– Вот под этим и устроюсь, – сообщил Пельмень, указывая на массивный круглый стол, – а ты на диван завалишься. Сейчас растопим, согреем водички и будем тебя выпаивать.
Голландка, заботливо вычищенная перед отъездом, легко разгорелась, потянуло теплом, не хотелось ни говорить, ни думать, только молчать и слушать, как потрескивают огонь и деревяшки. Закипал чайник, шипя и плюясь. Яшка, которого терзала какая-то мысль, спросил:
– Слышь, Пельмень, вот этот фон-барон чего это такой добренький?
Пригревшийся Андрюха приоткрыл глаз:
– А я почем знаю? Когда прижучит – кто-то звереет, а этот вот подобрел. Видал, как ручки-то складывал? О Боге вспомнил.
– Тут вспомнишь, – согласился Яшка. – Не, хороший мужик, хавчиком поделился, можно сказать, выбил.
– В смысле?
– Ну, поругался с этим, с поварешкой, чтобы не одну пайку, а три налил.
– Ага, крысюк какой. У своих же жратву подтибрил.
– Так он же для нас, – заметил Анчутка, но Пельмень, хотя и поколебался, своих слов назад не взял:
– А… ну да. И все равно фашист. Сегодня нам помог, а вчера душегубствовал по хуторам.
Но Яшка почему-то воспротивился:
– Нет, если бы так, его бы сразу грохнули. И потом, вот ему папаху кто-то отдал, – он любовно погладил обновку, – шинель, варежки. Поделились – стало быть, человек хороший.
Пельмень подвел черту обсуждению:
– Да бес с ним! Накормил и за шапку – спасибо, лекарству дал – туда же, а как он с другими – сам пусть отвечает.
– Перед кем? – осведомился Анчутка.
– А перед кем надо, перед тем и ответит. Трибуналу. Или кому он там молился… да хорош уже, вон, крышечка уже прыгает.
В буфете обнаружилась сахарница с несколькими кусками рафинада, подернутый белесым мед, банка забродившего варенья. И – о чудо! – жестянка с нерусской надписью, в которой оказалось пальца на три сухого молока.
Яшка немедленно сунул в нее нос, втянул одуряющий запах:
– Вот это фартануло.
Пельмень отобрал у друга банку:
– Хорош марафетиться, все вынюхаешь. Сейчас наведем.
Ох, как славно было, сменив окружение из холодных камней на теплые, дружелюбные деревянные стены, сидеть на толстом ковре около разогревавшейся печи и потягивать из настоящих (фарфоровых! небитых!) кружек кипяток с сахаром и молочную болтушку с жиром. Против ожидания, собачьим духом не пахло, зато в груди после первых же глотков заметно потеплело, дышать стало легче.
Пельмень решил так:
– Полночи один на стреме, полночи второй. Или час через три, как тебе? За печью надо следить, да и мало ли кто заявится.
– Надо, надо, – сонно поддакнул Яшка. – Ну, ты разбуди, как сам кемарить соберешься, я тебя сменю.
Видя, что друг уже отключается, Пельмень пожалел его и согласился на график дежурства. В конце концов, больной тут один.
Ближе к трем часам начался густой снегопад. Яшка, сменивший приятеля, сидел, прижимаясь к печке и отлипая от нее лишь для того, чтобы подкинуть в топку поленце. Свет, само собой, не зажигали, только огарочек свечи прикрепили к блюдцу и заботливо налили туда талой воды, чтобы не спалить гостеприимный дом.
И около трех тридцати – он это хорошо запомнил, потому что любовался собственноручно заведенными ходиками, а концы у стрелок светились в темноте, – раздался выстрел.
В это же время промчался товарняк, и сомлевший от тепла Анчутка сперва не осознал, что сначала бахнуло и лишь потом – загрохотало. Причем стреляли неподалеку, чуть ли не под боком.
Он осторожно выглянул в оконце – и, вполне ожидаемо, никого и ничего не увидел. Разве что убедился, что снегу нападало порядочно. И все-таки что-то там стряслось, в доме напротив, поскольку сквозь доски забора блеснула полоска света, будто от фонаря. Метнулась по свежему снегу и тотчас пропала.
