору книги и всем замечательным людям, которые внесли вклад в ее создание. Я советую прочитать ее всем, для кого важны нравственные уроки истории, сплетенной из судеб тысяч людей, в том числе моего отца и его друзей.
Алексей Шебаршин
С Леонидом Владимировичем Шебаршиным мы познакомились, можно сказать, случайно.
За окнами домов наших в ту пору погромыхивали разбойные девяностые годы, самое начало их: уже начали заваливаться могучие некогда предприятия, хотя никто не верил, что они завалятся; экономика, управляемая неумелыми руками, подобно издырявленной лодке, шла ко дну; появилось огромное количество пустых говорунов – непонятно даже было, откуда взялось их столько, не могла же Россия родить так много пустоцветов; повального воровства, взяточничества такого, что царит сейчас, еще не было. А слово «коррупция» не употреблялось газетчиками даже в самых смелых статьях.
В Москве в ту пору начал издаваться толстый международный журнал, и я устроился в него работать главным редактором русского издания. Патронировал журнал, поддерживал всячески Владимир Петрович Евтушенков, до недавнего времени командовавший в столице образованием и наукой, – было такое управление в Моссовете.
Как-то Евтушенков позвонил и попросил подобрать двух-трех толковых, с хорошими перьями писателей, – сказав, что предстоит срочная работа над книгой. Заказ поступил из Англии, книга будет издана там, на английском языке.
То, что она будет издана на английском, снимало многие вопросы. Во-первых, каждый писатель обычно вырабатывает свой стиль и потом им пользуется, это происходит не сразу, накапливается с годами, и стиль одного писателя бывает очень непохож на стиль другого… Например, Юрия Бондарева никогда не перепутаешь, допустим, с Юрием Нагибиным, а Виктора Астафьева с Валентином Пикулем. Разностилья следовало опасаться, но перевод на английский снимал все вопросы: перевод сведет все стили в один. И два – можно будет влезать в какой-нибудь не дотянутый коллегой кусок и делать свои вставки. Они также будут незаметны.
Я пригласил на эту работу Вячеслава Марченко, толкового прозаика, в прошлом военного моряка, офицера, и Олеся Кожедуба, белорусского писателя, пишущего на русском, и мы втроем занялись рукописью.
А рукопись была непростая – книга Леонида Владимировича Шебаршина, руководившего несколько лет советской разведкой. Евтушенков познакомил нас с Шебаршиным – происходило это в старом кабинете Евтушенкова, в особняке неподалеку от Патриарших прудов, – и там же мы договорились с Шебаршиным о первой встрече, уже деловой, в нарукавниках. Жила наша дружная бригада в одном писательском поселке, во Внуково. Линия писательских дач и мастерских начиналась в Переделкино, ползла вдоль железной дороги в Мичуринец, а оттуда во Внуково. Хоть и далековато это было от Москвы, но работать было очень удобно и, как мне казалось, Шебаршин довольно охотно приезжал сюда.
В Москве было неспокойно, она сделалась какой-то хамоватой, неуправляемой, настырной, и Шебаршину, который родился в столице и знал ее в самые разные годы, в том числе и в военные, видал ее всякой, в ту пору она казалась просто-напросто чужой.
Наверное, так оно и было – Москва начала девяностых годов сделалась чужой для многих из нас.
А в нашем уютном писательском поселке нравы были другие, царила тихая золотая осень, столичные вихри сюда почти не долетали, – только телевизор выплевывал, извините, какие-нибудь неприятные вести, но его быстро выключали, и все вокруг вновь становилось тихим и приятным, как в лучшие годы нашей жизни, жизни каждого из нас.
Революционным демократическим духом совсем не пахло, на влажном асфальте лежали яркие палые листья, а из леса, который буквально нависал над нашими балконами, тянуло запахом опят – грибов одинаково хороших и в жареве, и в вареве, и в засоле.
Шебаршину, который, как оказалось, был завзятым, просто отчаянным грибником, хотелось хотя бы минут на двадцать уйти в лес с плетеной корзиной, но он был человеком дисциплины – это можно было позволить себе после работы.
Но после работы мы дружно жарили на сковородке простую деревенскую картошку с луком на домашнем подсолнечном масле, очень ароматном, нарезали крупными кусками черный бородинский хлеб, доставали из морозилки бутылку водки, холодную, с тягучим, словно сироп, содержимым, обсыпанную густой снежной махрой, и обедали.
