– Да, несомненно, – подтвердил я, не слишком уясняя себе мнение, к которому столь категорически присоединялся.
– При всем этом меня занимает вопрос, – промолвил приезжий, – решились ли бы вы позабавить меня этим анекдотом, если бы назначение и звание мое были вам известны?
Он сказал это самым безобидным тоном. Я насторожился и ответил со всей вежливостью, что только полнейшее неведение относительно его сословия и звания могли быть причиной неприятности, которую я ему, как видно, доставил, и что я почитаю своим долгом просить прощения за непреднамеренную обиду, как только узнаю, в чем она заключалась.
– Обиды не было, сэр, – возразил он. – Обида возникает только в том случае, когда сам человек чувствует себя обиженным. Я слишком долго страдал от гораздо более оскорбительных и запутанных хитросплетений, так что не могу обидеться из-за распространенного в народе анекдота, даже если он направлен против моей профессии.
– Должен ли я из ваших слов сделать вывод, что беседую с католическим священником?
– С недостойным монахом ордена святого Бенедикта{45}, – сказал приезжий. – Эта община была когда-то основана вашими соотечественниками во Франции, но, к великому прискорбию, революция рассеяла нас по свету.
– В таком случае вы исконный шотландец, – спросил я, – и родом из здешних мест?
– Не совсем так, – ответил монах. – Я шотландец только по происхождению и в этих местах ни разу в жизни не был.
– Ни разу не были и, однако, так точно осведомлены об истории нашего края, наших преданий? Даже все окрестности знаете! Вы удивляете меня, сэр! – воскликнул я.
– Ничего удивительного в этом нет, – ответил он, – если принять во внимание, что мой дядя, человек редкой души, настоящий шотландец и глава нашей общины, отдавал много свободного времени, рассказывая мне эти подробности о своей родине. А я сам питал отвращение ко всему, что меня окружало, и в течение многих лет не знал лучшего времяпрепровождения, чем приводить в порядок и перечитывать различные обрывки сведений, записанные со слов моего почтенного родича и других старейших братьев нашего ордена.
– Прошу вас, сэр, не счесть мой вопрос назойливостью, но я полагаю, что вы, вероятно, воротились сейчас в Шотландию, дабы поселиться на родине, поскольку от недавней и грозной политической катастрофы так сильно поредели ваши ряды?
– Нет, сэр, – возразил бенедиктинец, – у меня иные намерения. Некий известный в Европе вельможа, доныне исповедующий католическую веру, предложил нам в своих владениях пристанище, где уже собрались несколько рассеявшихся по белу свету братьев, дабы молиться за покровителя и испрашивать у Господа прощения врагам своим. В этом новом убежище никто, я думаю, не сможет упрекнуть нас в том, что размер доходов наших не соответствует монашеским обетам нищеты и воздержания; мы же научимся благодарить Всевышнего за избавление от мирских соблазнов.
– Многие из ваших монастырей в других странах, – сказал я, – получали весьма порядочные доходы, и все же, если принять во внимание различие эпох, вряд ли любой из них был богаче, чем монастырь в Кеннаквайре. Говорят, что наш монастырь собирал в год около двух тысяч фунтов одной земельной ренты, имел больше пятисот бушелей пшеницы, две тысячи бушелей ячменя, полторы тысячи бушелей овса, множество каплунов и всякой другой птицы, масло, соль, оброк и барщину, торф и яйца, шерсть и эль.
– Даже чересчур много всех этих бренных благ, сэр, – ответил мой собеседник. – Благочестивые жертвователи руководствовались самыми благими намерениями, но их дары пробудили зависть у тех, кто впоследствии подверг монастырь разграблению.
– Что ни говори, а покамест монахам совсем неплохо жилось тут, – заметил я, – и, как говорится в старинной песне, они
…готовили себе капусту
По пятницам в посту.
