– Да будет так, как угодно господу, – сказал король. – И если я даю столь сдержанный и умеренный ответ на дерзкие упреки, которые позволяет себе твой господин, то делаю это не из страха перед его оружием, а единственно из любви к миру. Продолжай!
– Второе требование, на котором настаивает мой государь: чтобы ваше величество прекратили тайные сношения с его городами Гентом, Льежем и Малином; чтобы вы немедленно отозвали оттуда своих тайных агентов, сеющих смуту среди его добрых фламандских граждан; чтобы ваше величество изгнали из своих пределов или, вернее, отдали бы для заслуженного наказания в руки их законного государя тех изменников, которые бежали от него, совершив свои вероломные поступки, и нашли надежный приют в Париже, Орлеане, Туре и других французских городах.
– Передай герцогу Бургундскому, – ответил король, – что я ничего не знаю о тех тайных кознях, в которых он так дерзко меня обвиняет; что мои французские подданные действительно находятся в постоянных сношениях со славными городами Фландрии, но сношения эти чисто торгового характера, и не только мне, но и самому герцогу было бы невыгодно их прерывать; что многие фламандцы живут в нашем государстве по тем же причинам и пользуются покровительством наших законов, но, насколько я знаю, между ними нет ни одного скрывающегося изменника или ослушника герцогской воли. Продолжай! Ты слышал мой ответ.
– Как и первый, скажу с прискорбием, государь, – ответил граф де Кревкер, – он недостаточно ясен и прям, чтобы герцог, мой повелитель, счел его должным возмещением за целый ряд происков – тайных, но тем не менее существующих, хотя ваше величество и отказываетесь их признать. Но я продолжаю. Герцог Бургундский требует далее, чтобы король французский немедленно и под верной охраной выслал к нему Изабеллу, графиню де Круа, и ее родственницу графиню Амелину, той же фамилии.[76] Это последнее требование герцог основывает на том, что графиня Изабелла, состоящая под его опекой по законам страны и по положению своих феодальных владений, бежала из Бургундии и нашла тайный приют и покровительство у французского короля, который подстрекает ее к неповиновению герцогу, ее законному государю и опекуну, и тем нарушает все законы божеские и человеческие, признаваемые всей цивилизованной Европой. Еще раз жду ответа вашего величества.
– Вы хорошо сделали, граф де Кревкер, – сказал Людовик презрительно, – что потребовали аудиенции с утра, потому что если вы намерены спрашивать у меня отчета за каждого вассала, бежавшего от гнева моего взбалмошного кузена герцога, то перечень грозит затянуться до самого заката. Кто смеет утверждать, что эти дамы находятся в моих владениях? А если бы даже и так, кто смеет сказать, что я содействовал их побегу или взял их под свое покровительство? Где доказательства, что они во Франции и что мне известно их убежище?
– Государь, – сказал Кревкер, – вашему величеству известно, что у меня было это доказательство… был свидетель, видевший этих дам в гостинице под вывеской «Лилия», неподалеку от вашего замка; он видел их в вашем обществе, государь, хотя ваше величество и были переодеты в недостойный вашего звания костюм турского горожанина. В вашем присутствии, государь, этот свидетель получил от дам письма и устные поручения к их друзьям во Фландрию. То и другое было передано этим человеком герцогу Бургундскому.
– Где же он, этот свидетель? – спросил король. – Приведите его сюда. Посмотрим, осмелится ли он повторить в нашем присутствии свою гнусную ложь.
– Вы заранее торжествуете, государь, потому что знаете, что свидетеля этого больше нет в живых. Это был бродяга цыган по имени Замет Мограбин. Вчера, как я узнал, он был казнен людьми начальника полиции вашего величества… вероятно, затем, чтоб он не мог подтвердить здесь то, что сообщил герцогу Бургундскому в присутствии совета и моем – Филиппа Кревкера де Корде.
