У горца с бриттом мир царит:
Спешит наш Сэнди через Твид…
На нем все роскошью блистало,
Его и мать бы не узнала.
Сменив шотландку на парчу,
Он предпочел теперь мечу
Рапиру дорогой работы,
Сверкающую позолотой.
Своей красой пленяя свет,
На шляпу он сменил берет.
«Реформация»[20]
Длительная вражда, веками разделявшая юг и север Британского острова, окончилась счастливым примирением со вступлением на английский престол миролюбивого короля Иакова I{56}. Но хотя объединенная корона Англии и Шотландии венчала чело одного и того же монарха, прошло немало времени и не одно поколение сменило другое, прежде чем исчезли глубоко укоренившиеся национальные предрассудки, так долго омрачавшие отношения между двумя родственными королевствами, и жители одного берега Твида привыкли смотреть на обитателей противоположного берега как на друзей и братьев.
Сильнее всего эти предрассудки проявлялись в царствование короля Иакова. Английские подданные обвиняли его в пристрастии к подданным его исконного королевства, в то время как шотландцы столь же несправедливо упрекали его в том, что он забыл страну, в которой родился, и пренебрег своими давними друзьями, верности которых он был обязан столь многим.
Миролюбивый, почти робкий нрав короля заставлял его постоянно выступать в роли посредника между враждующими партиями, чьи раздоры нарушали покой придворной жизни. Но, несмотря на все его предосторожности, историки сообщают немало примеров того, как взаимная ненависть двух народов, лишь недавно объединенных после тысячелетней вражды, внезапно прорывалась с такой силой, что грозила вызвать всеобщее потрясение и, распространяясь от высших классов к самым низшим, порождала споры в Совете и в парламенте, раздоры среди придворных, дуэли среди дворян, а также вызывала не менее частые ссоры и драки среди простого люда.
В те времена, когда пламя этих страстей разгорелось особенно ярко, в городе Лондоне преуспевал искусный, но своенравный и чудаковатый механик по имени Дэвид Рэмзи, весьма преданный отвлеченным наукам. То ли благодаря отменному искусству в своем ремесле, как утверждали придворные, то ли, как поговаривали его соседи, благодаря тому, что он родился в славном городе Дэлките близ Эдинбурга, Рэмзи занимал при дворе короля Иакова должность часового мастера и изготовлял для его величества часы всевозможного рода. Тем не менее он не считал для себя зазорным держать лавку в Темпл-Баре, в нескольких ярдах к востоку от церкви Святого Дунстана.
Нетрудно себе представить, что в те дни лавки лондонских торговцев мало чем напоминали магазины, которые мы теперь видим в этом городе. Товары были выставлены для продажи в ящиках, защищенных от непогоды лишь парусиновыми навесами. Эти лавки больше походили на ларьки и будки, временно сооружаемые торговцами на наших сельских ярмарках, чем на солидные заведения почтенных горожан. Лавка Дэвида Рэмзи, так же как большинство торговых заведений именитых купцов и ремесленников, соединялась с небольшой каморкой, имевшей выход во двор и напоминавшей пещеру Робинзона Крузо, тогда как сама лавка напоминала воздвигнутую им перед входом в пещеру палатку. В эту каморку мастер Рэмзи часто уединялся для сложных вычислений, ибо он стремился к усовершенствованиям и открытиям в своем ремесле и иной раз, подобно Непиру{57} и другим математикам того времени, углублялся в своих исследованиях в область отвлеченных наук. Занятый работой, он оставлял внешние посты своего торгового заведения на попечение двух дюжих горластых подмастерьев, которые зазывали покупателей неизменными возгласами: «Что вам угодно? Что вам угодно?» – и сопровождали эти призывы расхваливанием товаров, которыми они торговали. Такой способ зазывать покупателей, обращаясь непосредственно ко всем прохожим, в настоящее время можно встретить, пожалуй, только на Монмут-стрит (если он еще сохранился в этом квартале старьевщиков) среди разбросанных по свету потомков Израиля. Но в те времена, о которых идет речь, обычай этот существовал как среди евреев, так и среди христиан и, заменяя все наши современные газетные объявления и рекламы, служил для привлечения внимания широкой публики вообще и постоянных покупателей в частности к несравненным достоинствам товаров, которые предлагались для продажи на таких заманчивых условиях, что можно было подумать, будто продавцы больше заботились о благе покупателей, нежели о своей собственной выгоде.