– Понимаю вас, сэр, – сказал бенедиктинец. – Недаром есть пословица: кто полную чашу несет, хоть капельку да прольет. Монастырские богатства разжигали всеобщую жадность, ставили под угрозу жизнь и безопасность монахов. И это бы еще полбеды – зачастую богатства эти являлись искушением для самой братии. Но вместе с тем мы знаем случаи, когда монастырские доходы тратились на вспомоществования, и на приют для нуждающихся, и на поддержку трудов, являющих широкий и непреходящий интерес для всего мира. Драгоценное собрание сочинений французских историков, начатое в тысяча семьсот тридцать седьмом году под наблюдением и на средства общины Святого Мавра{46}, будет служить в веках доказательством того, что доходы бенедиктинцев не всегда тратились на самоублажение и что не все члены монашеского ордена, формально выполнив обязанности, налагаемые на них уставом, погрязали в лени и праздности.
Не имея в те времена ни малейшего представления об общине Святого Мавра и ее ученых трудах, я мог только пробормотать несколько слов, выражающих согласие с мнением собеседника. Впоследствии мне довелось увидеть это драгоценное собрание в библиотеке одной знатной семьи, и, должен признаться, мне было стыдно, что в столь богатой стране, как наша, не было предпринято подобного издания отечественных историков, хотя оно могло быть выпущено в свет под наблюдением знатных и ученых людей, дабы соперничать с французским, каковое парижские бенедиктинцы опубликовали на средства своего ордена.
– Я вижу, – с улыбкой заметил бывший монах, – ваши еретические предрассудки так сильны, что вы не хотите признать за нами, смиренными братьями, никаких заслуг – ни литературных, ни духовных.
– Вовсе нет, сэр, – возразил я. – Поверьте, что мне в молодости монахи сделали много добра. Во время кампании тысяча семьсот девяносто третьего года{47} я был на постое в монастыре во Фландрии, и никогда мне не жилось так приятно и беззаботно, как там. Да, они любили жизнь, эти фламандские каноники, и с большим сожалением покинул я их гостеприимный кров, зная, что почтенные хозяева мои попадут в лапы санкюлотам. Но fortune de la guerre![20]
Бедный бенедиктинец опустил глаза и замолк. Нисколько этого не желая, я разбередил в его душе горестные воспоминания или, вернее, неосторожно коснулся струны, которая, будучи задета, долго не затихает. Но он, видно, так свыкся с этими горькими мыслями, что уже не давал им власти над собой. И я, со своей стороны, поторопился загладить невольную неловкость.
– Если при поездке сюда у вас была какая-нибудь цель, – сказал я, – и я мог бы без ущерба для собственной совести помочь вам, мне хотелось бы предложить свои услуги. – Признаюсь, я несколько подчеркнул выражение «без ущерба для собственной совести», так как чувствовал, что мне, доброму протестанту, пенсионеру, получающему от правительства половинный оклад жалованья, не пристало впутываться в какие бы то ни было розыски или вербовки, учиняемые бенедиктинцем в интересах иностранных духовных семинарий, равно как и помогать в чем-либо папистам, которых – безотносительно к тому, является ли Римский Папа блудницей вавилонской или нет, – мне не полагается ни поддерживать, ни поощрять.
Мой новый друг поспешил рассеять мои сомнения.
– Я хотел просить вас о помощи, сэр, – сказал он, – в таком деле, которое должно увлечь вас как антиквария и человека с пытливым умом. Предваряю вас, однако, что оно касается исключительно таких событий и лиц, от коих мы отделены двумя с половиной столетиями. Я слишком много выстрадал от бурных потрясений в стране, где я родился, чтобы опрометчиво затевать смуты в стране моих предков.
Я уверил его в моей готовности помогать ему во всем, что не противоречит моей присяге или религии.
– Мое дело, – сказал он, – не повредит вашим обязанностям. Да хранит Господь ныне здравствующую в Британии королевскую семью. Она, правда, не принадлежит к династии, за воцарение которой тщетно боролись и страдали мои предки, но Провидение, которое возвело на престол нынешнего короля, даровало ему добродетели, необходимые для нашего времени, – твердость, неустрашимость, истинную любовь к своей стране и прозорливое понимание опасностей, ей угрожающих. О религии, господствующей в стране вашей, скажу только, что довольствуюсь упованием на высшую силу, которая в своих таинственных предначертаниях отторгла ее от истинной церкви, но впоследствии в благое время и благим путем возвратит ее в священное лоно. А усилия отдельного человека, такого безвестного и ничтожного, как я, могли бы только замедлить, но никак не ускорить наступление сего многочудесного события.
– Разрешите в таком случае осведомиться, сэр, – спросил я, – что привело вас в нашу страну?