– Клянусь пречистой девой Эмбренской, – воскликнул король, – это обвинение так нелепо и совесть моя в этом деле так чиста, что я готов скорее смеяться, чем сердиться! Мой прево казнит ежедневно воров и бродяг, и это его прямая обязанность, но неужели слова какого-нибудь вора и бродяги, хотя бы они были сказаны самому герцогу Бургундскому в присутствии его мудрого совета, могут запятнать мою королевскую честь? Пожалуйста, граф, передайте от меня любезному нашему кузену, что если он так любит общество подобных людей, то пусть держит их при себе, ибо у меня им, кроме самой короткой расправы да доброй веревки, не на что больше рассчитывать.
– Мой повелитель не нуждается в таких подданных, ваше величество, – ответил граф таким непочтительным тоном, какого до сих пор еще себе не позволял, – ибо благородный герцог не имеет обыкновения гадать у колдунов и бродячих цыган о судьбе своих союзников и соседей…
– Всякому терпению наступает конец, – перебил его король. – А так как, по-видимому, единственная твоя цель – оскорблять нас, то мы сами пришлем кого-нибудь к герцогу Бургундскому для окончания переговоров: мы твердо убеждены, что своим поведением ты превышаешь данные тебе полномочия, каковы бы они ни были.
– Напротив, я далеко еще не выполнил их, – сказал Кревкер. – Слушай же, Людовик Валуа, король Франции!.. Слушайте, вельможи и дворяне, здесь присутствующие!.. Слушайте и вы все, честные и добрые люди!.. А ты, герольд Туасон д’Ор, повторяй за мной слова моего государя. Я, Филипп Кревкер де Корде, имперский граф[77] и рыцарь почетного ордена Золотого Руна, именем моего могущественного государя и повелителя Карла, – милостью божьей герцога Бургундии и Лотарингии, Брабанта и Лимбурга, Люксембурга и Гельдерна, графа Фландрии и Артуа, княжества Эно, Голландии, Зеландии, Намюра и Зутфена, маркиза Священной империи, владетеля Фрисланда, Салина и Малина, – во всеуслышание объявляю вам, Людовик, король Франции, что так как вы отказываетесь дать удовлетворение за все беззакония, обиды и вред, совершенные и нанесенные лично вами или при вашем содействии, с вашего ведома и по вашему подстрекательству, моему государю герцогу и его верным подданным, он, моими устами, отныне отказывается от всякого повиновения и подданства вашему престолу, объявляет вас вероломным лжецом и вызывает на бой как короля и человека! Вот вам залог и подтверждение того, что я сказал!
С этими словами граф снял с правой руки латную перчатку и бросил ее на пол.
До последней дерзкой выходки графа во время этой необычайной сцены в аудиенц-зале царило гробовое молчание. Но едва лишь раздался глухой стук ударившейся об пол тяжелой перчатки и вслед за тем громкий возглас Туасона д’Ор, герольда, «Да здравствует Бургундия!», как началось всеобщее смятение. В то время как Дюнуа, герцог Орлеанский, престарелый лорд Кроуфорд и еще двое-трое вельмож, которым их звание позволяло подобное вмешательство, спорили о том, кому поднять перчатку, все остальные кричали: «Бейте его! Рубите его! Он осмелился оскорбить короля в его собственном замке!»
Но король разом восстановил тишину, воскликнув громовым голосом, покрывшим шум и крики:
– Молчать! И чтобы ничья рука не смела прикоснуться ни к этому человеку, ни к брошенной им перчатке!.. А вы, граф… Чем обеспечена ваша жизнь? Или, быть может, вы считаете себя неуязвимым, что так опрометчиво рискуете собой? Да и ваш герцог, должно быть, сделан из какого-нибудь особого металла, если вздумал отстаивать свои воображаемые права таким необычайным способом!
– Это правда, он создан из другого, более благородного металла, чем все остальные европейские государи, – ответил бесстрашный граф де Кревкер. – В то время как никто из них не осмеливался дать вам приют… да, вам, король Людовик!.. когда вы еще дофином были изгнаны из Франции, когда вы испытывали на себе всю горечь родительской мести и всю силу власти отца-короля, мой благородный государь принял вас и обласкал, как брата. И вот как вы отплатили ему за его великодушие! Прощайте, я кончил, ваше величество!