Много воды утекло с той поры, многое стерлось, память стершееся не восстанавливает, а вот обеды те запомнились хорошо… До сих пор помню вкус и запах той роскошной внуковской картошки.
Книгу мы разбили на главы, каждая глава – это веха из жизни Шебаршина. Жизнь в Марьиной Роще и работа в Пакистане, в Карачи, перемены в судьбе, учеба в разведшколе, пребывание в Индии и в Ираке, Афганистан, в котором Шебаршин бывал много чаще иных наших деятелей и по-доброму относился к этой стране, боль за родную землю, которую начали разорять, и боль эта отразилась на его служебной деятельности, дымный август девяносто первого года и события последующих лет, которые пришлось пережить Шебаршину.
Каждый из нас, помогавших Леониду Владимировичу работать над книгой, закрепил за собой несколько разделов. Иначе могла быть невообразимая толкучка. А толкучка на страницах – это плохое дело, это обреченная книга.
Одним из самых сложных разделов оказался первый – детские годы. Именно там таилось нечто такое, о чем Шебаршину, может быть, и не хотелось рассказывать, но он брал себя в руки и рассказывал.
Кстати, из всех книг Шебаршина только в одной описана более-менее подробно та пора – в первой книге, в «Руке Москвы».
Жили Шебаршины в месте, известном всей Москве, – в Марьиной Роще, а точнее, в Четырнадцатом проезде Марьиной Рощи, недалеко от железной дороги, через которую был перекинут длинный прочный мост.
Кто помнит Марьину Рощу той поры, вряд ли станет утверждать, что там стояли добротные купеческие особняки, хотя несколько особняков и имелось (сделаны они были, кстати, с гораздо большим вкусом, чем хоромы современных олигархов, – более уютные, а иногда даже и более просторные, хотя в олигархических хоромах бывает несколько подземных этажей, где стоят и автомашины, и отопительные котлы, там же смонтированы целые цеха по ремонту здания – это все есть ныне в большинстве домов нуворишей). В основном Марьина Роща состояла из расползшихся по земле разных пристроек, сараев, флигелей, подсобных помещений, ну и самих домов, естественно. Дерево есть дерево, случалось, что дома и горели, и заваливались, и сгнивали.
Выцветшие, основательно обработанные ветрами, дождями, снегом, солнцем, дома имели один стандартный цвет – серый, натуральный… Дома не красили, раньше в Москве такой моды не было.
«Тесно и скучно жили марьинорощинские обитатели, – написал Леонид Владимирович Шебаршин, – сапожники-кустари, извозчики, скорняки, рабочие небольших окрестных заводов и мастерских. В каждой квартирке жило по две – три семьи, по семье на комнату, и все пользовались одной кухней, где с трудом помещались кухонные столы».
Хорошо написал автор, лучше не напишешь – все-таки он прожил в Марьиной Роще двадцать восемь лет. Часто случались ссоры, иногда – драки, иногда вообще хватались за ножи, но, несмотря ни на что, тамошний народ жил дружно, в помощи никогда никому не отказывал – и своим марьинорощинцы помогали, и чужим, всякому человеку протягивали руку, если тот оказывался в беде.
«Были там семьи, искони имевшие репутацию непутевых, – пьяницы, бездельники, мелкие воришки, – не стал скрывать Шебаршин. – В большинстве же населяли Марьину Рощу трудовые, не шибко грамотные, но очень неглупые, простые и порядочные люди – русские, татары, мордва, евреи…».
Дед и бабушка Шебаршина – Михаил Андреевич и Евдокия Петровна – приехали в Москву в 1903 году из Подмосковья, а точнее, из Дмитровского района, из деревни Гари, и очень быстро приспособились к здешним условиям.
Работы они не боялись, брались за любое дело, а вот по части того, чтобы стачать модные мужские баретки для выхода по воскресеньям в парк или роскошные дамские туфельки на пуговке, равных им не было. Работали они у хозяина, владельца большой сапожной мастерской, бабушка занималась кроем – вырезала острым заготовочным ножом союзки, берцы, подкладку, затем садилась за машинку, дед натягивал сшитые заготовки на колодки и творил чудеса. Обувь у Лаврентьевых получалась коллекционная, только на выставках экспонировать, хотя шили ее дедушка с бабушкой для простых людей.
