Отчаянно скрипя и опасно вихляясь на извилистой неровной улочке, изрытой бомбами и щедро усеянной битым кирпичом, каменьем и разного рода сором, проехала узкая, запряжённая верблюдом повозка, в которой вповалку, с горочкой, лежат окровавленные, уже раздетые покойники, влекомые к кладбищу.
Русская кровь, стекающая через щели повозки, густо пятнает грязную дорогу, привлекая мух. Запах от повозки густой, тягостный, выворачивающий нутро и саму душу, но более всего пугает не кровь и не запах, а спокойствие, с которым относятся к происходящему защитники и жители города.
Перекрестятся мимоходом, отступят, если есть в том нужда, в сторонку, проводят недолгим взглядом, и, как и не было ничего. Жизнь, в её страшной военной обыденности, продолжается дальше.
Светает, уже восходит красное, в цвет крови, солнце. Мортиры противника, заменяя редких, подъеденных в голодном Севастополе петухов, начали гулко ахать, пробуждая защитников и жителей города к бодрствованию. Стреляют нечасто, не то наново пристреливаясь, не то просто тревожа, напоминая о себе, о том, что город в осаде, будоража нервы.
Ветер, как это обычно и бывает в Севастополе при смене дня и ночи, злой, порывистый, пронзительный, застуживающий кости. Но мартовское южное солнце уже начинает припекать, совсем скоро в городе станет так тепло, как в иных губерниях Российской Империи, расположенных к северу от полуострова, бывает не каждое лето.
Внизу, не слишком далеко, под опасными скалистыми обрывами, море, плещущее о камни волнами, в которых нет-нет, да и попадается всякое. Обычное дело – доски с разбитых кораблей, обрывки рангоута и такелажа, но бывает, и тела.
Бог весть, откуда их приносит волнами, и не всегда даже можно понять, чьи они, раздувшиеся и поеденные рачками, поклёванные чайками, а порой, ко всему, раздетые до исподнего белья. Бьются тела о камни часами, размолачиваясь в гнилое мясо, в костную щепу, и во всё то, чему полагается истлевать если не в земле, то уж никак не перед глазами человеческими.
Порой, если в телах опознают своих, да есть время и охота, добровольцы спускаются вниз, вытягивая мертвецов наверх, с тем, чтобы потом отвезти их на кладбище и отпеть, похоронив в общей могиле без имени и счёта. Бывает и так, что люди, пытаясь вытянуть покойников, срываются и калечатся, а то и гибнут, и это тоже – обыденность.
Обыденность здесь, в Севастополе, страшная, выпуклая. Здесь каждый день, каждая минута и каждый, наверное, клочок земли, заполнены событиями так, что не продохнуть.
Свежий человек, только прибыв сюда, то и дело крестится в ужасе, да вертит головой по сторонам, пытаясь охватить всё разом немигающими, широко распахнутыми глазами. А вокруг развалины, и страдания, и смерть, которая бывает, сыплется с самого неба, не разбирая ни чинов, ни званий, ни возраста и пола, прибирая военных и обывателей, взрослых и детей.
А потом, свыкнувшись если не с близкой смертью, то со страданиями, с голодом, с жаждой, с нехваткой всего и вся, вызванной дурным управлением начальства и прямым, беззастенчивым, открытым воровством, человек зачастую черствеет, и душа его покрывается коростой.
Здесь, пребывая постоянно подле смерти, многое видится по-другому, и иной, задумываясь о жизни и о её смысле, меняется, и, увы, не всегда в лучшую сторону!
Привычка к смерти, к страданиям, к потерям, к вынужденной душевной чёрствости, огрубляет человека, и здесь, рядом с подлинным героизмом, ничуть не реже встречается подлинное скотство. Последнее, бывает, уживается в одном человеке, и героический офицер, лично поднимающий солдат в штыковую, их же и обворовывает, проигрывая жгущие руки деньги в карты, тратя их на разгул, на дрянное, но дорогое из-за осады вино, на женщин.
Говоря о чём-то своём и пересмеиваясь, мимо прошли солдатки, не слишком уже молодые, а впрочем, быть может, постаревшие от тяжёлой жизни и военных лишений. В простонародье иная, не успев расцвести, уже начинает увядать, рано, не ко времени, старея и стачиваясь мужем, детьми и трудным, тягостным, нищим бытом.