И граф де Кревкер, даже не поклонившись, вышел из зала.
– За ним! За ним! Поднимите перчатку и догоните его! – крикнул король. – Я говорю это не тебе, Дюнуа… И не вам, лорд Кроуфорд: вы слишком стары для такого дела… И не вам, кузен мой, герцог Орлеанский, вы для него слишком молоды… Ваше святейшество… господин епископ Оксерский, ваш прямой долг, ваша священная обязанность – мирить государей… Поднимите же перчатку и постарайтесь вразумить графа Кревкера, указав ему, какой страшный грех он совершил, оскорбив великого государя в его собственном замке и вынуждая его подвергнуть бедствиям войны свое и соседнее государство!
Не осмеливаясь ослушаться этого прямого приказа, кардинал де Балю поднял перчатку с такой осторожностью, точно дотронулся до ядовитой змеи (так велико было, по-видимому, его отвращение к этой эмблеме войны), и поспешно вышел из зала, чтобы исполнить приказание короля.
Людовик молча окинул взглядом собрание. За исключением тех, о ком мы уже упоминали, здесь были большей частью люди низкого звания, обязанные своим возвышением при королевском дворе отнюдь не доблестным подвигам на поле брани. Бледные от испуга после только что происшедшей сцены, они переглядывались в сильном смущении. Людовик презрительно посмотрел на них и сказал:
– А все-таки нельзя не сознаться, что, несмотря на всю дерзость и самоуверенность графа де Кревкера, герцог Бургундский имеет в его лице отважного и верного слугу. Хотел бы я знать, где мне найти такого же верного посла, чтобы отвезти мой ответ?
– Вы несправедливы к французскому дворянству, государь, – сказал Дюнуа. – Ни один из нас, я уверен, не откажется отвезти герцогу Бургундскому ваш вызов на конце своего меча.
– Вы обижаете также и шотландских джентльменов, которые служат вам, государь, – прибавил старый Кроуфорд. – Ни я и ни один из моих подчиненных, достойных того по своему званию, ни на минуту не задумались бы проучить этого гордого графа за его дерзость. Моя рука еще достаточно тверда, государь, только бы ваше величество соизволили дать мне свое разрешение.
– Но вашему величеству, – продолжал Дюнуа, – не угодно поручить нам такое дело, которое могло бы принести славу нам самим, нашему государю и Франции.
– Лучше скажи, Дюнуа, – ответил король, – что я не хочу давать волю вашей безумной отваге, которая из-за какого-нибудь пустого вопроса рыцарской чести готова погубить вас самих, французский престол и всю страну. Все вы знаете, как дорог сейчас каждый час мира, чтобы залечить раны нашей истерзанной страны, а между тем каждый из вас готов очертя голову ринуться в бой из-за какой-нибудь выдумки бродячего цыгана или из-за бежавшей красавицы, которая, быть может, стоит немногим больше его… Но вот и кардинал – надеюсь, с мирными вестями… Ну что, ваше святейшество, удалось вам вразумить этого взбалмошного графа?
– Государь, – сказал де Балю, – вы задали мне нелегкую задачу. Я объяснил этому гордому графу, какое оскорбление он нанес вашему величеству своим дерзким упреком, прервавшим аудиенцию; я сказал ему, что его повелитель, во всяком случае, не мог уполномочить его на столь наглый поступок, который был вызван лишь его собственным необузданным характером, и объявил ему, что такое поведение отдает его в руки вашего величества и что теперь в вашей власти наказать его, как вы найдете нужным.
– Вы говорили правильно, – сказал король. – Что же он вам ответил?
– В ту минуту, когда я подошел к нему, граф уже занес ногу в стремя, чтобы сесть на коня, – продолжал кардинал. – Он повернул ко мне голову, выслушал мою речь, не меняя позы, и ответил: «Если бы я был за пятьдесят лье отсюда и мне сказали бы, что король французский оскорбил моего государя, я, не задумываясь, вскочил бы на коня и прискакал сюда, чтоб облегчить свою душу ответом, который я только что ему дал».