Купцы, собственными устами восхвалявшие достоинства своих товаров, обладали тем преимуществом по сравнению с торговцами наших дней, пользующимися для достижения той же самой цели услугами газет, что они зачастую могли разнообразить свои призывы в соответствии с внешностью и вкусом каждого прохожего. (Таков, как мы уже говорили, был обычай и на Монмут-стрит еще на нашей памяти. Как-то раз нам самим указали на убогость одеяния, опоясывавшего наши чресла, призывая нас приобрести более подобающее облачение… Но, кажется, мы отвлеклись от нашего повествования.) Однако этот непосредственный способ личного приглашения покупателей превращался в опасное искушение для юных шутников, на которых возлагалась обязанность зазывалы в отсутствие главного лица, заинтересованного в ходе торговли. Полагаясь на свое численное превосходство и на чувство солидарности, лондонские подмастерья нередко поддавались соблазну и позволяли себе вольности по отношению к прохожим, изощряясь в остроумии за счет тех, кого они не надеялись завербовать в покупатели при помощи своего красноречия. И если возмущенные прохожие отвечали на эти насмешки применением силы, то обитатели всех соседних лавок немедленно спешили на помощь товарищам; и, говоря словами старинной песенки, которую любил напевать доктор Джонсон,
Встали на помощь дружку своему
Все подмастерья – один к одному.
При этом часто разгорались настоящие побоища, в особенности когда мишенью для насмешек служили студенты из Темпла и другие юноши знатного происхождения, даже если они лишь мнили себя оскорбленными. В таких случаях сверкающие шпаги нередко скрещивались с дубинками горожан и иногда дело кончалось смертью на той или другой стороне. Нерасторопной полиции того времени не оставалось ничего другого, как просить местного олдермена, чтобы тот призвал на помощь обитателей квартала, превосходящие силы которых прекращали побоище, подобно тому как на сцене разнимают Монтекки и Капулетти.
В те времена обычай этот был повсеместно распространен как среди самых почтенных, так и самых мелких лавочников Лондона, и в тот вечер, к которому мы хотим привлечь внимание читателя, Дэвид Рэмзи, уединившись для своих сложных вычислений, оставил лавку, или ларек, на попечение вышеупомянутых бойких, острых на язык, дюжих и горластых подмастерьев Дженкина Винсента и Фрэнка Танстола.
Питомец превосходного приюта при церкви Христа Спасителя, Винсент был настоящим лондонцем как по рождению, так и по воспитанию; он обладал смышленостью, ловкостью и смелостью, составляющими неотъемлемые черты характера молодого поколения столицы. Ему было около двадцати лет, он был невысокого роста, но чрезвычайно крепкого телосложения и по праздникам блистал своим искусством при игре в мяч и в других играх. Ему не было равных в фехтовании, хотя роль шпаги при этом выполняла пока только простая палка с рукояткой. Он знал каждый переулок, каждый тупик, каждый уединенный двор в своем квартале лучше, чем катехизис; он проявлял одинаковую предприимчивость как в делах своего хозяина, так и в своих собственных веселых похождениях и проказах, и ему удалось добиться того, что доверие, которое он приобрел своей работой, выручало его или, по крайней мере, приносило ему прощение, когда он попадал в беду из-за своего легкомыслия. Справедливость требует, однако, заметить, что в его похождениях до сих пор не было ничего предосудительного. Когда Дэвид Рэмзи узнавал о проделках своего подмастерья, он старался направить его на путь истинный, а на его более невинные шалости смотрел сквозь пальцы, считая, что они служат той же цели, что и «спуск» в часах, регулирующий избыточную энергию первоначального толчка, приводящего в движение весь механизм.