– Ишь, молоденький какой, – отвлеклась одна из солдаток от беседы с товаркой, оглянувшись на Ваньку, да задержавшись на нём не слишком долгим, но пристальным, каким-то ищущим взглядом тёмных, вишнёво-карих, с поволокой, глаз.
– Зелено́й! – небрежно отмахнулась вторая, мельком мазнув чуть припухшими от недавнего сна глазами по стоящему у низкой двери пареньку, – Этот, небось, и не знат, зачем баба нужна! Привалится, в титьку уткнётся, подёргается, и всего-то прибытку, что запах мужицкий!
Довольные смущением парня, они захохотали, и пошли дальше по своим делам, весело перепихиваясь локтями в бока и ведя тот разговор старых приятельниц, в котором обмолвок, понятных только им, чуть не больше, чем слов.
– Н-да… – не сразу отмер Ванька, сдвинув на затылок картуз и провождая женщин взглядом, – вот тебе и патриархат, вот тебе и предки!
Стороннему наблюдателю его слова показались бы несколько странными, но где они, сторонние наблюдатели?!
Постояв ещё чуть, будто собираясь с духом, он подхватил жестяное ведро, содержимое которого, несмотря на прикрывающую его крышку, легко угадать по запаху. Брезгливо отставив ведро чуть в сторону, он прищурился, и, старательно переступая не совсем ещё засохшие в пыли пятна крови, двинулся прочь от низенького домика с подслеповатыми оконцами, в которых частого переплёта больше, чем собственно стёкол.
Осторожно ступая по неровной дороге, усыпанной каменьями и сором, дошёл до узкой, почти что козьей тропки, ведущей вниз, и, оскальзываясь, начал медленно спускаться вниз. Брезгливость, неподобающая ни его крестьянскому крепостному сословию, ни невысокому статусу слуги, сыграла дурную шутку, и, оскользнувшись в очередной раз, Ванька изрядно приложился задницей о крутой спуск, даже во время падения больше озабоченный тем, чтобы поганое ведро, не дай Бог, не коснулось его тела.
Сдавленно отшипевшись, он продолжил спуск, но уже, как человек, наученный недобрым опытом, основное внимание положил на собственно безопасность, и только потом – на чёртово ведро! Оно раскачивалось, касаясь иногда одежды своими боками, а внутри плескалось многообещающе, грозясь, если вдруг что, вырваться наружу.
Лишь сойдя вниз, к самому морю, Ванька сообразил, что он мог выплеснуть содержимое с обрыва, а здесь, внизу, просто ополоснуть его. Чертыхнувшись запоздало, выплеснул зловонное содержимое подальше, морщась от подступающей к горлу тошноты, и, отойдя чуть подальше, несколько раз ополоснул ведро. Потом долго, без особой на то нужды, отмывал руки, оттирая их растущими на камнях водорослями и даже округлой, обкатанной волнами галькой.
Оглянувшись на верх обрыва, он чуть помедлил и разулся, осторожно походив по камням, пока окончательно не замёрзли ноги. Потом, подстелив под зад сложенный в несколько раз сюртук, он долго сидел, ожидая, пока высохнут ноги и решительно никуда не торопясь.
По опыту, подчас неприятному и даже болезненному, он уже знает, что, стоит ему показать хозяину на глаза, как тот, если вспомнит и не будет занят, непременно придумает какое-то дело. Подчас поручик просто одалживает слугу другим офицерам полка, а бывало, как-то проиграл его в карты, отыграв потом назад через неделю.
Привыкнуть к роли движимого имущества Ванька так и не смог, несмотря на то, что ему в полном объёме досталась память этого тела. Память, но, увы, не реакции.
Он, всей своей натурой внутренне протестуя против своего холопства, хотя и старался держаться, как прежде, но выходило плохо. Реакции, излишне нервные, эмоциональные, и главное, чуждые его положения, лишь усугубляли дело.
Однажды, будто проснувшись здесь, в этом времени и в этом теле, он долго осознавал себя, не веря в случившееся. Но вокруг была реальность девятнадцатого века, крепостного права, могущества Церкви, сословного деления и всех тех вещей, о которых его, Ванькины, современники, если и задумываются, то редко, на самом деле, осознают, как это всё влияет на человека, на общество и на быт.