Прежде чем ответить, мой собеседник вынул из кармана сплошь исписанную, как мне показалось, тетрадь такого примерно формата, как бывают книги приказов по полку. Придвинув к себе поближе одну из свечей (Дэвид, в знак уважения к приезжему, расщедрился и зажег две), монах погрузился в чтение записей.
– Среди развалин западного крыла монастырской церкви, – начал он, смотря на меня, но временами, чтобы не ошибиться, заглядывая в приоткрытую тетрадь, – под обвалившейся аркой сохранилась часовенка и рядом с ней – полуразрушенная готическая колонна, когда-то поддерживавшая великолепный свод, обломки которого сейчас завалили все западное крыло.
– Кажется, я знаю, – сказал я, – о чем вы говорите. Не там ли, в боковой стене этой часовенки, находится большой камень с высеченным на нем гербом, который до сих пор никем не разгадан?
– Вы правы, – сказал бенедиктинец и, сверившись со своей тетрадью, пояснил: – В правой части щита – герб Глендинингов, а именно – рассеченный ломаной линией прямой крест, а в левой – герб Эвенелов с тремя колесиками от шпор; это две древние, сейчас почти вымершие семьи – щит party per pale[21].
– Я начинаю думать, – сказал я, – что со всеми частностями этого древнего сооружения вы знакомы не хуже, чем каменщик, который его строил. Но если ваши сведения верны, то у человека, разобравшего то, что изображено на гербе, глаза гораздо острее моих.
– Его глаза, – ответил монах, – давно смежила смерть, а когда он изучал этот герб, памятник, вероятно, был в лучшем состоянии; а может быть, он почерпнул эти сведения из местных преданий.
– Уверяю вас, – возразил я, – что подобных преданий сейчас не существует. Я не раз пытался выведать у самых старых в округе людей, не знают ли они, что изображено на этом гербе, – и безуспешно. Странно, что разгадку вы нашли в чужой стране.
– Эти незначительные с виду обстоятельства, – сказал приезжий, – в свое время считались крайне важными. Они были священны для изгнанников, которые хранили их в памяти как самое дорогое, чего им уже никогда воочию не увидать. Точно так же возможно, что на Потомаке или на Саскуиханне{48} можно обнаружить такие предания о различных уголках Англии, какие в родных местах давно позабыты. Но вернемся к моему делу. В тайнике, который скрыт под этим камнем с гербом, хранится сокровище, и я пустился в путь для того именно, чтобы откопать его.
– Сокровище! – отозвался я в изумлении.
– Да, – повторил монах, – неоценимое сокровище для тех, кому ведомо, как им пользоваться.
Признаюсь, у меня при слове «сокровище» зазвенело в ушах и перед глазами возник этакий изящный кабриолет с грумом в лазурной с пурпуром ливрее и в лакированной шляпе с кокардой. Одновременно послышался громкий голос, возвещавший: «Экипаж капитана Клаттербака, да поживее!» Но я устоял против дьявольского искушения и обратил нечистого в бегство.
– Насколько мне известно, – заявил я, – все зарытые сокровища становятся достоянием короля или собственника земли, и мне, отставному капитану королевской пехоты, не пристало участвовать в авантюре, которая может для меня кончиться вызовом в казначейский суд.
– Сокровище, что я ищу, – с улыбкой возразил приезжий, – не вызовет зависти у королей и дворян. Я разыскиваю сердце праведного человека.
– Понимаю вас, – воскликнул я, – это какая-то реликвия, утраченная в треволнениях Реформации. Я знаю, какое сугубое значение придают люди вашего толка мощам и останкам святых. Я сам видел трех царей-волхвов{49}.