Внешность Джина Вина – ибо под таким сокращенным прозвищем он был известен всему кварталу – вполне соответствовала беглому наброску, при помощи которого мы пытались изобразить его характер. Его голову постоянно украшала залихватски сдвинутая набекрень плоская шапочка, какие тогда носили подмастерья, из-под которой выбивались густые, черные как смоль, вьющиеся волосы – они доходили бы ему до плеч, если бы не соответствующий его скромному положению обычай, за соблюдением которого строго следил сам хозяин, заставлявший своего ученика коротко подстригать их, к немалому огорчению подмастерья, с завистью смотревшего на длинные ниспадающие локоны, которые тогда начинали входить в моду среди придворных и студентов-аристократов из соседнего Темпла и служили признаком дворянского рода и высокого положения. У Винсента были глубоко сидящие черные живые глаза, полные огня, плутовства и смышлености, светящиеся юмором даже тогда, когда он разговаривал в лавке с покупателями, словно он смеялся над теми, кто готов был принять всерьез его пустую болтовню. Он обладал, однако, изрядным искусством в обращении с людьми и своими шутками вносил оживление в будничное однообразие, царившее в лавке. Его веселый нрав, его постоянная готовность услужить, его смышленость и учтивость, когда он считал нужным быть учтивым, делали его всеобщим любимцем покупателей. Черты его лица никак нельзя было назвать правильными, ибо у него был слегка приплюснутый нос, рот скорее слишком большой, чем слишком маленький, цвет лица несколько более смуглый, чем допускало тогдашнее представление о мужской красоте. Но, несмотря на то, что он постоянно дышал воздухом многолюдного города, на его мужественном, пышущем здоровьем лице всегда играл румянец. Вздернутый нос придавал его словам добродушно-насмешливый оттенок и как бы вторил его смеющимся глазам, а широкий рот украшали красиво очерченные ярко-красные губы, и, когда он смеялся, за ними сверкали два ряда крепких, ровных зубов, белых как жемчуг. Таков был старший подмастерье Дэвида Рэмзи, «наставника памяти», часовых дел мастера, изготовлявшего всевозможные часы для священной особы его величества Иакова I.
Товарищ Дженкина был младшим подмастерьем, хотя годами, быть может, он был и старше его. Во всяком случае, он отличался более спокойным и степенным нравом. Фрэнсис Танстол принадлежал к древнему гордому роду, считавшему себя «незапятнанным», ибо, несмотря на изменчивое счастье длительных и кровавых войн Алой и Белой розы{58}, он неизменно сохранял верность династии Ланкастеров, с которой с самого начала связал свою судьбу. Ничтожнейший отпрыск такого древа чтил корень, давший ему жизнь, и, вероятно, в тайниках сердца Танстола все еще тлела искра той семейной гордости, которая исторгла слезы из глаз его овдовевшей матери, когда перед лицом надвигавшейся нищеты она вынуждена была смириться с тем, чтобы сын посвятил себя столь низкому, по ее понятиям, ремеслу, недостойному его предков. Однако, несмотря на все аристократические предрассудки Танстола, его хозяин скоро убедился, что благородный юноша более послушен, аккуратен и внимателен к исполнению своих обязанностей, нежели его несравненно более резвый и проворный товарищ. Хозяину также нравилось, что Танстол, по-видимому, проявлял большой интерес к отвлеченным законам науки, связанной с тем ремеслом, изучению которого он себя посвятил и область которого с каждым днем расширялась в соответствии с развитием математических наук.
Винсент оставлял своего товарища далеко позади себя во всем, что касалось практического применения сугубо практических знаний, в ловкости рук, необходимой для выполнения механических работ, и в особенности во всем, что было связано с коммерческой стороной дела. Все же Дэвид Рэмзи частенько говаривал, что, хотя Винсент лучше из них двоих знает, как нужно сделать какую-нибудь вещь, Танстол гораздо лучше знаком с принципами, которые при этом следует применить, и иногда он упрекал последнего в том, что тот слишком хорошо представляет себе теоретическое совершенство, чтобы довольствоваться посредственными практическими результатами.