– Я говорил, господа… – сказал король, обращаясь к присутствующим без всяких признаков гнева или волнения, – я говорил, что в лице графа Филиппа де Кревкера герцог, наш кузен, имеет самого достойного слугу, когда-либо служившего государю… Но вы все-таки уговорили его подождать?
– Только двадцать четыре часа, государь, и на это время взять обратно свой вызов, – ответил кардинал. – Он остановился в гостинице «Лилия».
– Позаботьтесь о достойном для него приеме за наш счет, – сказал король. – Такой слуга – драгоценный камень в венце государя… Двадцать четыре часа? – прошептал он, глядя прямо перед собой задумчивым взором, словно старался заглянуть в будущее. – Двадцать четыре часа?.. Не много времени!.. Впрочем, за двадцать четыре часа, употребленные с умом, можно сделать больше, чем за целый год, проведенный беспечным бездельником… Но что же я!.. На охоту! В лес, в лес, господа! Любезный родич герцог Орлеанский, отбросьте вашу скромность, хотя она вам очень к лицу, и не обращайте внимания на застенчивость Жанны. Скорее Луара перестанет сливаться с Шером, чем Жанна откажется от вашей привязанности… а вы – от ее, – добавил Людовик вслед бедному принцу, который медленно побрел за своей нареченной. – Запасайтесь копьями, господа, потому что мой доезжачий Аллегр выследил нынче вепря, который задаст работу нам всем: и людям, и собакам… Дай мне твое копье, Дюнуа, и возьми мое: оно для меня тяжело, а ведь ты никогда еще не жаловался на тяжесть копья. На коней, на коней!
И охотники поскакали.
А я с мальчишками и с дураками
Чугуннолобыми водиться буду.
На что нужны мне те,
кто с подозреньем
Следят за мной!
«Король Ричард»
Несмотря на то что кардинал имел возможность прекрасно изучить характер своего государя, на этот раз он сделал непоправимую ошибку. Ослепленный тщеславием, он вообразил, что, уговорив графа де Кревкера отложить свой отъезд, оказал королю такую услугу, какую не сумел бы ему оказать никто другой. А так как кардиналу было известно, какое важное значение придавал Людовик отсрочке войны с герцогом Бургундским, то он невольно давал ему понять, что вполне понимает всю важность своей услуги. Он держался ближе обыкновенного к особе короля и все время старался наводить разговор на утренние события.
Это было большой неосмотрительностью во многих отношениях: короли вообще не любят, чтобы подданные приближались к ним, всем своим видом показывая, что помнят об оказанных ими услугах и тем самым как бы требуют награды или благодарности. А Людовик, самый подозрительный из всех когда-либо живших монархов, положительно не выносил людей, ни слишком высоко ценивших свои услуги, ни пытавшихся проникнуть в его тайны.
Но, ослепленный своим успехом, как это иногда случается и с самыми осторожными людьми, кардинал, вполне довольный собой, продолжал ехать рядом с королем, при каждом удобном случае заводя разговор о Кревкере и о его посольстве; и хотя очень возможно, что в ту минуту этот предмет больше всего занимал мысли Людовика, именно о нем-то он меньше всего желал говорить. Наконец король, долго и со вниманием слушавший кардинала, хотя ни одним словом не поддерживавший разговора, сделал знак Дюнуа, ехавшему немного поодаль, чтобы тот приблизился к нему с другой стороны.
– Мы едем охотиться и развлекаться, – сказал он, – но его святейшеству очень хочется заставить нас начать совет о делах государства.
– Надеюсь, ваше величество, избавите меня от участия в нем, – сказал Дюнуа. – Я рожден сражаться за Францию, мое сердце и рука к ее услугам, но голова моя не годится для советов.
– А вот у кардинала голова точно нарочно создана для них, – ответил король. – Он исповедовал Кревкера у ворот нашего замка и передал нам всю его исповедь… Или, может быть, не всю? – добавил король с особым ударением на последнем слове и бросил на кардинала взгляд, сверкнувший из-под густых темных бровей, словно клинок обнаженного кинжала.