– Реликвия, которую я ищу, несколько другого рода, – сказал бенедиктинец. – Достойный родственник мой, о котором я упоминал, считал наивысшим удовольствием в свободные часы записывать предания из истории своей семьи, и главным образом – хронику удивительных происшествий, связанных с первыми проявлениями раскола в шотландской церкви. Он всей душой отдался этому труду и под конец решил, что сердце одного из его предков – героя его повествования – не должно долее оставаться в стране еретиков, ныне оставленной всеми его родичами. Зная, где эта драгоценная реликвия замурована, он принял решение отправиться за ней на родину. Но преклонные лета и болезнь воспрепятствовали его поездке, и на ложе смерти он взял с меня слово, что эту священную задачу я выполню вместо него. Однако весьма значительные события, одно за другим, – разгром нашей общины и изгнание, – вынудили меня в течение многих лет откладывать взятую на себя миссию. Зачем, в самом деле, переносить останки столь святого и достойного человека в страну, где и религия и добродетель стали посмешищем для святотатцев! Но теперь у меня есть обиталище, каковое, льщу себя надеждой, будет постоянным, если есть что-либо постоянное на этой земле. Туда я перенесу сердце праведника и рядом с его гробницей уготовлю могилу для самого себя.
– Это был, как видно, редкостной души человек, – заметил я, – если память о нем спустя столько поколений внушает такое глубокое чувство благоговения.
– Он был, как вы истинно именуете его, редкостной души человек – праведник, – продолжал монах, – он жил самым праведным образом, исповедовал праведное учение, бескорыстно и самоотверженно жертвовал всеми благами жизни ради своих убеждений и дружбы. Но вы прочтете историю его жизни. Я буду рад одновременно дать пищу вашей любознательности и показать, как я ценю ваше сочувствие, если вы будете так добры и поможете мне исполнить мой долг.
Я ответил бенедиктинцу, что развалины, в которых он предполагает вести розыски, находятся за пределами мирского кладбища, и, будучи в самых дружеских отношениях с кладбищенским сторожем, я уверен, что смогу помочь гостю привести в исполнение его благочестивые помыслы.
После этого мы пожелали друг другу доброй ночи, а на следующее утро я постарался увидеться со сторожем, который за скромную мзду охотно дал согласие на наши розыски, при непременном условии, впрочем, что он сам будет при них присутствовать, чтобы незнакомец не унес какой-нибудь драгоценности.
– Пусть берет, что ему приглянется, из костей, черепов и сердец, – сказал сей страж разрушенного монастыря, – такого добра там сколько угодно, если он до него падок. Но черт меня побери, если я дам ему увезти что-нибудь из дароносиц или кубков, поповской золотой или серебряной посуды.
Кроме того, сторож потребовал, чтобы раскопки происходили ночью, когда они не будут привлекать внимания и не вызовут ничьих толков.
Весь следующий день мы с моим новым знакомцем провели так, как подобало любителям седой древности. Утром мы, останавливаясь в каждом уголке, снова и снова обошли величественные развалины, потом как следует пообедали у Дэвида, после чего совершили прогулку по окрестностям, обозревая памятники старины, упоминающиеся в старинных хрониках или в новейших исследованиях. Ночь застигла нас среди развалин. Хотя у сторожа был с собою потайной фонарь, мы то и дело натыкались на обломки готических надгробий, «которые, как, без сомнения, полагали усопшие, должны в неприкосновенности возвышаться над их прахом до самого Страшного суда».
Не скажу, чтобы я отличался чрезмерным суеверием, однако то, что мы делали, было мне как-то не по душе. Есть что-то нечестивое в нарушении немой и священной таинственности могил, да еще глубокой ночью. Спутники мои не разделяли этого чувства: монах горел желанием выполнить задачу, ради которой он приехал, а сторож пребывал в привычном равнодушии ко всему окружающему. Вскоре мы очутились в развалинах придела, где, по сведениям бенедиктинца, находился склеп семьи Глендининг, и стали тщательно по его указанию расчищать один из загроможденных обломками углов. Если бы отставной капитан мог сойти за пограничного барона старого времени, а бывшего монаха девятнадцатого века можно было бы принять за чернокнижника шестнадцатого столетия, мы бы с успехом могли разыграть сцену поисков лампы Майкла Скотта{50} и его магической книги. Но сторож в этой группе был бы лишним[22].
Не так уж долго поработали бенедиктинец со сторожем, как вдруг они наткнулись на гладко обтесанные плиты, которые, по-видимому, когда-то составляли небольшую раку, ныне полуразрушенную и сдвинутую со своего места.
– Будем действовать с осторожностью, друг мой, – сказал чужеземец, – дабы не повредить то, ради чего я приехал.
– Плиты первый сорт, – заметил сторож, – как здорово обтесаны. Да, чтоб монахам угодить, надо было попотеть!