Танстол был несколько застенчив и отличался прилежанием, и, хотя он был безукоризненно учтив и любезен, казалось, что он никогда не чувствовал себя на своем месте при выполнении своих ежедневных обязанностей в лавке. Он был строен и красив, у него были белокурые волосы, правильные черты лица, большие голубые глаза, прямой греческий нос, и взгляд его выражал одновременно добродушие и сметливость, несколько омраченные несвойственной его возрасту серьезностью. Он был в самых приятельских отношениях со своим товарищем и всегда готов был прийти ему на помощь, когда тот принимал участие в одной из стычек, которые, как мы уже упоминали, часто нарушали покой Лондона в те времена. Но хотя Танстол отлично владел длинной дубинкой (оружием, столь распространенным на севере Англии) и хотя природа наделила его недюжинной силой и ловкостью, казалось, он вмешивался в эти драки лишь по необходимости, и так как он никогда по собственному почину не участвовал ни в ссорах, ни в забавах молодых людей своего квартала, он стоял в их глазах гораздо ниже, чем его веселый и проворный друг Джин Вин. И если бы не заступничество Винсента, Танстол легко мог бы оказаться совершенно изгнанным из общества своих сверстников, принадлежавших к тому же сословию и наделивших его насмешливыми прозвищами «кабальеро Кадди» и «благородный Танстол». С другой стороны, юноша, лишенный свежего воздуха родных полей и прогулок, к которым он привык у себя дома, постепенно терял свой свежий румянец и, не проявляя никаких признаков настоящей болезни, худел и бледнел с каждым годом, хотя ни на что не жаловался и не приобрел привычек, свойственных больным людям, если не считать его стремления избегать общества и посвящать свой досуг занятию науками, вместо того чтобы участвовать в веселых играх своих сверстников или посещать театр, бывший в те времена излюбленным местом сборищ молодых людей его круга, где, согласно самым авторитетным источникам, они устраивали драки из-за яблочных огрызков, щелкали орехи и наполняли галерку невероятным шумом.
Таковы были юноши, называвшие Дэвида Рэмзи своим мастером и доставлявшие ему немало хлопот с утра до вечера, ибо их своенравные выходки нередко приходили в столкновение с его собственными причудами и нарушали спокойное течение жизни его процветающего заведения.
Несмотря на все это, оба юноши были преданы своему хозяину, а он, рассеянный и чудаковатый, но вместе с тем добродушный человек, испытывал едва ли меньшую привязанность к своим ученикам, и часто на какой-нибудь пирушке, слегка разгоряченный от вина, он любил немного прихвастнуть, рассказывая о своих «двух статных молодцах», о том, «какие взгляды бросают на них придворные дамы, когда заходят в его лавку во время прогулок по городу в своих роскошных каретах». Но в то же время Дэвид Рэмзи при этом никогда не упускал случая, чтобы, вытянув свою высокую, тощую, долговязую фигуру и загадочно ухмыльнувшись иссохшими губами, не подмигнуть присутствующим маленькими серыми глазками, одновременно кивнув куда-то в сторону своей длинной лошадиной головой, давая этим понять, что на Флит-стрит можно увидеть и другие лица, достойные не менее внимательного взгляда, чем лица Фрэнка и Дженкина. Его старая соседка, вдовушка Симмонс, швея, в свое время снабжавшая самых первых франтов Темпла брыжами, манжетами и лентами, тоньше разбиралась в различных знаках внимания, которые знатные дамы, постоянно посещавшие лавку Дэвида Рэмзи, оказывали ее обитателям. «Мальчик Фрэнк, – говаривала она, – с нежным взглядом потупленных глаз, обычно привлекает внимание молодых дам, но затем они теряют интерес к нему, ибо бедняжка не блещет красноречием, тогда как Джин Вин со своими вечными шутками да прибаутками, проворный и легкий, как олень в Эппингском лесу, с искрящимися, черными как у цыгана глазами, всегда так любезен, так услужлив, так учтив, что всякая женщина с жизненным опытом не колеблясь отдаст ему предпочтение. Что же касается самого бедного соседа Рэмзи, – добавляла она, – он, несомненно, любезный сосед и ученый человек, и он мог бы разбогатеть, если бы у него хватило здравого смысла, чтобы воспользоваться плодами своей учености; несомненно также, что для шотландца сосед Рэмзи – неплохой человек, но он так пропитан дымом и постоянно вымазан в саже, в копоти от лампы и в машинном масле и его всегда покрывает такой толстый слой позолоты из медных опилок, что, – так, во всяком случае, утверждала миссис Симмонс, – потребовалась бы вся его лавка часов, чтобы заставить уважающую себя женщину прикоснуться к вышеупомянутому соседу Рэмзи чем-нибудь, кроме каминных щипцов».