Кардинал вздрогнул и, пытаясь попасть в тон королевской шутке, сказал:
– Действительно, мой сан обязывает меня хранить тайны, открытые мне на исповеди, но нет sigillum confessionis,[78] которая не растаяла бы под дыханием вашего величества.
– А так как его святейшество, – продолжал король, – готов поделиться с нами чужими тайнами, то он, естественно, ожидает от нас такой же откровенности и выражает вполне разумное желание, чтоб мы пошли ему навстречу и сообщили, действительно ли обе дамы де Круа находятся в наших владениях. К сожалению, мы не в силах удовлетворить его любопытство, так как нам неизвестно точное местопребывание странствующих красавиц, переодетых принцесс и оскорбленных графинь, могущих скрываться в пределах наших владений, которые, благодарение господу богу и пресвятой деве Эмбренской, слишком обширны для того, чтобы мы имели возможность ответить на этот вопрос его святейшества. Но предположим, что местопребывание этих дам мне известно. Что бы ответил ты, Дюнуа, на повелительное требование нашего кузена?
– Я отвечу вам, государь, если вы откровенно скажете мне, чего вы желаете: войны или мира? – сказал Дюнуа с прямотой, свойственной его открытому, смелому характеру, благодаря которому он заслужил привязанность и доверие короля, ибо Людовик, как все коварные люди, настолько же любил читать в чужих сердцах, насколько не любил открывать свою душу.
– Клянусь честью, я охотно ответил бы на твой вопрос, Дюнуа, если бы знал, чего я хочу, – сказал король. – Но допустим, что я решился на войну… Как же мне тогда поступить с этой красавицей и богатой наследницей, если предположить, что она находится здесь, у меня?
– Выдать ее замуж за одного из ваших верных слуг, у которого есть сердце, чтобы любить, и рука, чтобы защищать ее, – ответил Дюнуа.
– Например, за тебя! – сказал король. – Клянусь богом, ты со своей прямотой более тонкий политик, чем я тебя считал.
– Все, что угодно, государь, только не политик, – ответил Дюнуа. – Клянусь Орлеанской девой, я так же прямо иду к своей цели, как смело сажусь на коня. Но ваше величество должны заплатить Орлеанскому дому хоть одним счастливым супружеством – вот что я хотел сказать.
– И заплачу, граф, заплачу, черт возьми! Взгляни вон туда: чем не счастливая парочка?
И король указал на несчастного герцога Орлеанского и принцессу Жанну. Не смея ни удалиться от короля, ни ехать порознь у него на глазах, они ехали рядом, но все-таки ярда на два друг от друга – расстояние, которое робость одной и отвращение другого не позволяли им уменьшить, а страх – увеличить.
Дюнуа взглянул по указанному направлению, и положение несчастного жениха и его нареченной невесты невольно напомнило ему двух собак на одной сворке, которые тянут в разные стороны, насколько позволяет веревка, но не могут разойтись. Он только покачал головой, но не посмел возразить лицемерному тирану. Однако Людовик, по-видимому, угадал его мысли.
– Прекрасная выйдет пара, мирный и спокойный брак, не обремененный детьми, я уверен.[79] Впрочем, не всегда дети бывают для нас утешением.
Быть может, воспоминание о собственной сыновней неблагодарности заставило короля замолчать; на один миг дрожавшая на его губах злая усмешка сменилась новым выражением, похожим на раскаяние. Но через минуту он продолжал совсем другим тоном:
– Откровенно говоря, Дюнуа, при всем моем уважении к святому таинству брака (тут он перекрестился), я бы предпочел, чтобы Орлеанский дом дарил нам таких доблестных воинов, как ты и твой отец, людей, в чьих жилах течет кровь французских королей, не давая им прав на французский престол, чем видеть нашу страну разорванной на клочки, как Англия, из-за междоусобных распрей законных претендентов на престол. Нет, льву никогда не следует иметь более одного детеныша!