Минуту спустя он воскликнул:
– Моя лопата на что-то наткнулась – и не камень и не земля!..
Монах нагнулся, чтобы помочь ему.
– Как бы не так! Находку-то я нашел, – проворчал сторож, – и нечего тут половинить или четвертить! – И он вытащил из-под обломков небольшой свинцовый ящичек.
– Вы обманываетесь, друг мой, – обратился к нему бенедиктинец, – если надеетесь найти там что-нибудь, кроме останков человеческого сердца, заключенных в порфировый ларчик.
Тут вмешался я, как лицо незаинтересованное, и, взяв ящичек из рук сторожа, напомнил ему, что, если бы в нем даже таился клад, он все равно не стал бы собственностью того, кто его нашел. Так как рассмотреть содержимое ящичка в такой темноте было невозможно, я предложил всем вместе отправиться к Дэвиду и там, у камина, при свете продолжить наши изыскания. Приезжий попросил нас пойти вперед и сказал, что последует за нами через несколько минут.
Как видно заподозрив, что эти несколько минут будут употреблены на дальнейшие поиски сокровищ, спрятанных в подземелье, старина Маттокс обходным путем прокрался назад, чтобы проследить за бенедиктинцем, но, воротившись, шепнул мне, что «джентльмен на коленях, один среди голых камней, молится что твой святой!».
Я тоже крадучись вернулся к месту раскопок и увидел нашего гостя, погруженного в молитву, как описал мне Маттокс. Насколько я мог уловить, говорил он по-латыни, и, слушая, как негромкая, но торжественная речь его разносится над развалинами, я невольно подумал о том, сколько же лет прошло с тех пор, как эти камни не слышали богослужений, ради которых они были сюда привезены и ценой огромного труда, искусства и затраты времени и денег превращены в храм.
– Пойдем, пойдем, Маттокс, – сказал я, – оставим его одного. Не наше это дело.
– Не наше, капитан, – ответил Маттокс, – а все-таки приглядеть за ним не мешает. Отец у меня, царство ему небесное, лошадьми барышничал и частенько вспоминал, что его за всю-то жизнь один раз только объегорил на кобылке виг какой-то из западного края, из Килмарнока, что ли, который к стакану виски, бывало, не притронется, не помолившись. Но этот джентльмен из католиков, как мне сдается?
– Тут вы не ошиблись, Сондерс, – ответил я.
– Знаю, видел я двух или трех из этой братии, когда они заявились сюда – лет двадцать тому уже будет. Они бесновались как угорелые, когда увидели на кладбище бюсты да головы монахов и разных монашек, кланялись им, как старым знакомым… А тот, вы видели, не шевелился, точно камень надгробный! Не скажу, чтобы я водился с католиками, разве понаслышке знал их, да и в городке у нас был только один стоящий – это старый Джок из Пенда. Его-то мудрено было бы найти в церкви в глухую ночь за молитвой, да еще коленями на холодном камне. Нет, ты Джоку подавай такую церковь, чтобы там камин топился. Немало мы с ним проказничали в трактире, подгулявши-то, а когда он помер, я бы и похоронил его как полагается. Но не успел я для него выкопать славную могилку, как откуда ни возьмись налетели нечестивцы, собратья его, схватили тело, увезли вверх по реке, да и похоронили, верно, по своему обряду – им лучше знать как. А я бы дорого не взял. Я бы лишнего с Джонни не собрал, ни с мертвого, ни с живого… Постойте, видите, приезжий джентльмен идет.
– Повыше фонарь, посветите ему, Маттокс, – сказал я. – Неважная дорога, сэр.
– О да, – согласился бенедиктинец, – я мог бы повторить вслед за поэтом, которого вы, без сомнения, знаете…
«Вот было бы здорово, если бы я его знал!» – подумал я.
Монах продолжал:
Святой Франциск, спаси!
Как часто нынче
Я ночью спотыкаюсь о могилы!
– Вот мы и выбрались с кладбища, – сказал я. – Теперь уже недалеко от гостиницы, а там наверняка найдется приветливый огонек, чтоб подбодрить нас после ночных трудов.