Еще более высокий авторитет, миссис Урсула, жена цирюльника Бенджамина Садлчопа, придерживалась точно такого же мнения.
Таковы были дары и достоинства, которыми природа и мнение окружающих людей наделили обоих юношей.
В один прекрасный апрельский день, выполнив предварительно свои обязанности по прислуживанию хозяину и его дочери за столом во время обеда в час дня – такова, о юноши Лондона, была суровая дисциплина, которой должны были подчиняться ваши предшественники! – и совершив свою собственную трапезу, состоявшую из остатков с хозяйского стола, в обществе двух служанок – кухарки и горничной мисс Маргарет, – оба ученика сменили своего мастера в лавке и по принятому обычаю старались привлечь внимание прохожих к изделиям хозяина, расхваливая их на все лады.
Нетрудно догадаться, что в этом искусстве Дженкин Винсент далеко опередил своего более сдержанного и застенчивого товарища. Лишь с большим трудом – ибо он стыдился этой обязанности – Танстол мог заставить себя произносить заученные фразы: «Что вам угодно? Карманные, стенные часы, очки? Что вам угодно, сэр? Что вам угодно, мадам? Очки, карманные, стенные часы?»
Но это унылое повторение одних и тех же сухих фраз, несмотря на перестановку слов, казалось бледным и бесцветным в сравнении с блестящим красноречием разбитного, горластого и находчивого Дженкина Винсента. «Что вам угодно, благородный сэр? Что вам угодно, прекрасная мадам?» – восклицал он дерзким и в то же время вкрадчивым голосом, способным польстить тем, к кому были обращены эти слова, и вызвать улыбку у окружающих.
– Господь да благословит ваше преподобие, – говорил он, обращаясь к почтенному священнику, – греческие и древнееврейские тексты испортили глаза вашего преподобия – купите очки Дэвида Рэмзи! Сам король – да благословит Господь Бог священную особу его величества! – никогда не читает древнееврейских или греческих книг без очков.
– Тебе это доподлинно известно? – спросил тучный пастор из Ившэмской долины. – Что ж, если глава церкви носит очки – да благословит Господь Бог священную особу его величества! – попробую, не помогут ли они и мне, ибо, с тех пор как я перенес тяжелую лихорадку – не припомню, когда это было, – я не могу отличить одну еврейскую букву от другой. Подбери-ка мне, любезный, такие же очки, какие носит сама священная особа его величества.
– Вот не угодно ли, ваше преподобие, – сказал Дженкин, вынимая очки и прикасаясь к ним с величайшим почтением и уважением, – три недели тому назад благословенная особа его величества надевала эти очки на свой благословенный нос и, несомненно, оставила бы их у себя для своего собственного священного пользования, если бы они не были, как вы сами, ваше преподобие, можете убедиться, в оправе из чистейшего гагата, что, как изволили заметить его величество, больше подобает епископу, нежели мирскому владыке.
– Поистине, – воскликнул достопочтенный пастырь, – его величество король в своих суждениях всегда был подобен Даниилу!{59} Дай-ка мне эти очки, любезный. Кто знает, чей нос они будут украшать через два года? Наш преподобный брат из Глостера уже в преклонных летах.