И радовались невероятно, когда видели, что их обувь доставляет кому-то удовольствие.
Вот это качество – сделать что-то хорошее и радоваться, если сделанное доставляет удовольствие, – передалось и Леониду Владимировичу. Он относился к категории тех людей, которые любят делать добро, и если кому-то что-то обещал, обещанное обязательно исполнял. Этому он учился с детства и научился: до седых волос следовал неписанному правилу, ставшему чертой его характера.
А в остальном Шебаршин был в детстве обычным пацаном, бегал на железную дорогу, собирал в мешок уголь, падавший из вагонов на шпалы, лакомился жмыхом, если удавалось достать его, – вкуснее пищи не было, играл в жостку – увесистый свинцовый пятак, к которому была пришита волосатая шкурка, жостку надо было беспрерывно подкидывать вверх ногой – не носком, а боковиной, – выигрывал тот, кто дольше всех держал свинцовую блямбу в воздухе, не давая ей упасть на землю.
У каждого марьинорощинского паренька жостка была обязательно своя, персональная. Очень часто ребята имели по две жостки, а то и по три. Да и вообще, в Москве, наверное, не было мальчишки, который не обзавелся бы столь модной игрушкой военной и послевоенной поры. Не играли в жостку, ловко перекидывая ее ногой, наверное, только кремлевские ребятишки, но их папы каждый день общались с дедушкой Калининым и дядей Ворошиловым, а все остальные играли. Очень азартно, долго, ловко. Из наиболее способных ребят выходили хорошие футболисты.
Собственно, жостка была популярна не только в Москве – в России тоже. Я в те годы жил на Дальнем Востоке, в городе Свободном, так там тоже азартно колотили ногой жостку, правда, называли жостку чуть по-другому, зоской – так для языка было легче, слово не застревало.
У Шебаршина был приятель, живший в доме по соседству, – Гоша Савицкий, так его дядя, недавно вернувшийся с фронта, Николай Иванович, видя игроков в жостку, обычно интересовался:
– Ну что, выколачиваете дурь из ног?
Может, это и так, знающий народ до сих пор утверждает, что хорошие футболисты той поры действительно были хорошими жосточниками: одно очень логично вытекало из другого, и взрослые ничего плохого в жостке не видели.
Другое дело – чика или расшиши. Чика еще имела и другое название – пристенок, а расшиши еще называли расшибалкой. И чика, и расшиши – это были денежные игры. По мелочи, правда, по пятнадцать, двадцать, в лучшем случае по тридцать копеек, но все же это были деньги.
Пристенок – это когда мальчишки монетой колотили о стенку и стремились угадать так, чтобы монета упала рядом с монетой кона, лежавшей на земле. Если расстояние между монетами можно было измерить пальцами одной руки и игрок дотягивался до монеты кона, то забирал монету кона себе, как и собственную монету, – это был его выигрыш. И еще – имел право следующего удара о стену…
Расшибалка – это была еще более денежная игра. На контрольной черте рисовали «казенку» – специальный квадрат, в который помещали монеты, выстроенные столбиком. Издали разбивали этот столбик, как бильярдные шары, выстроенные треугольником…
Если кто-то из взрослых видел ребятишек, играющих в расшибалку, то обязательно прерывал игру, ругался, мог вообще прочитать длинную нотацию либо дать по затылку.
На подзатыльники тут не обижались, иногда вообще не обращали на них внимания – это было рядовым делом. Да и подзатыльники эти не помешали пресловутой Марьиной Роще, о которой рассказывали десятки лихих историй, вырастить много блестящих людей, которые вошли в российскую историю.
Были и игры – типичное «физо» (физкультура и спорт). Та же лапта, тот же футбол на зеленой травке, те же «догонялки», очень похожие на эстафетный бег, или вот такая игра – «в отмерялы». Играла обычно целая команда. Играть одному не интересно. Обычно проводили на земле черту. Становились к ней лицом – носками ботинок или тапочек касались этой черты. По команде совершали прыжок вперед. С места. Тот, кто отличился самым маленьким прыжком, становился в позу спортивного коня, и участники игры «в отмерялы» уже прыгали через него, и так далее. Игра эта могла продолжаться долго и давала хорошую физическую нагрузку.