Калитка дачи напротив стала открываться – медленно-премедленно, как в страшном сне, – и на дорогу вышел человек. Осмотрелся, а потом отправился как ни в чем не бывало вниз по улице, спокойно, уверенно, без тени спешки.
«Ну, может, хозяин? Ключи забыл или там за банкой огурцов заехал», – успокаивал Анчутка сам себя, но никак не мог избавиться от острого чувства сожаления.
Нет, не хозяин.
Нет, не за ключами-огурцами.
И да, скорее всего, придется сматываться из гостеприимного дома, от печки и из тепла.
Яшка чуть не взвыл, но вовремя опомнился. В конце концов, надо просто все выяснить – глядишь, и ложная тревога.
Он толкнул приятеля в бок:
– Андрюха, буза, тут чего-то стряслось, как бы нам не погореть.
Пельмень тотчас проснулся, распахнул глаза:
– Ась? Что?
Выслушав рассказ Анчутки, он тоже чуть не взвыл от сожаления и тоже взял себя в руки:
– Пошли глянем, как да что.
Затушив свечу и как следует закрыв дверцу топки, пацаны выбрались из дома, прошли через заднюю калитку, обогнули участок и, крадучись, пересекли улицу. Фонари в поселке горели через раз, и все-таки от первого снега было достаточно светло. Удалось разглядеть дорожку следов, идущую от калитки соседнего дома, – она шла прямо, вниз по улице. По четким, равномерно отпечатанным отметинам видно было, что человек не бежал, а именно уходил.
– Пошли, что ли? – неуверенно спросил Яшка.
Пельмень не ответил. Обернув ручку калитки рукавом тельника, он отворил дверь с маленькой медной табличкой «А. И. Романчук» и осторожно заглянул внутрь.
Удивительно. Тут весь двор был завален снегом чуть не по щиколотку, и снегопад валил гуще, прямо смерчами кружился в воздухе.
– Метель. Аль вьюга какая, – хмыкнул Анчутка, белый-пребелый.
Снег был необычным. На дорожке смятыми сугробами возвышались пуховые подушки, безжалостно растерзанные и выпотрошенные, какие-то осколки также усыпали двор, от веранды до калитки тянулся след от матраса, и сам он обнаружился прямо у калитки.
Качественный, толстый пружинный матрац. Его полосатая обивка была изрезана, мягкое наполнение было раскидано вокруг, топорщились голые пружины.
На самом матрасе, головой на нем, а телом на снегу, лежал ничком человек в ушанке, напрочь убитых сапогах, в тельнике, поверх которого чего только не было развешано: бумажки, висюльки на шнурках, проводки. Лежал он неловко, неудобно как-то вывернувшись, так что сразу стало ясно – мертвый.
Пельмень осторожно перевернул его (он был еще мягкий, не закоченевший), Анчутка чиркнул спичкой. Вряд ли парнишка был старше них. Толстогубый, с большим лбом, с огромными, недоуменно выпученными глазами, смутно знакомым лицом. Внешних повреждений вроде бы не было, но когда Яшка чиркнул спичкой, стала заметна дыра в телогрейке с левой стороны.
– В упор стрелял, падла, – прошептал Пельмень.
– Давай, что ли, закроем, – жалостливо предложил Яшка, и Андрюха потянулся было ладонью к мертвому лицу, но вовремя опомнился и руку отдернул:
– Дурак ты, право слово. Тикаем, а то на нас повесят.
Горестно вздыхая, они вернулись в «свой» дом, прибрались, тщательно затушили печь, приладили на место доски и отправились куда глаза глядят, главное, чтобы подальше. Каждый тайком думал, что рано или поздно придет и его время, и будет он лежать таким же макаром, на снегу или в придорожной грязи, и таращиться в небо – или на окружающих, если таковые найдутся, – стеклянными недоумевающими глазами, хорошо еще, если двумя. И точно так же, должно быть, не будут таять, падая на лицо, легкие снежинки.