Мы вошли в маленькую гостиную, куда Маттоксу тоже вздумалось бесцеремонно проникнуть, но Дэвид вытолкал его взашей, ругательски ругая любопытного проныру, который не дает господам побыть без помехи в гостинице первого разряда. Как видно, трактирщик свое присутствие не считал навязчивым, потому что ничтоже сумняшеся подошел к столу, на который я поставил свинцовый ящичек, ставший, конечно, ломким и негодным от долгого лежания в земле. Мы его открыли и обнаружили внутри порфировый ларец, как предуведомил нас бенедиктинец.
– Представляю себе, джентльмены, – сказал он, – что ваше любопытство не будет удовлетворено или, вернее, ваши подозрения не рассеются, пока я не открою эту урну, хотя здесь нет ничего, кроме высохших останков сердца, когда-то исполненного благороднейших чувств.
Он с большой осторожностью открыл урну: находившиеся там иссохшие останки давно утратили всякое сходство с человеческим сердцем – очевидно, примененные специи не смогли сохранить его форму и цвет, хоть и уберегли драгоценную реликвию от полного разрушения. Нам, во всяком случае, было ясно, что утверждение чужестранца оправдалось и мы видим перед собой то, что когда-то было человеческим сердцем, так что Дэвид с готовностью обещал употребить все свое влияние в деревне – а оно было не менее значительно, чем влияние самого мирового судьи, – чтобы прекратить всякие вздорные толки. В дальнейшем ему было угодно оказать нам честь и самого себя пригласить к нашему столу. Угостившись львиной долей двух бутылок хереса, он не только благословил всем своим авторитетом похищение реликвии, но, я убежден, разрешил бы незнакомцу тотчас увезти все аббатство целиком, если бы не изрядные доходы, которые так и текли в его заведение благодаря соседству с монастырскими руинами.
Завершив с успехом миссию, ради которой он прибыл в страну предков, бенедиктинец объявил о своем намерении покинуть нас на следующее утро, но настойчиво просил меня позавтракать с ним перед отъездом. Мне пришлось согласиться, и, когда мы встали из-за стола, монах отозвал меня в сторону, вытащил из кармана объемистую связку бумаг и вручил ее мне.
– Вот, – сказал он, – капитан Клаттербак, подлинные мемуары шестнадцатого века, описывающие с новой и, как мне кажется, любопытной точки зрения нравы тех времен. Я склонен считать, что опубликование этих записей будет с признательностью встречено британской читающей публикой, и охотно уступаю вам все доходы, которые могут быть получены от сего издания.
Я несколько подивился этому заявлению и сказал, что почерк кажется мне слишком современным для отдаленной эпохи, к которой он относит мемуары.
– Поймите меня правильно, сэр, – возразил монах, – я не хочу сказать, что эта рукопись сохранилась в таком виде с шестнадцатого века, я только говорю, что мемуары составлены на основании подлинных документов того времени, хотя написаны они во вкусе и по правилам сегодняшнего дня. Труд этот начат моим дядюшкой, а я на досуге приступил к продолжению и завершению записей, отчасти для усовершенствования моего английского литературного слога, отчасти – чтобы избавиться от меланхолии. Вы сами увидите, где обрывается повествование моего родича и начинается мое. Пишем мы о разных людях, да и эпоха не одна и та же.
Не возвращая ему рукописи, я выразил сомнение в том, подобает ли доброму протестанту издавать или хотя бы руководить изданием сочинения, пропитанного, вероятно, духом католицизма.
– В этих листках, – ответил бенедиктинец, – столкновения умов и чувств выражены так, что честный человек любых религиозных убеждений, как мне кажется, оспаривать ничего не будет. Я помнил, что пишу для страны, которая, к несчастью, отдалилась от католической веры, и стремился не сказать ничего такого, что могло бы дать основания для обвинения меня в пристрастности – при условии правильного толкования. Но если вы, сличив мое повествование с источниками, к которым я вас отсылаю – здесь, в пакете, вы найдете множество подлинных документов, – все же придете к выводу, что я был пристрастен к моей вере, безоговорочно разрешаю вам сии погрешности исправить. Признаюсь, однако, что не усматриваю у себя подобной преднамеренности и скорее опасаюсь другого – не сочтут ли католики, что я должен был скрыть упадок дисциплины в их рядах, который предшествовал и отчасти вызвал широко распространившийся раскол, именуемый вами Реформацией, и, может быть, мне действительно следовало предать забвению эти вопросы. Тут коренится одна из причин того, почему я решил, что мои записи должны быть опубликованы в чужой стране и отданы в печать через посредство человека постороннего.