Реальность оказалась выпуклой, и пахла навозом, по́том и унижениями…
… а затем и плетьми.
Бездумное его сиденье прервали показавшиеся на горизонте суда противника, не иначе как конвоировавшие очередной транспортный караван из Европы. Встав с камня и приставив ко лбу ладонь, чтобы не слепило глаза торжествующее южное солнце и пляшущие на волнах блики, Ванька долго следил за вражеским флотом, иногда не видя, а скорее угадывая корабли по дымам.
Наконец, караван прошёл, и Ванька, выдохнув прерывисто, ссутулился, надел старый, многажды перешитый сюртук, легонько пнул ногой поганое ведро, подхватил его и начал подниматься по тропе, не оглядываясь.
Наверху уже вовсю кипит жизнь, проснувшийся люд возится по хозяйству, умывается, спешит по нужде, зевает и пересмеивается.
Немолодой солдат с кирпично-загорелым, обтёсанным всеми ветрами лицом, умывается возле низкого, утопленного в скалистом грунте сарайчика, скупо растирая по физиономии воду. Возле входа в сарайчик сидит, зевая во всю немалую ширь, молоденький солдат, никак не могущий проснуться, щурящийся на солнце припухшими, заспанными глазами, под одним из которых желтеет давний синяк.
– Доброе утро, дядька Никанор, – поздоровался с ветераном Иван, на что солдат не то поздоровался невнятно, не то просто отфыркнулся в сложенные горстью руки.
Осторожно приоткрыв дверь и убедившись, что Его Благородие изволит дрыхнуть, то бишь почивать, развалившись, насколько возможно, на нешироком топчане, храпя со слюнявым бульканьем и влажными потёками, слуга осторожно поставил ведро на положенное место, и вышел тихонечко, стараясь не потревожить хозяина.
После вчерашнего, а также позавчерашнего, и…
… в общем, Его Благородие, господин поручик, с самого своего приезда изволит пребывать в одной поре. Хмельной.
Собственно, у него и до того была одна и та же пора, менялся только градус, компания, в коей новый барин изволил проводить время, да качество напитков.
Никого этим не удивишь, да и питие, хоть бы даже и с утра, в офицерской среде недостатком ни в коем случае не считается. Если офицер может более-менее твёрдо стоять на ногах, отдавать приказы зычным, разборчивым голосом и не чудит вовсе уж интересно, то считается, что он в состоянии выполнять свои обязанности в полной мере.
Нырнув в низенький тёмный сарайчик, до сих пор, несмотря на все Ванькины усилия, сохраняющий прежний птичий дух, и служащий ныне пристанищем для слуги, паренёк прикрыл за собой дверь и выругался беззвучно, раз за разом ударяя кулаком сложенной из камня стены. Физиономия скривилась, задрожав, но, решительно подавив подкатывающую к горлу истерику и промокнув рукавом выступившие слёзы, он не сразу, но успокоился.
– Чёрт… – почти беззвучно ругнулся он, погладив, а затем машинально облизнув рассаженные костяшки. В голове переизбыток мыслей, а вернее – дурацкого, беспорядочного и бестолкового сумбура, толкающегося промеж собой и не дающего задуматься хоть над чем дольше минуты.
Размышления прыгающие, рваные, мозаичные. Где там Иван Жданов, студент второго курса одного из московских ВУЗов, а где – Ванька, раб, говорящее имущество, разберёт, наверное, только сам чёрт! Ну или психиатр. Хороший. Очень хороший…
Мыслей о том, что произошло с ним, до чёрта! А толку?
Возможно, оригинальный Иван Жданов всё так же продолжает учиться в московском ВУЗе на архитектора, а матрица его сознания попала в предка или совершенно постороннего человека.
Возможно, это баг, сбой системы в том, что сам он считает жизнью, а кто-то другой – Игрой.
Возможно…
… но впрочем, какая разница?
Произошло то, что произошло, сознание человека из двадцать первого века наложилось на сознание крепостного, раба из девятнадцатого. Воспоминания и матрицы, и оригинальной личности, сохранились в полной мере… и в этом-то и проблема!
Постоянный конфликт воспоминаний, памяти, менталитета… чёрт подери, да буквально всего!
Разобраться с памятью, рассортировать её по нужным папочкам, уже проблема. Но это, на самом деле, полбеды.