Дюнуа вздохнул и промолчал, зная, что всякое противоречие самовластному государю не только не улучшило бы, а могло лишь ухудшить положение его несчастного родственника. Однако он все же не выдержал и спустя минуту сказал:
– Так как вы сами намекнули на происхождение моего отца, государь, то я осмелюсь заметить, что, откинув в сторону грех его родителей, мы можем назвать его счастливым, хотя он и родился от незаконной любви, а не от ненавистного законного брака.
– Какой же ты, однако, безбожник, Дюнуа! Ну, можно ли так говорить о святом таинстве брака! – шутливо заметил король. – Но к черту разговоры!.. Вон там, кажется, подняли зверя… Спускайте собак! Спускайте собак, во имя святого Губерта! Ату, ату его!
Веселые звуки королевского рога понеслись по лесу, и Людовик помчался вперед в сопровождении двух-трех стрелков своей гвардии, в числе которых был и наш друг Квентин Дорвард. Но замечательно, что даже в пылу увлечения любимой забавой король, уступая своему злорадному нраву, нашел время помучить кардинала Балю и поиздеваться над ним.
Одной из слабостей этого государственного мужа, как мы уже упоминали выше, было убеждение, что, несмотря на свое низкое происхождение и скромное образование, он все же ловкий кавалер и настоящий придворный. Правда, он не выходил, как Бекет,[80] на турниры, не командовал войсками, как Уолси, но рыцарская галантность, не чуждая и этим двум государственным деятелям, была положительно слабым местом кардинала. Между прочим, он всегда уверял, что обожает воинственную забаву – охоту. Но, каков бы ни был его успех у некоторых дам, в глазах которых его могущество, богатство и влияние в государственных делах искупали его внешние недостатки, благородные кони, которых он приобретал за огромные деньги, оставались совершенно нечувствительными к чести носить на себе столь влиятельного седока и оказывали ему не больше уважения, чем оказали бы его отцу – погонщику, мельнику или портному, который мог бы соперничать с сыном в искусстве верховой езды. Король отлично это знал. И вот, то принимаясь горячить своего коня, то натягивая поводья, он привел лошадь кардинала, которого он не отпускал от себя, в состояние такого раздражения против седока, что близость их неизбежной разлуки сделалась для всех очевидной. И в то время как взбешенное животное делало отчаянные скачки, то взвиваясь на дыбы, то начиная бить задом, царственный мучитель, невзирая на бедственное положение кардинала, продолжал расспрашивать его о серьезных делах и делал вид, что желает сообщить ему одну из важных государственных тайн, к которым кардинал еще так недавно проявил столь неумеренное любопытство.
Трудно представить себе что-либо нелепее положения государственного мужа, близкого советника короля, принужденного вести беседу со своим государем в то время, как каждый скачок его взбесившейся лошади грозит ему новой бедой. Фиолетовая ряса кардинала развевалась во все стороны, и лишь глубокое седло с высокой лукой спасало его от падения. Дюнуа хохотал как сумасшедший, а король, который по-своему наслаждался собственными шутками, сохраняя совершенно серьезный вид, мягко выговаривал своему служителю за его пылкую страсть к охоте, не позволяющую ему уделить даже нескольких минут для серьезного разговора.
– Впрочем, так и быть, не стану больше мешать вашему удовольствию, – добавил король, обращаясь к обезумевшему от страха кардиналу, и дал поводья своему коню.