Затем он вынул кошелек, заплатил за очки и, приняв еще более важный вид, вышел из лавки.
– Как тебе не стыдно, – сказал Танстол своему товарищу. – Эти очки совершенно не для его возраста.
– Ты настоящий олух, Фрэнк, – ответил Винсент. – Если бы этому ученому мужу очки нужны были для чтения, он примерил бы их, прежде чем купить. Он не собирается сам смотреть через них, а для того, чтобы другие люди могли смотреть на него, эти очки нисколько не хуже самых лучших увеличительных стекол, какие только есть в нашей лавке.
– Что вам угодно? – продолжал он свои зазывания. – Зеркало для вашего туалета, прелестная мадам? Ваша шляпка немножко сбилась набок… Как жаль – она сделана с таким вкусом!
Дама остановилась и купила зеркало.
– Что вам угодно, господин адвокат? Часы, срок службы которых будет длиться так же долго, как судебный процесс, и которые будут служить вам так же верно, как ваше собственное красноречие?
– Да помолчи ты, любезный! – воскликнул рыцарь белого берета, занятый серьезным разговором со знаменитым юристом. – Помолчи! Ты самый горластый бездельник между «Таверной дьявола» и Гилдхоллом{60}.
– Часы, – продолжал неугомонный Дженкин, – которые в течение тринадцатилетнего процесса не отстанут и на тринадцать минут. Да он уже так далеко, что ничего не слышит! Часы с четырьмя колесиками и пружинным рычагом… Эти часы поведают вам, мой дорогой поэт, на сколько времени хватит терпения у публики смотреть вашу новую пьесу в «Черном быке».
Бард рассмеялся и, пошарив в карманах широких панталон, вытащил забившуюся в самый угол мелкую монету.
– Вот тебе шесть пенсов, мой юный друг, в награду за твое остроумие, – сказал он.
– Мерси, – сказал Вин, – на следующее представление вашей пьесы я приведу целую ватагу шумных ребят, и они научат хорошим манерам всех критиков в партере и знатных кавалеров на сцене{61}, а не то мы спалим весь театр.
– Какая низость, – сказал Танстол, – брать деньги у этого несчастного рифмоплета; у него ведь у самого нет ни гроша за душой.
– Дурень ты дурень, – промолвил Винсент. – Если ему не на что купить сыра и редиски, ему придется только днем раньше пообедать у какого-нибудь мецената или актера, ибо такова уж его участь в течение пяти дней из семи. Не пристало поэту самому платить за свою кружку пива. Я пропью вместо него эти шесть пенсов, чтобы избавить его от такого позора, и, поверь мне, после третьего спектакля он будет с лихвой вознагражден за свою монету. А вот еще один возможный покупатель. Взгляни на этого чудака. Посмотри, как он глазеет на каждую лавку, словно собирается проглотить все товары. О! Вот на глаза ему попался святой Дунстан. Не дай бог, он проглотит его статую. Смотри, как он уставился на древних Адама и Еву, усердно отбивающих часы! Послушай, Фрэнк, ведь ты ученый, объясни мне, что это за человек – в голубом берете с петушиным пером, чтобы все знали, что в его жилах течет благородная кровь, кто его там разберет, с серыми глазами, рыжеволосый, со шпагой, на рукоятку которой пошло не меньше тонны железа, в сером поношенном плаще, с походкой француза, с взглядом испанца, с книгой, висящей на поясе с одной стороны, и с широким кинжалом – с другой, чтобы показать, что он наполовину педант, наполовину забияка. Что это за маскарад, Фрэнк?
– Это неотесанный шотландец, – ответил Танстол. – Я думаю, он приехал в Лондон, чтобы помочь своим землякам глодать кости Старой Англии, – гусеница, готовая пожрать то, что пощадила саранча.
– Ты прав, Фрэнк, – ответил Винсент. – Как говорит поэт в своих сладкозвучных стихах:
Он был в Шотландии рожден,
Хоть нищий, должен есть и он.