На это мне отвечать было нечего, и я мог только сослаться на отсутствие способностей, необходимых для задачи, которую святой отец желал на меня возложить. Тут ему было угодно насказать мне уйму любезностей, что вряд ли оправдывалось нашим кратковременным знакомством и каковые скромность не разрешает мне повторить. Под конец он дал такой совет: если я не смогу преодолеть некоторые свои сомнения, я должен обратиться к помощи заслуженного литератора, опыт которого восполнит мои пробелы. На этом мы расстались с уверениями во взаимной преданности, и с тех пор я больше ничего о нем не слышал.
Несколько раз пытался я как следует разобраться в ворохах исписанной бумаги, столь удивительным образом попавших в мои руки, но приступы необъяснимой зевоты не дали мне дочитать рукопись до конца. Изверившись в самом себе, я наконец притащил все это в наш местный клуб, где к записям бенедиктинца отнеслись куда более благожелательно, чем на это оказался способен отставной капитан с раздражительным характером. В клубе единодушно признали, что сей труд превосходен, и уверили меня, что я совершу самое тяжкое преступление по отношению к нашему цветущему Кеннаквайру, если не дам ходу сочинению, проливающему столь лучезарный свет на историю древнего монастыря Святой Марии.
Наслушавшись подобных отзывов, я наконец стал сомневаться в справедливости собственного мнения; и действительно, слушая, как наш достойный пастор своим звучным голосом читает отрывки из этих записей, я чувствовал нисколько не большую усталость, чем внимая его проповедям. Вот и видно, как велика разница – самому ли читать рукопись, с трудом продираясь сквозь ее дебри, или, как говорит один персонаж в пьесе, «слушать этот же текст, когда читает другой»; одно дело переплывать бухточку на лодке и совсем другое – шлепать по ней пешком по колено в грязи.
При всем этом предстояла мудреная задача: надо было найти редактора, который бы исправил ошибки и потрудился над языком рукописи, что, по мнению школьного учителя, было совершенно необходимо.
С тех самых пор, как деревья пошли выбирать себе царя, никогда еще, кажется, не было так мало желающих взяться за почетное дело. Пастор не соглашался расстаться со своим уютным креслом у камина, мировой судья ссылался на свое высокое судейское достоинство и на предстоящую вскоре большую ежегодную ярмарку – та и другая причины препятствовали его поездке в Эдинбург для переговоров об издании рукописи бенедиктинца. Один только школьный учитель оказался более податливым и, вероятно стремясь уподобиться прославленному Джедедии Клейшботэму{51}, выразил желание взять на себя эту важную комиссию. Но сему намерению воспротивились три зажиточных фермера, сыновья которых приносили учителю за полный пансион вместе с обучением по двадцать фунтов в год с головы, – и потому литературные мечты сельского педагога увяли, как цветы на морозе.
Таковы обстоятельства, любезный сэр, побудившие меня внять указанию нашего маленького военного совета и обратиться к вам, в надежде, что вы не откажетесь заняться этим делом, которое весьма близко к сфере, где вы заслужили известность и славу. Просьба моя заключается в том, чтобы вы ознакомились с прилагаемой рукописью, вернее, проверили ее и подготовили к напечатанию с помощью таких исправлений, добавлений и сокращений, какие найдете необходимыми. Прошу не гневаться за напоминание, но даже самый глубокий колодец иссякнуть может и самый лучший гренадерский корпус, как говаривал наш старый бригадный генерал, может быть стерт в порошок. Сии замечания вам повредить не могут, а что до награды, то наперед возьмемся и выиграем сражение, а добычу поделим ужо под барабанный бой. Надеюсь, что вы не обидитесь на меня. Я простой солдат, к комплиментам непривычный. Хотел бы добавить, что мне было б лестно стоять рядом с вами на передовой линии, то есть поставить свое имя вместе с вашим на титульном листе.
Засим, сэр, имею честь быть неизвестным вам вашим покорным слугою.
Катберт КлаттербакСеление Кеннаквайр….апреля 18** года
Автору «Уэверли» и др., через любезное посредство мистера Джона Баллантайна, Ганновер-стрит, Эдинбург.