Колька, прицеливаясь, поднял пистолет – и немедленно почувствовал, как затряслась рука. Привычно накатила паника, похолодело в животе: «Что это такое? Почему?» Вот уже сколько лет он, повидавший и натворивший многое, не боялся ничего. Уж сколько времени потрачено на всю эту чепуху французскую, отжимания на кулаках, на пальцах, на одной руке, стойки-«крокодилы», все эти подъемы-перевороты, укрепляющие мышцы.
Безнадега все это.
Стоит поднять чертов пистолет – и появляется липкий страх: вот промахнусь! Вот промажу, снова опозорюсь… И трясется накачанная рука, и мечется по мишени мушка, бешеной козой скачет в прорези.
Колька, стиснув зубы, попытался успокоиться, нажать на курок как учили, – но вот уже скачет не коза, а целый слон. Чем ближе к тому, чтобы спустить крючок, тем сильнее трясутся руки, тем выше и резче дергается мушка.
Ощущая, как из глаз начинают струиться злые слезы, он со злобой нажал на курок – плевать, как придется!
Грянул выстрел.
Пацан зажмурился, стиснул зубы, стараясь удержаться, не закричать, не грохнуть эту железяку об стену.
– Николай, далекий промах, – сказали рядом с ясной нотой нетерпения, с укоризной, – я неоднократно объяснял вам. Вы снова ловите десятку.
– Я знаю, – процедил Колька, стараясь сдержаться. Воспитанный человек не будет стрелять в собственного учителя.
Преподаватель физической культуры, он же – ведущий секции стрельбы, Герман Иосифович взял его за руку и принялся снова показывать, «как надо».
– Основная ваша ошибка, Николай, есть угловое отклонение. Причина: малый опыт стрельбы. Однажды приобретенный навык не останется с вами на всю жизнь, нужны постоянные тренировки, – давал он пояснения, мягко, но настойчиво преодолевая сопротивление. – Сейчас необходимо контролировать положение мушки. Мушки, понимаете?
– Да понимаю я!
– И снова отклоняетесь, – учитель деликатно, но жестко вернул корпус и руки Кольки в надлежащее положение. – Ровная мушка в прорези. Повторите.
– Мушка ровная в прорези, – процедил он.
– Не десятка на мишени вам нужна, а именно мушка. Так. Контролируйте дыхание. Начали.
Второй выстрел.
– Николай, а ведь вы опять зажмурились, – вежливо, но не без раздражения констатировал учитель. – Оба глаза закрыли. Не отчаивайтесь, результат гораздо лучше. Уже «молоко». Продолжайте, пожалуйста, – а сам отправился к Оле.
Пацан проводил его взглядом, полным лютой ненависти. Сейчас этот гад будет хватать Олю за руки, а то и за щиколотки, изменять положение корпуса, контролировать отклонение… если бы это был кто-то другой, не взрослый, преподаватель, фронтовик, – честное слово, история города пополнилась бы смертоубийством на почве ревности.
С тех пор, как Герман Иосифович появился в городе, Колька лишился покоя. Его разрывали самые противоречивые чувства. С одной стороны, он, как сын человека, которого не шельмовал только ленивый, понимал, как важно не судить о людях по своему собственному отношению к ним. Глупо и нечестно себя так вести. Если бы к нему, обвиняемому, а затем и подсудимому Пожарскому, нарсудья или, скажем, тот же Акимов отнеслись подобным образом, не гулять бы Кольке на условном.
С другой стороны, этот человек действовал на нервы, мозолил глаза, и вроде не было ни малейших оснований видеть в нем врага, и все-таки…
«И все-таки должна быть бдительность», – оправдывал себя Николай.
Направление его мыслей совпадало с общим настроем. Бдительность и снова бдительность. Война еще не закончилась, то и дело возникали слухи о диверсиях, а то и взрывах, всем было понятно, что в городе скрыться проще, и потому чужак, появившийся в районе, никогда не оставался незамеченным.
Вот и Германа Иосифовича засекли с тех самых пор, когда он сошел на станции с маленьким, старушечьим, самодельным чемоданчиком. К тому же желтым.