Прежде чем Балю успел ответить хоть слово, его лошадь закусила удила и понеслась как вихрь, оставив далеко за собой короля и Дюнуа, которые ехали более умеренным галопом и весело смеялись над несчастным государственным мужем. Если кому-нибудь из наших читателей случалось кататься верхом (как случалось и нам в свое время), то он знает, что испытывает человек, которого понесла лошадь, и легко себе представит всю опасность, весь ужас и нелепость положения кардинала. Четыре ноги животного, над которыми часто не властен не только седок, но и сам скакун, несущиеся с такой быстротой, как будто задние хотят обогнать передние; две судорожно скорченные ноги всадника, которыми ему очень хотелось бы стоять на земле, но которые теперь только ухудшают его бедственное положение, стискивая бока лошади; руки, выпустившие узду и уцепившиеся за гриву; туловище, которое, вместо того чтобы держаться прямо, сохраняя центр тяжести (как советует старик Анджело[81]), или наклоняться вперед (как ездят ньюмаркетские жокеи), беспомощно лежит на шее у лошади, ежеминутно готовое свалиться, как куль с мукой, – все это вместе делает картину достаточно смешной для зрителей, однако далеко не приятной для исполнителя. Но прибавьте к этому какую-нибудь особенность в костюме или наружности бедного наездника – рясу священника или блестящий мундир, да вообразите, что действие происходит где-нибудь на скачках, на параде или во время какой-нибудь торжественной процессии, в присутствии толпы зрителей, – и тогда, если несчастный не хочет сделаться всеобщим посмешищем, ему остается только сломать себе руку или ногу либо, что будет еще вернее, разбиться до смерти; только такой ценой его падение может вызвать искреннее сочувствие. В настоящем случае коротенькая фиолетовая сутана кардинала (которую он надевал для верховой езды вместо своей обыкновенной длинной мантии), пунцовые чулки и такого же цвета шляпа с длинными развевающимися завязками, в сочетании с полной беспомощностью прелата, еще усиливали смехотворность его попыток овладеть кавалерийским искусством.
Между тем конь, почувствовав себя полным господином своего хозяина, мчался во весь опор по длинной зеленой аллее и вскоре нагнал толпу охотников с собаками, которые неслись по следам вепря. Сбив с ног двух-трех ловчих, никак не ожидавших нападения с тыла, передавив нескольких псов и спутав всю травлю, бешеный скакун, еще более возбужденный криками испуганных охотников и лаем переполошившихся собак, вынес кардинала прямо на вепря. Рассвирепевший зверь, с клыками, покрытыми пеной, мчался как вихрь наперерез злополучному всаднику. Увидев себя в таком близком соседстве со страшным животным, Балю испустил громкий вопль о помощи. Этот ли крик или вид разъяренного зверя испугал его лошадь, но только она сделала неожиданный прыжок в сторону, и кардинал, державшийся раньше в седле только потому, что скакал все прямо, тяжело свалился на землю. Этот внезапный конец неудачной скачки произошел так близко от вепря, что, если бы животное не было в эту минуту поглощено своими собственными делами, его соседство могло бы иметь для упавшего гибельные последствия, как это произошло с Фавилой,[82] королем вестготов. Однако на этот раз могущественный прелат отделался только испугом; поднявшись на ноги, он поспешил убраться с дороги и видел, как вся охота пронеслась мимо, причем никто и не подумал оказать ему помощь. В те времена охотники были так же равнодушны к подобного рода несчастьям, как и в наши дни.
Король, проезжая, сказал Дюнуа:
– Вон где свалился его святейшество. Охотник он неважный, надо сознаться; зато как рыболов, когда надо выудить чужую тайну, мог бы поспорить с самим апостолом Петром.[83] Впрочем, сегодня он и на этом осекся.
Кардинал не слышал этих слов, но насмешливый взгляд, которым они сопровождались, помог ему разгадать их смысл. Недаром говорят, что дьявол всегда пользуется минутами слабости, чтобы искушать человека. Случай был как раз подходящий, ибо в душе Балю поднялась буря негодования против короля. Как только кардинал убедился, что падение не причинило ему никакого вреда, страх его прошел, но не так-то легко могли успокоиться оскорбленное самолюбие и обида.
Когда охота пронеслась мимо, к кардиналу подъехал всадник, который, по-видимому, был скорее зрителем этой забавы, чем ее участником. За ним ехали несколько слуг. Всадник был очень удивлен, что застал кардинала одного, без лошади, без свиты и вообще в таком положении, которое ясно показывало, что за происшествие с ним только что случилось. Спрыгнуть с седла, предложить свою помощь, приказать одному из слуг спешиться и отдать кардиналу свою смирную лошадь и высказать удивление по поводу обычаев французского двора, дозволяющих покинуть в таком критическом положении мудрейшего государственного сановника, – все это для Кревкера было делом одной минуты, ибо всадник, пришедший на помощь упавшему кардиналу, был не кто иной, как бургундский посол.