Победившему доставалась слава, уважение ровесников, а большего, честно говоря, и не надо было: авторитет в горластом мальчишеском обществе – святое. Завоевать авторитет, стать таким, чтобы слово твое было непререкаемым, – это штука трудная, может быть, даже труднее, чем стать чемпионом Москвы в каком-нибудь виде спорта.
В общем, ребята в Марьиной Роще росли крепкими – стальных подков, правда, руками не рвали, но кое-что по части спортивных достижений за своими плечами имели. А когда учились в школе и стали участвовать в разных районных и прочих соревнованиях, то грамот в каждом доме накапливалось столько, что ими можно было обклеивать стены.
Пока не пошли в школу, играли также в войну, некоторые играли еще крохотными, едва научившись ходить: побить фашистов в бою, где-нибудь за печкой, устроить засаду за горкой дров, принесенных в дом, чтобы они оттаяли, и взять в плен немецкого полковника, выведать у него планы наступления фашистов и передать сведения своим – это было едва ли не главное в жизни «мальков» – пацанов семи, восьми, девяти лет.
Из подходящей доски обязательно вырезали автомат, тщательно обрабатывали его ножиком, скребли так, чтобы ни одного заусенца не оставалось, потом полировали стеклом и тщательно оглаживали ладонями, чтобы ложе и приклад блестели, будто покрытые лаком.
Точно так же делали себе и деревянные пистолеты – вырезали их из досок: маузеры, «ТТ»… Был популярен и немецкий «парабеллум» – добыча, взятая как трофей в честном бою, а вот «вальтер» – название этого пистолета было на слуху, очень уж звонко оно звучало, – что-то не пошел, не стал популярным… Видать, несмотря на свое звонкое имя, формы его были неказисты, невелики и уважения не внушали.
Когда на улице стояла лето – благодатная пора для пацанвы, – играли на улице за сараями, когда же наступала зима – перемещались домой, в тесноту, пахнущую щами, свежими дровами, керосином – еду-то готовили на керосинках, – иногда хлебом и солеными огурцами… В то голодное время каждая семья старалась запастись продуктами – чем больше, тем лучше. Хоть и трудно это было, но картошка имелась почти у всех, в каждом доме, а если у кого-то картошка кончалась, то соседи обязательно приходили на выручку, каждый выделял немного продуктов.
Жили очень дружно, поддерживали друг друга буквально под локоток. О такой спайке, о тепле общения ныне можно только мечтать.
Не выбрасывалось ничего, даже картофельные очистки. Их Леня Шебаршин и Гоша Савицкий специально собирали в кулек, а потом, когда начинали топить печи, пристраивали эти очистки на трубе, с них очень быстро слезала шкурка (то, что не слезало, сдирали пальцами) и ели. Очень вкусная была эта еда, Савицкому до сих пор помнится!
В тех детских играх в войну Леонид Шебаршин почти всегда был главным красным командиром, побеждающим фашистов, но вот когда в сорок четвертом году к Гошке Савицкому приехала мать и привезла в подарок магазинное ружье с трещоткой, авторитет Гошки вырос настолько, что он потеснил своего приятеля и на несколько дней сам сделался командиром.
Когда начались налеты немецких бомбардировщиков на Москву, было, конечно, страшно, но со страхами этими справлялись быстро. Марьина Роща – район простой, и люди здесь жили простые, рабочие, эвакуации не подлежавшие, все оставались в своих домах. Но если бы, не дай Бог, немцы вступили в Москву, в Марьиной Роще все бы взялись за оружие и сделали бы все возможное и невозможное, чтобы вышибить врага.
Район марьинорощинский – деревянный, сухой, дома тут могли гореть, как порох, с треском, если бы проворонили хотя бы один дом, то Марьиной Рощи бы не было бы… Другое дело, бомбы там падали редко. И все потому, что ни военных, ни промышленных, ни правительственных объектов в Марьиной Роще не было, и немцы это знали.
Но тем не менее во всех марьинорощинских проездах, во всех семнадцати без исключения, – были отрыты свои бомбоубежища.