Смугловатый, росту среднего, даже ниже, темные кудрявые волосы, нос короткий, скулы широкие, глаза светлые, крупные, глубоко посаженные. Смотрит прямо, взгляд не прячет. Одет опрятно, в форму без погон, и сама форма – не дорогая и не дешевая – хотя и поношена изрядно, но неизменно чистая и отглаженная. Подворотничок и сапоги сияют так, что глазам больно.
В заводском общежитии, куда его расквартировали для начала, тут же быстро допросили с пристрастием: откуда взялся, друг ситный? С чем пожаловал? Почему обе ноги (руки) на месте? И что не сидится на месте, не восстанавливается родное село или хутор? Все к нам лезут, как будто город резиновый.
– Капитан, – докладывал Ленька, сын комендантши, – демобилизованный по ранению. Контузия. Одна тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения.
– С документами что? – немедленно спросил Коля.
– Все чисто, – понизив голос, поведал Ленька, – красноармейская книжка с записью о ранении, справка из госпиталя, проездные. Мамка все вносила, так я скрепки-то проверил…
– Ну и?
– Ржавые. Я как-то в его комнату заскочил, как будто дверью ошибся. Он распаковывался как раз. И‐и‐и‐и, сколько ж у него наград, иконостас!
Чуть позже из разговоров, обрывков, упоминаний выяснилось столько всего, что впору было смутиться и просить прощения у подозреваемого. Надо уметь признавать ошибки. А тут такой послужной список: командир разведроты, за линию фронта ходил сорок пять раз, четыре ранения, из них три тяжелых.
Что до наград, то было их на самом деле с избытком, и не только советские ордена и медали, но и польский Серебряный крест пятой степени и еще какой-то несоветский: на перекрещенных мечах – восьмиконечная звезда с цветком и лавровыми листками.
«Вражина, а то и белополяк», – думал Колька с неприязнью, запрещая себе и вспоминать о том, что последнего зверя такого рода добили за два года до рождения подозреваемого, в двадцать первом году – по крайней мере, так утверждала историчка.
Возможно, дело было в непривычном говоре – вроде бы правильном, внятном, акающем, в котором, однако, чуткое ухо различало мягкое «г». И, чтобы совсем запутать дело, он иной раз заикался.
– Вакарчук его фамилия, – сообщил Ленька.
– Бандеровец, – уверенно заявил Колька.
– Герман Иосифович, – чуть извиняющимся тоном закончил осведомитель. – Место рождения – Львов, Западная Украина.
Да. Тут уже даже Колька был вынужден признать, что для такого происхождения каша во рту вполне извинительна.
Отметившись везде, где положено, Вакарчук побродил по району, а потом отправился прямиком в школу. И так отрекомендовался, что его немедленно проводили к Петру Николаевичу, в директорскую, о чем-то они там очень быстро договорились – и назавтра выяснилось, что у ребят появился учитель физической культуры.
Многие – и не только Колька – презрительно хмыкали: этот дрищ? Глиста в гимнастерке? (По ходу выяснилось, что тетка-комендантша есть кремень, не склонный болтать, и о послужном списке вновь прибывшего широкому кругу не известно.)
Вскоре пришлось признать, что нет, не глиста, – это после того, как он сначала подтянулся двадцать раз «до яиц», а затем продемонстрировал безукоризненный подъем переворотом – и тоже два десятка раз сряду. Без пота и напряжения. Более того, он умудрялся и других этому научить. Так что даже отъявленные слабаки, которые до того беспомощно висели на турнике, начали исполнять этот элемент – по разу, два, три, а кое-кто уже и по десятку накручивал.
Худощавый, жилистый, мускулистый физрук с легкостью справлялся с тем, чтобы подсадить, поднять, как-то иначе подтянуть до своего уровня подопечных, среди которых, несмотря на общую голодуху, встречались весьма увесистые экземпляры. И ни шуточки, ни тени насмешки не позволял.
Чуть позже показал и диковинные приемчики. Вызвав здоровяка Захарова – которого в последнее время обходили стороной самые отчаянные бузотеры, до такой степени он закабанел и раздался, – он вежливо попросил себя свалить.