– Тише! – сказал Танстол. – Ты забыл, кто наш хозяин.
– Подумаешь! – возразил его шустрый товарищ. – У него губа не дура. Он своего не упустит. Поверь мне, он слишком долго жил среди англичан и ел английский хлеб, чтобы сердиться на нас за то, что у нас английская душа. Но гляди-ка, наш шотландец вдоволь насмотрелся на святого Дунстана и идет сюда. Теперь, при свете, я вижу, что он ладный, крепкий парень, несмотря на веснушки и загар. Он подходит все ближе. Ну, сейчас я примусь за него.
– Смотри, как бы он не свернул тебе шею, – сказал его товарищ, – такой спуску не даст.
– Черта с два! Меня не испугаешь! – воскликнул Винсент и сразу же заговорил с незнакомцем: – Купите часы, благородный северный тан, купите часы, чтобы отмечать время, протекающее среди изобилия с того благословенного момента, когда вы покинули Берик. Купите очки, чтобы узреть английское золото, к которому протянуты ваши руки. Покупайте все, что хотите, вам будет предоставлен кредит на три дня, ибо, если даже ваши карманы так же пусты, как карманы отца Фергуса, шотландец, попавший в Лондон, сумеет за это время набить свою мошну.
Незнакомец бросил свирепый взгляд на озорного подмастерья и с угрожающим видом схватился за дубинку.
– Тогда купите себе лекарство, – продолжал неугомонный Винсент, – если вы не хотите купить ни времени, ни света, – лекарство от высокомерия, сэр; аптекарь вот там, напротив.
При этих словах ученик Галена{62}, стоявший у входа в аптеку, в плоской шапочке и в холщовой блузе, с большим деревянным пестиком в руках, подхватил мяч, брошенный ему Дженкином, повторив его вопрос:
– Что вам угодно, сэр? Купите самую лучшую шотландскую мазь, flos sulphur, cum butyro quant suff[21].
– Употреблять после легкого растирания дубовым английским полотенцем, – добавил Винсент.
Дюжий шотландец оказался прекрасной мишенью для легкой артиллерии лондонских остряков. Он остановился с важным видом и бросил свирепый взгляд сначала на одного атакующего, затем на другого, как бы собираясь отразить нападение остроумным ответом или замышляя более грозную месть. Но флегма или благодушие взяли верх над негодованием, и, гордо вскинув голову с видом человека, презирающего насмешки, которыми его только что осыпали, он вновь зашагал по Флит-стрит, преследуемый диким хохотом своих мучителей.
– Шотландец не полезет в драку, пока не увидит свою собственную кровь, – сказал Танстол. Уроженец севера Англии, он знал немало поговорок, сложенных про обитателей еще более далекого севера.
– Признаться, я не уверен в этом, – сказал Дженкин. – Вид у этого молодца свирепый. Не успеешь оглянуться, как он проломит тебе башку. Но что это? Начинается драка!
Вслед за этим Флит-стрит огласилась хорошо знакомым боевым кличем: «За дубинки, подмастерья! За дубинки!» – и Дженкин, схватив свое оружие, лежавшее наготове под прилавком, и крикнув Танстолу, чтобы тот захватил свою дубинку и следовал за ним, перепрыгнул через прилавок, ограждавший наружную лавку, и сломя голову помчался к месту драки, эхом откликаясь на боевой призыв и отталкивая в сторону всех, кто попадался ему на пути. Товарищ Дженкина, предварительно крикнув хозяину, чтобы тот присмотрел за лавкой, последовал его примеру и стремглав пустился вдогонку, больше думая, однако, о безопасности и спокойствии прохожих. Тем временем старый Дэвид Рэмзи, в зеленом фартуке, с поднятыми руками и взором, обращенным к небу, сунув за пазуху стекло, которое он только что шлифовал, вышел, чтобы присмотреть за своими товарами, ибо знал по опыту многих лет, что когда раздавался клич: «За дубинки!», ему нечего было ждать помощи от своих подмастерьев.