Убежища эти были довольно примитивные: выкапывалась землянка, – большая, с подпорами и прочими инженерными атрибутами, сверху накрывалась бревнами и засыпалась землей. Вот, пожалуй, и все. Укрытие, конечно, несерьезное, попадания бомбы не выдержит, даже если бомба упадет в пяти – десяти метрах от него, тоже завалится, но все же это было укрытие, и когда на крыше недалекой школы начинала истошно выть сирена, установленная там еще летом сорок первого года, народ поспешно тянулся в убежище – кто с книжкой, кто с узелком продуктов, кто с рукодельем, кто с чем, – в общем, сидели там до отбоя.
Отбой – все та же, вызывающая мороз по коже песня сирены…
В сорок втором году в Четырнадцатом проезде построили газоубежище. Не бомбоубежище, не овощехранилище, а именно газоубежище, и людям так и объяснили: «Это газоубежище!».
Видимо, от немцев ожидали и такое – газовых бомб, но к этой поре наши совершили несколько удачных налетов на Берлин, – и бомбили Берлин, вот ведь как, и германская столица горела, только об этом почему-то мало рассказывали, – и гитлеровцы отказались от бомбардировок Москвы.
Некоторое время газоубежище стояло пустым, никак не использовалось, а потом из него решили сделать овощехранилище… И вот тут-то самая пора вернуться к картошке – излюбленному блюду обитателей Марьиной Рощи.
Самые большие объемы в овощехранилище были заняты, конечно же, картошкой, – картошка была везде, во всех сусеках, хранили ее, естественно не в мешках, а россыпью, а вот привозили по-разному – в основном в мешках, но случалось, что и россыпью.
Вот тогда-то у пацанвы из Четырнадцатого проезда наступал праздник: у всякого картофельного потока обязательно была утечка: то в одном месте на землю шлепалась пара картофелин, то в другом, и эта картошка становилась добычей пацанов.
Грузчики ругались, иногда давали кому-нибудь из мальчишек тумака, но очень редко: трудно было оказаться проворнее марьинорощинских ребят: ребята были проворнее грузчиков.
Зато какая радость была, когда Ленька с Гошкой приходили домой с добычей. Первыми их хвалили бабушки: Леньку – бабушка Дуня, Гошку – бабушка Тоня.
– Кормильцы вы наши!
Конечно, кормильцами они не были, стали ими потом, но все равно слышать эти слова было приятно. Бабушки, похвалив внуков, старались обязательно угостить их чем-нибудь вкусным.
А что такое «вкусное» в годы войны – та же картофелина, испеченная в печи (в Марьиной Роще печи были далеко не во всех домах), на сковородке и посыпанная крупной солью, а еще лучше картошка была, когда ее запекали в золе – м-м, это было просто объедение; второе лакомство – это обычный кусок ржаного черного хлеба, лучше всего горбушка, посыпанная солью.
Все ребята из Четырнадцатого проезда были готовы в любую секунду выскочить из дома на звук автомобильного мотора: когда приезжала машина с картошкой, она обязательно разворачивалась в узком проезде, едва не цепляя за дома, делая разворот в несколько приемов, и завывание ее движка было сигналом для сбора – из всех дверей высыпала ребятня.
Некоторые, наиболее сообразительные, выбегали даже с мешками – шили их специально.
И нравы в Марьиной Роще существовали свои, отличные от других окраинных районов Москвы.
Те, кто утверждает, что Марьина Роща была местом самых низких притонов, «малин», хаз, в которых роскошно жили разные уголовные элементы, паханы и «смотрящие», глубоко ошибается – Марьина Роща была обычным московским районом, хотя и жила по своим законам.
В Марьиной Роще действительно жило несколько «паханов», которые очень грамотно разделили район на сектора и поддерживали там порядок – каждый «пахан» в своем секторе.
И порядок действительно был: «паханы» наводили его вместе с милицией – делали это, не смыкаясь, не соприкасаясь друг с другом, автономно, каждый сам по себе. Но чтобы там лютовала какая-нибудь «Черная кошка», а по проездам с наганом в руке гуляла пресловутая Мурка, сопровождаемая коварной Сонькой, чтоб сюда, в здешние притоны, к проституткам приезжал богатый люд, дабы оставить там несколько тысяч рублей, – такого не было. Как не было и стрельбы по ночам, истошных криков добропорядочных граждан, к которым с финками приставали гоп-стопники, не было и трупов, обнаруженных бдительными патрулями в придорожных канавах.