Смерив физрука взглядом сверху вниз, Илья хмыкнул, протянул руки – и только. Тот неуловимо подался вперед, зацепил за майку, дернул на себя, потом наподдал под коленки – и Захаров рухнул на маты.
– Давайте еще раз. Я не успел.
– Пожалуйста, – не стал противиться физрук. В этот раз Илюха был начеку и продержался с минуту, лишь потом упал, заломанный на отменную «мельницу».
– Следующего прошу. Есть желающие?
Колька вышел на мат.
– Атакуйте, Пожарский, – приказал Герман Иосифович.
– Не приучен бить первым, – с подколкой ответил парень.
– Хорошая привычка, если к месту, – одобрил физрук. И молниеносно нырнул вперед, цепляя колено. Колька среагировал, заблокировал руку. Несколько секунд они боролись в стойке – Вакарчук отжимает его колено, Колька – физрукову руку.
«Заваливайся, дожимай корпусом», – мелькнуло в голове, но тело не поспело за мыслью, и его уже толчком опрокинули на спину. Впрочем, Колька успел кувырнуть противника через себя – не хватило маху, и вот уже Вакарчук, извернувшись по-кошачьи в воздухе, вошел в захват, прижав одной ногой руку, душил сгибом бедра, усиливая давление.
Хватая воздух в железном хвате «глисты», Коля услышал тихую подсказку:
– Для сдачи достаточно постучать по мату.
«Выкуси!» – хотел он ответить, но ни голоса, ни силы не хватало, и уже темнело в глазах, в ушах завывало, – ну и, конечно, отпустил физрук, помог подняться и громко, чтобы все слышали, заявил, что у Николая отличные способности к самбо.
– Желающих милости прошу на занятия, – пригласил он.
Он вообще оказался редкий активист, ничего не привык делать для галочки, а все с перевыполнением.
Вскоре отправился в директорскую и поинтересовался, не требуется ли школе библиотекарь. Сказали, что требуется и очень даже. С квартир эвакуированных, которые так и не вернулись, понавывозили множество книг, книжонок и книжищ, и все они были свалены во флигеле-пристройке. В результате и флигель, и книжная неразбериха перешли в полное распоряжение Вакарчука, и вскоре он окончательно туда съехал.
Работы было много. В так называемую библиотеку попадали книги самые разнообразные, в том числе и дореволюционные, и иностранные, и наверняка с неприемлемым элементом. Все надо было систематизировать, выявить и организовать, чем капитан-разведчик с удовольствием и занялся, проявляя исключительное рвение и бабскую скрупулезность.
По его чертежам на уроках Петра Николаевича мастерили какие-то невероятные стеллажи, которые теперь в четком порядке были расставлены, как на параде, по ранжиру. Библиотека занимала весь флигель, сам Герман обосновался в слепом, без окон, закутке, собственноручно огороженном досками, и с дверью-времянкой. Постоянную сколотить все руки не доходили, ибо были все время заняты. Под скромные размеры помещения пришлось сооружать топчанчик и тумбочку, более ничего в «квартире» не было.
Зато библиотека вскоре стала образцовой. Вакарчук самолично вырезал из старого каблука экслибрис: «Библиотека школы № 273» и пропечатал каждый экземпляр. Единственное, на что обратил внимание Петр Николаевич, «принимая» работу: книги на иностранных языках надо отдельно организовать.
– Детки наши не полиглоты, – улыбнулся директор.
– Так ведь и Мировая только вторая, – отозвался физрук, но нерусские книги на отдельный стеллаж все же переставил.
Не особо он стремился к общению, но как-то получилось, что стал повсюду своим. Как если бы в районе родился, вырос и, помимо фронта, никогда отсюда не отлучался. Медалями не бряцал, ранами не хвалился, если и выпивал, то только чтобы не обидеть, без выпендрежа объясняя, что после контузии предписали не увлекаться, да и голова болит очень.
Курил тоже мало и лишь махорку, которую сначала приобретал у местного умельца. Потом, заручившись позволением директора, в палисаднике у флигеля начал выращивать свой табак, которым щедро и бесплатно снабжал желающих – кому для курева, кому против жука.