Минута и настроение государственного мужа были как раз подходящими для того, чтобы испытать его верность или по крайней мере испробовать на нем действие тех соблазнов, к которым, как известно, Балю питал преступную слабость. Еще утром, как правильно заподозрил проницательный Людовик, между графом и кардиналом было сказано больше, чем его святейшество сообщил своему государю. Но, хотя Балю с удовольствием выслушал чрезвычайно лестное мнение герцога Бургундского о себе и о своих талантах, переданное ему графом де Кревкером, и не без зависти прислушивался к похвалам, с которыми граф отзывался о щедрости своего государя и о крупных доходах бенефиций во Фландрии, он все еще крепился до этого последнего случая на охоте, глубоко оскорбившего его. Теперь же, уязвленный в своем самолюбии, он в недобрую минуту решил доказать Людовику, что нет на свете опаснее врага, чем оскорбленный друг и поверенный.
Но сейчас, боясь, как бы их не увидели вместе, он ограничился тем, что наскоро распростился с Кревкером, назначив ему свидание в Туре, в аббатстве святого Мартина, после вечерни: он сказал это таким тоном, который вполне убедил бургундца, что его государь сделал огромное приобретение, на какое вряд ли мог бы рассчитывать в другой, менее благоприятный момент.
Тем временем Людовик, который, хотя и был самым тонким политиком своей эпохи, подчас предавался страстям в ущерб благоразумию, увлекся и в этот раз и весело несся на своем скакуне вслед за спущенной сворой, настигавшей зверя. В эту-то минуту, в самый разгар травли, случилось, что другой вепрь, подсвинок (как называли молодого, двухлетнего зверя) пересек дорогу первому и сбил со следа не только собак (кроме нескольких самых старых и опытных), но и почти всех охотников. Король с тайной радостью видел, как Дюнуа вместе с другими пустился по ложному следу, и заранее торжествовал победу над этим искусным охотником, ибо в то время охота считалась почти таким же доблестным занятием, как война. У Людовика была прекрасная лошадь, и он скакал, не отставая от собак, так что, когда измученный зверь остановился посреди небольшого болотца, готовясь к схватке с врагом, король оказался с ним один на один.
Людовик показал себя опытным и смелым охотником. Презирая опасность, он подъехал к страшному зверю, свирепо защищавшемуся от собак, и ударил его копьем; но в эту самую минуту лошадь его, испугавшись, шарахнулась в сторону и тем ослабила силу удара, который не только не повалил вепря, но даже не ранил его. Король никак не мог заставить лошадь повторить нападение; ему пришлось спешиться и идти самому на разъяренного зверя с коротким прямым мечом, какие в то время употребляли охотники. Вепрь тотчас же бросил собак и кинулся на нового врага. Король остановился и спокойно ждал его приближения, упершись одной ногой в землю, наклонившись вперед и прицеливаясь, чтобы ударить его в горло или в грудь, под переднюю лопатку. В случае меткого удара быстрота разгона животного и сила его нападения только ускорили бы его гибель. Но как раз в тот момент, когда король собирался нанести этот тонко рассчитанный и опасный удар, нога его поскользнулась на мокрой земле и меч не вонзился в грудь зверя, а только слегка задел его плечо, коснувшись твердой щетины и не причинив ему ни малейшего вреда, и сам Людовик упал ничком на землю. Это падение его спасло, потому что вепрь, в свою очередь, промахнулся и, проскочив мимо короля, только разорвал клыком полу его охотничьего камзола, даже не задев бедра. Но, пробежав с разгону несколько шагов, зверь повернулся, собираясь повторить нападение. Жизнь короля, который в это время поднимался с земли, висела на волоске. В эту критическую минуту вдруг подоспел Квентин Дорвард, который отстал от остальных охотников по вине своей лошади, но ехал по следам короля, прислушиваясь к звукам его рога. Он подскакал к вепрю и пронзил его копьем.