Это все – досужие россказни, подзаборная литература из разряда «ОБС» – «Одна баба сказала», страхи интеллигентов, живших в центре Москвы и боявшихся даже нос сунуть в Марьину Рощу.
Находилось здесь и очень строгое отделение милиции, которым командовал человек по фамилии Рапопорт. Сейчас уже никто не помнит ни его имени, ни звания, но порядок в Марьиной Роще при нем был. И люди, ежели что, шли в отделение за защитой. И милиция их защищала.
Впрочем, точно так же шли и к «паханам» – те своих не давали в обиду. Блатные, жившие в Марьиной Роще, – они, кстати, обитали и в других районах столицы, во всех без исключения, кроме, может быть, Кремля, – никогда в своем районе не воровали, и если кто-то собирался это сделать – жестоко пресекали.
У продуктового магазина обязательно стоял постовой – его в Марьиной Роще по старинке называли околоточным, и если что-то происходило, люди бежали к нему. Околоточный («около точки») во всем разбирался по справедливости, если требовалось – то вызывал подмогу.
Как-то блатные вычислили в своих рядах «крота», иначе говоря, стукача, и поздно вечером около газоубежища расправились с ним. Ленька и Гошка были тому свидетелями.
На траве расселось «общество», – кто-то покуривал сигарету, кто-то поигрывал ножичком. «Крот» стоял перед блатными бледный, тощий, в обвисшей одежде. Он мог бы, конечно, от блатных убежать, но не делал этого, это было бы для него только хуже.
Кто-нибудь из блатных задавал вопрос, «крот» отвечал – врать было нельзя, за вранье могли излупить так, что мало не показалось бы, поэтому говорил он, как на суде, только то, что знал – правду. А поскольку правда эта была стукаческая, то вставал один из блатных и бил его.
Били сильно – «крот» шлепался на землю, ноги его вскидывались вверх сами по себе.
Следовал следующий вопрос, на который «крот» отвечал также правдиво, за вопросом – сильный удар. Несчастный «крот» снова летел на землю, подвывая и размазывая по лицу красную мокредь.
Расправа шла минут сорок, «крота» не убили, но проучили на всю оставшуюся жизнь, а Шебаршин и Савицкий запомнили то, что видели, также на всю жизнь – такие истории не забываются. Наблюдали они за нею из-за угла и очень боялись, что кто-нибудь из блатных заметит их. Но пронесло – никто не засек, что ребятишки наблюдали за экзекуцией.
Я представляю: иной собрат по перу так бы расписал эту сцену, что по коже побежали бы колючие мурашки, и финки расписал бы, и кровь красную, и как «крот» рыбкой летал на землю, а в конце описания поставил многозначительные три точки. Это означало бы, что судьбу «крота» понимай как хочешь. С одной стороны, его вроде бы и прирезали, оставили подыхать в канаве, с другой, вроде бы и нет – вроде бы…
Но «крота» марьинорощинские обитатели не убили, проучили как следует и отпустили восвояси.
Из своих рядов, естественно, вырубили. Наука очень действенная.
Старожилы Марьиной Рощи до сих пор вспоминают начальника 20-го отделения Рапопорта, при котором и порядок был, и справедливость торжествовала, и блатных он держал в узде, при случае мог поставить по струнке. И горестно качают головой старожилы – сейчас таких милиционеров нет. А если есть, то они ничего не знают о них.
Сирены, несмотря на вой, который обычно называли истошным – и он действительно был истошным, – все-таки отличались друг от друга. Голосами. У одной сирены голос был басовитым, низким, у другой – визжащим, истеричным, у третьей – спокойным, деловым, работающим на двух нотах, у четвертой – тонким и противным, словно бы на крышу вместо сирены подняли циркулярную пилу, у пятой – напоминал звук немецкого самолета «гау-гау», шестая также имела свою особенность, и так далее.
Одинаковых голосов не было.
Голос сирены, стоявшей в будке на крыше 605-й школы, расположенной недалеко от родного дома, Шебаршин мог различать среди остальных голосов даже в семидесятипятилетнем возрасте: так запал он в память – не выкурить. И до последних дней голос сирены, если его доводилось слышать, вызывал у Шебаршина некую внутреннюю дрожь. Как, собственно, у многих людей, познавших войну.