Раскопал еще грядок, откуда-то раздобыл семена и теперь выращивал всего понемногу: лук, свеклу, морковь, репу, картошку, а самые солнечные места отвел под цветник. Этого сначала никто не понимал – охота землю занимать под несъедобное, – но вскоре палисадник у флигеля стал местной достопримечательностью: вот вроде бы не было на нем каких-то особенных роз-тубероз-левкоев, а он цвел и зеленел, переливался различными цветами, и так почти до самых заморозков.
«Гиммлер хренов», – думал Колька, с раздражением выслушивая умиленные бабьи разговоры: «Золотые руки, золотые! У такого и палка зацветет».
Возвращаясь с футбольных баталий, Колька не раз замечал, как бывший фронтовик, командир разведроты, сконфуженно, как кот, готовый к шкоде, выбирается из флигеля и самозабвенно копошится в земле. Пацан, не выдержав, как-то подкрался к палисаднику, неожиданно выдал громкий, уверенно-обличающий «добрый вечер» и со злорадством заметил, как Вакарчук смутился и даже принялся оправдываться:
– Я, Пожарский, знаете ли, так. Смерти много повидал, много знакомых в землю ушло, вот теперь хочется, знаете ли, как-то…
Коля продолжал сверлить его насмешливым взглядом, но уже не так уверенно. Даже стало несколько стыдно.
Агентура в лице Саньки докладывала, что физрук в мае ходил с удочкой на речку, но лишь для виду, а на самом деле слушал соловьев. Ну а что бродячие собаки и помойные коты, почуяв приближение живодерного ящика, эвакуировались на физруков двор и вообще испытывали к нему необыкновенную любовь – это нельзя было скрыть. Равно как и то, что он их подкармливал (хотя это было большим секретом).
Бабьё и девчонки разделялись во мнениях. Одни возмущались, что он «обчество объедает, в столовке только четверть потребляет, а остальное котам и псам скармливает, нет чтоб детям отдать, раз сам не жрешь». Другие утирали слезы умиления: «Вот ведь какой человек – сам недоедает, а тварюшек бессловесных обихаживает». Оля ничего не говорила, но по ее глазам читалось, что она относится ко второй группе.
Справедливость требовала отметить, что Вакарчук – особенно когда его огород начал приносить плоды – подкармливал не только собак-кошек, но и всех, кто обращался или просто клянчил. Та же Светка Филипповны, те же Мишанька и Пашка постоянно что-то жевали, возвращаясь от него. С мелкотней он ладил просто превосходно, охотно сидел, если просили, возился, книжки читал, пускал в лужах кораблики.
Что по женской части, то и тут он был чист как первый снег. В других школах физруки пользовались самой дурной славой, не гнушались устраивать гаремы. Ясное дело, появление молодого, холостого, о двух ногах и руках не могло пройти незамеченным у женского пола. Множество глаз пристально наблюдало за Вакарчуком, и все-таки даже самые бдительные с богатой фантазией не могли сказать о нем ничего плохого.
Вообще он был на виду, как на ладони, разве что изредка, по свободным дням, наведывался на станцию со своим желтым чемоданчиком, но к вечеру неизменно возвращался.
Вот если бы Коле прямо задали вопрос: «Что конкретно ты имеешь против этого поганого гражданина?», он бы вряд ли сразу нашелся, что ответить.
Ну, первоначально он здоровался с незнакомыми и даже улыбался. От излишней приветливости излечили довольно быстро – сначала подвыпивший сосед, вопросивший, что это он лыбится и «что ли, мы знакомы?», а потом и разбитная соседка под градусом и в поисках счастья. Вакарчук усвоил принятые нормы и старательно отводил глаза при случайной встрече с незнакомцем и тем более с незнакомкой.
Но вот улыбался он по-прежнему в ответ на практически любые вопросы – от «Герман Иосифович, ведь не было же заступа?» до «Керосин завезли?», в процессе почти любого занятия (суровая завуч, которая в целом ему покровительствовала, часто призывала к порядку: «Работай, улыбаться потом будешь»), будь то прополка клумб, демонстрация передней подсечки или подъема переворотом.
