Всё это было так недавно, какой-нибудь месяц тому назад. Я сидел в светлой уютной комнатке, смотрел на высокую стройную брюнетку в шляпке с пунцовым цветком, а теперь я знал, что она уже умерла, и прихрамывающему господину некого просить уделить минутку «на пару слов». Полчаса тому назад он такими печальными глазами смотрел на меня, когда говорил: «Маша-то умерла… умерла моя голубка». Печальным и достойным сострадания смотрел он и тогда, когда сидел со своими товарищами за бутылкой вина, вероятно, с желанием найти покой душе на дне этой бутылки. Сидел он, перекинув ногу на ногу, понурив голову и блуждая печальными глазами где-то далеко-далеко. Один из его собеседников что-то рассказывал, и он как будто слушал его, но, казалось, не слышал того, о чём говорилось: он думал, что было видно по его задумчиво-скорбному лицу.
Никто не ошибся бы, если бы сказал про него в эту минуту: «Вот человек, переживающий тяжёлую душевную муку». Он казался таким, он в действительности был скорбным. Он любил покойную Машу, но смерть её не начало драмы, а последний акт её: драма началась ещё при жизни девушки. Несколько лет Маша и он жили дружно, любили друг друга, и бездомная девушка, несмотря на свою тяжёлую, порочную профессию, любила бескорыстно, своими ласками скрашивая одинокие дни такого же как и она бездомного неудачника, который теперь оплакивает свою утрату. А он? Он был счастлив с Машей, он шёл к ней, побуждаемый и страстью, и желанием отдохнуть от сумятицы жизни. Кто знает, может быть, у Маши, в её неуютной, убого-нарядной комнате, быстро пролетало время, когда два бобыля-бессемейника, отдыхая вдвоём, не замечали долгих томительных часов, забывая о своём одиночестве под ласками недолгого призрачного счастья. Сердце капризно, призраки мимолётны: в каждую минуту жизни человека подстерегает несчастье.
Блондин поднял голову, повернул лицо в мою сторону – и глаза наши встретились. Может быть, праздное любопытство прочёл он в моих глазах, в его же взоре я прочёл глубоко-скорбное выражение. Я смутился и взял со стола газету.
– Вы позволите мне сесть с вами?
Я поднял глаза: это был он. Он спокойным взором смотрел мне в лицо, ожидая ответа. Я указал на свободный стул возле столика.
– Выпьемте портера, – предложил он, опускаясь на стул.
Я начал было отказываться, ссылаясь на поздний час ночи, но он так умоляюще посмотрел на меня, что мне было совестно отказать ему, и я согласился.
– Тоска, знаете ли, страшная тоска, – тихо проговорил он. – Слушай, Тимофей, дай нам портера, – вдруг обратился он к лакею, а когда последний скрылся, он снова начал. – Места не могу себе найти… так скверно. Ведь я так любил её… Машу-то… покойную-то Машу. Помните, та, что была к кофейной Н.?..
– Да, я помню её, – отвечал я.
– Ведь и я помню вас: вы тогда видели всю эту глупую сцену, – перебил он меня.
Не дожидаясь моих вопросов, он рассказал мне все события, последовавшие после сцены в кофейной, и события эти, разрастаясь изо дня в день, переплетаясь и запутываясь, изменили обычное течение его жизни.
Его попытки объясниться с Машей не ограничились сценой в кофейной. На другой день утром он посетил свою возлюбленную на квартире, но хозяйка, отворившая ему дверь, встретила его очень нелюбезно: не впуская его в квартиру, она поторопилась сообщить ему, что жилицы нет дома, и что она ещё с утра уехала. Нетерпеливо жаждущий этого свидания, конечно, не поверил лгунье-хозяйке, зная привычку Маши спать до двенадцати и до часу дня, особенно после бурно проведённой ночи. Но что же оставалось ему делать, когда перед его носом захлопнулась дверь? Он ушёл, досадуя и тоскуя. Тоска, впрочем, оказалась сильнее досады: несчастный понял, что в отношениях Маши к нему произошло что-то серьёзное, начало чему только теперь, а каков будет конец? В тот же день, вечером, он снова звонил в квартиру, где жила Маша: результат был тот же, что и утром. То же было и в следующие два дня.