После одной из тревог по Марьиной Роще пронесся слух, что один из самолетов, нападавших на Москву, сбит и упал в Останкино.
Останкино – зеленое местечко с роскошным парком и прудом – находилось недалеко – полчаса неспешного хода, а если бегом, то можно уложиться в двадцать минут.
С места сорвались целой лавиной и понеслись в Останкино – охота было увидеть вблизи технику, на которой летают гитлеровцы. Гошка запыхался, он не мог тянуть наравне с ребятами, которым было по восемь – девять лет, дыхание еще не установилось, было не то, поэтому начал отставать, но Ленька его не бросил…
Хоть и с опозданием, но к самолету они все же прибыли, и лица их растянулись в жалобных улыбках: в Останкино действительно находился упавший самолет, только не гитлеровский «юнкерс», а наш небольшой истребитель, ястребок с тупо обрубленным носом. Сейчас, конечно, трудно определить, что это была за машина, скорее всего – «ишачок», И-16. А хотелось, очень хотелось, чтобы на земле валялся немец, какой-нибудь «юнкерс» или «хейнкель».
Обратно возвращались удрученные, медленным, небрежным шагом, – ни отстающих, ни вырывающихся вперед не было. То ли неисправным оказался тот самолет и это обнаружилось в воздухе, то ли попал под огонь наших же зениток – в общем, оказался он на своей земле недалеко от Останкинского парка.
Дверей в Марьиной Роще, несмотря на худую славу района, никто никогда не запирал – все дома, все квартиры были открыты. И никто ничего не брал – не воровали, понятие чужого добра, как и то, что счастья оно не принесет, сидело в крови у каждого марьинорощинского обитателя. Независимо от возраста.
У Гоши Савицкого однажды стряслась вообще анекдотическая история. Он зимой потерял шапку. Сбило ветром, подхватило порывом и уволокло. В общем, остался парень без шапки.
Надо покупать новую – мать, конечно, будет недовольна, может быть, даже стукнет по затылку, но шапку обязательно купит. Надо только выдержать первый натиск матери, первые упреки и первый подзатыльник, если он последует.
Вечером Гоша матери ничего не сказал, решил, что лучше это сделать утром – уж очень мать была вечером злая, а утром встал – шапка его лежит в коридоре… Это означало, что кто-то ранним утром, по свежему морозцу, нашел в снегу его шапку и, зная, кому она принадлежит, принес Гошке прямо домой. Поскольку дома уже никого не было, а Гошка еще спал, неведомый доброхот не стал его будить, положил шапку на пол в коридоре и ушел.
Савицкий до сих пор не знает, кто его так здорово выручил.
Если в Марьиной Роще воровства не было – воры сюда просто не совались, – то за пределами района воровства было сколько хочешь.
В частности, и Шебаршины, и Савицкие получили неподалеку – в Бутырском хуторе, именуемом попросту Бутыркой, – участки земли под огороды. Время было голодное. Огород считался хорошим подспорьем.
– С огородом мы не пропадем, – говорили бывалые люди, и правильно говорили: это было так.
Сажали в основном, конечно же, картошку – главную еду московского пролетариата, и не только московского – пролетариата российского.
На участки эти навалились дружно, и старые и малые, очистили от камней и железного хлама, выкорчевали несколько старых пней, вскопали, баба Дуня достала где-то немного навоза – настоящего, деревенского, из-под лошадей, – навоз также бросили в землю, и в один из теплых майских дней посадили картошку.
Картошка уродилась на славу, пошла в рост споро, и хотя хорошая ботва не считается приметой хороших клубней, опытная баба Тоня Савицкая сказала: картошечка вырастет неплохая. Это подбодрило обе семьи.
На огородах бывали часто – окучивали ряды, пропалывали их, следили, чтобы никто не забрался, и уже в июле, в середине, лакомились молодой картошкой, распробовали ее основательно и остались довольны. Обе семьи дружно решили, что можно, конечно, съесть картошку и молодой, но лучше подождать до осени, когда картошка станет настоящей, матерой бульбой, и тогда собрать урожай… Даже место определили, где будут хранить картошку зимой.