«Лыбится, как дефективный», – думал с неприязнью Колька.
Даже когда мама – все-таки по итогам работы в больнице научилась она разбираться в различных хворях – высказала мнение, что это, как и заикание, просто последствия контузии и скоро пройдет, Коля полагал, что Вакарчук просто недоумок.
Возможно, по причине скудоумия он не переносил пота. Наверное, потел, как все, но что-то такое с собой делал, что после самых тяжелых нагрузок, по окончании субботников, кроссов от него пахло не как положено нормальному работяге, а или почти ничем, или одеколоном.
Стоило прийти к мысли о том, что типчик просто ненормальный, что в целом примирило Колю с субъектом, как произошло то, что выжгло и вытравило любую терпимость. И возненавидел он Вакарчука до полной непримиримости.
Как и повсюду в стране, после войны популярность тиров выросла просто неимоверно: кто-то жаждал научиться стрелять, кто-то – похвастаться своим мастерством, а заодно и подзаработать копейку-другую, кто-то просто глазел, потому что «кина» в «Родину» не завезли.
Устроители тиров моментально сообразили, на что ловить любителей военных развлечений, и за меткие попадания выдавали разной ценности призы. Один павильон в сквере работал и летом, и зимой, а для тепла устанавливали тент-палатку. Дети и неповзрослевшие взрослые прямо-таки роились вокруг. Призы имелись самые разнообразные, в основном съестные, потребляемые – сахар, меланж, консервы, махорка, или полезные, например мыло на настоящих (не собачьих) жирах. А в некоторые дни, когда на него находил стих, завтира выставлял и ценные вещи – то немецкий аккордеон, то часы «Зенит», целенькие, не битые, невесть откуда взявшиеся настоящие бритвы «Золинген» и прочее добро.
Но призы – это не для всех, иное дело – тотализаторы. Они процветали. Азартные товарищи, которые сами страдали косоглазием и дрожанием рук, тем не менее прекрасно разбирались в талантах других стрелков и с удовольствием ставили грошик-другой на того или иного меткого снайпера. Причем нередко обогащались.
Это было известно абсолютно всем, но, во‐первых, руки у власти до всего не доходили, а во‐вторых, и незачем. Куда удобнее, когда весь потенциально опасный элемент сконцентрирован в одном месте, как тараканы у воды.
В этот злополучный день у Кольки с Олей вышел не то что скандал, но некоторое разногласие. Всему виной оказался Колин галстук-селедка. Красивый, в удивительную полоску, с которым он старательно сражался, добиваясь нужного, чуть косого узла. И вот когда Колька и галстук явились перед Олей, эффект оказался совершенно не таким, как замышлялось. Оля сначала подняла брови, потом фыркнула, потом пожала плечами – и вроде бы смирилась. Только к парку шли они какими-то партизанскими тропами, избегая большого скопления народа. На прямой вопрос Оля ответила, что если он, Пожарский, с самого начала собирался нацепить на шею дохлого попугая, то предупреждать надо было.
– Да понимала бы чего! – возмутился Колька. – Красивый галстук! Что, постоянно в серо-буром ходить, как попы да монахи?
– Тоже мне, щеголь! Такие штуки на шею только деревенские дурачки вешают типа Витюши, – заявила Оля и высокомерно замолчала.
Так звали местную достопримечательность – Витю-юродивого или Витю-Пестренького, единственного сына подсобной рабочей в продуктовом магазине, инвалида недоразвитого, который страсть как любил навешивать на себя все, что находил. Разукрашенный, как новогодняя елка, бродил Витя по району, и чего только на нем не было – от рекламы «Вносите вклады в сберкассы!» до мышеловки.
В общем, вечер начинался не так приятно, как мечталось. А тут еще вышли к тиру, а там провокатор заведующий выставил на кон удивительную вещь: трофейное зеркало в оловянной оправе, с подставками под свечки. Настольное, загадочно сияющее, да еще и в футляре, обитом алым бархатом, с серебристыми замочками, оно было прекрасно до такой степени, что даже мужикам не приходило в голову задаться мыслью, зачем оно им нужно. Зеркало просто притягивало и манило.
В итоге, бормоча: «Буду сам смотреться аль на картоху сменяю», пытатели счастья просаживали практически всю получку. Хитрый завтира задал непростую задачку.
– Смотри сюда, – объяснял он, – вот тебе два монтекристо, заряжаю зараз оба. Первым выстрелом надо поразить вот ту мишень, с зайцем. Шлепнул зайца – от тебя начинает улепетывать вон тот волк. И если со второго ружья его снимаешь, то забирай приз.
Многие пробовали, спуская жирнее зарплаты – шутка ли! Заяц, зараза, немедленно заваливался, и, пока игрок хватал второй ствол, вскидывал и целился, – волка уже и след простыл.
– Какая красота, правда, Коля?
Колька с изумлением посмотрел на Олю: полуоткрыв рот, прижав к заалевшей щеке сплетенные пальцы, она огромными восхищенными глазами прямо-таки пожирала эту никчемную мещанскую глупую вещь!
– А ты знаешь, что в такие тарелки только вертихвостки смотрятся? – не выдержал он. – При свечах.
Оля вспыхнула еще жарче и высокомерно заявила:
– Ты глуп. Ты потому так говоришь, что никогда в жизни тебе не попасть!
– Больно надо время тратить на всякую лабуду. Галстуки только Витюши носят, – передразнил он, – а сама-то спит и видит, как бы перед зеркальцем хвостом покрутить. Свет мой, зеркальце, скажи!
– Простите, Николай, но вы заблуждаетесь, – попенял невесть откуда взявшийся Вакарчук, сияя белоснежным кашне, в пальто, мастерски перешитом из шинели, элегантный до невозможности. – Внимание к собственному внешнему виду – не только обязанность любого советского человека, но и проявление уважения к окружающим.
В этот момент один из посетителей, уже не смущаясь, послал завтира вслед убегающему волку, и кто-то замазал на то, что все это жульничество и все равно не попасть, только дерет, дармоед, с трудящихся втридорога. Дурацкий Герман с легкой укоризной сказал:
– Зачем же так грубо? – и подошел к столу с ружьями. – Не надо грубить, не следует нервничать. Ни одно дело не следует начинать со зла. Достаточно просто успокоиться, прицелиться и выстрелить. И приз будет, непременно.
Кто-то сгоряча пообещал ему с полным спокойствием отвесить по полной, но завтира прекратил бесплодную дискуссию:
– А ты бы, мил человек, проповеди оставил на улице, а сам бы выступил, как полагается.
– Ну а почему бы и нет? – вежливо отозвался Вакарчук. – Сколько с меня следует?
Завтира запросил, не стесняясь. Герман не просто без возражений выложил больше официальной таксы, но и смирно дожидался, пока барыга зарядит оба ружья. Не придирался, не делал попыток осмотреть инвентарь, спросить, что за кривые костыли ему тут подсовывают, покритиковать пули. Просто стоял и ждал, неторопливо сдергивая по одному пальцу перчатки.
Однако, как только пошел заяц и вокруг притихли, лишь кто-то деловито мазал десятки «за» и «против», физрук, молниеносно вскинув монтекристо, как бы и не целясь, выбил одну мишень, четко и легко, и, снова как бы неприцельно, завалил из второго ружья и волка.
Повисла гробовая тишина, потом заорали все – и кто проиграл, и кто выиграл, – вопили одинаково восторженно.
Заведующий тиром не просто с уважением, но даже с неким благоговением снял приз с подставки, сдул тонкий слой пыли и преподнес Герману. Вакарчук попытался отказаться:
– Что вы. Ни к чему мне. Я просто так, чтобы показать, что для народа-победителя нет ничего невозможного. Вы согласны?
– А то как же, – немедленно отозвался завтира, с восторгом прикидывая, сколько народу еще пополнят ему кассу, пытаясь повторить подобный номер.
Однако один из завсегдатаев‐энтузиастов, плотный мужик с увесистыми кулаками, решительно заявил:
– Э‐э‐э, нет, милый. Гражданин вот выиграл – значит, шабаш. Отдавай, раз обещал.