Проблема в реакциях на какие-то события, в разности менталитетов и воспитания.
На людях он выпускал вперёд не то чтобы личность, но по крайней мере – воспоминания крепостного слуги. Спина гнётся, шапка срывается, губы проговаривают нужное…
… но не так.
Дьявол, как известно, кроется в деталях. Отсутствие должного раболепия в глазах или недостаточный градус поклона, местными, привыкшими к сложной кастовой системе, считываются на раз. На уровне инстинктов.
Отсюда, несмотря на правильные поступки и поведение, вполне укладывающееся в прокрустово ложе, предназначенное рабам, Ванька числится человеком дерзким, поперечным. Со всеми вытекающими.
Что со всем этим делать, и как быть, он решительно не понимает.
Ждать… наверное, это единственный выход. Ждать и копить информацию. Любую.
Высунуться, показать свою нужность, полезность, он уже попробовал…
… дважды.
Дважды же и огрёб, и что самое скверное – так и не понял, за что.
Быть может, проблема в нём самом, и всё это было не ко времени и не так. Не та презентация, не так сказал, не так дышал…
А может быть, ему просто не повезло ни со старым хозяином, ни с новым, и оба они считают, что мозги рабу не положены. Они, мозги, есть опасное излишество, приводящее сперва к вольнодумию, а затем вольтерьянству, к жажде прав и свобод, что есть подрыв устоев Государства Российского!
Думать ему, рабу, положено от сих до сих, и так, как это надо хозяину, иначе он, владелец движимого и говорящего имущества, может посчитать себя оскорблённым.
Бог весть… но в результате он затаился, замолчал, отгородился психологически от всего происходящего, насколько это вообще возможно. Со стороны поглядеть – зверёк затравленный, но внутри копится тёмное, густое, злое…
Ну а пока выпускать хоть как-то пар, быть хоть чуть-чуть, хоть недолго, человеком, а не рабом, он может только так, в темноте вонючего сарая. Недолго…
Подхватив по памяти с самодельной полки бельё барина, взятое вчера в штопку, и иголку с нитками, Ванька ещё раз вытер рукавом глаза, вышел и уселся на плоском, пригретом солнцем камушке. К работе, впрочем, приступать не торопится, памятуя о том, что она, работа, имеет свойство никогда не заканчиваться.
Будет ли он хлопотать с утра до ночи, или лениться, растягивая любое порученное дело к бесконечности, для него, крепостного слуги у дурного барина, не изменится ровным счётом ничего. Проверено.
– Кхе… – кашлянул подошедший унтер, разглаживая роскошные усы, переходящие в отращенные по нынешней моде бакенбарды, – ну как там твой барин? Спит?
– Доброе утро, Савва Иваныч, – подняв глаза, отозвался слуга, – почивать изволят.
– Почивать? – рассеянно переспросил унтер, – Хм…
Он потоптался было, повздыхал, но Ванька старательно не заметил невербальных знаков служивого. Вызывать огонь на себя, пробуждая барина от крепкого сна в алкогольных парах, так это ищите других дураков!
Достав короткую трубочку-носогрейку, Савва Иваныч сел чуть поодаль, поближе к дороге, проходящей мимо домов, и, набив трубку и раскурив её, принялся кидать в сторону лакея выразительные взгляды, кхекая и покряхтывая.
Ванька, оглохнув и ослепнув, представляет собой аллегорию на преданного слугу, оберегающего хозяйское имущество и покой, неспешно занимаясь штопкой кальсон.
Он, может быть, и пошёл бы унтеру навстречу, несмотря на неизбежное недовольство барина, но сделав так раз, да другой, ответных любезностей от унтера не дождался. Поэтому – так…
Сколько бы унтер курил, кашлял и решался, Бог весть, да только мимо, пыля и скрипя, потянулись подводы, поднимая не только изрядную пыль, но и куда как более изрядный шум.
– Ванька-а! – послышался хриплый, надрывный и страдающий крик из домика, – Сукин ты сын, ты где…
Выдохнув обречённо, слуга подхватил шитьё и поспешил внутрь, мельком зацепив глазами злорадную физиономию унтера, кивающего в такт ругательствам Его Благородия.
– Доброго утра, барин, – войдя внутрь, сходу начал попаданец, так до сих пор и не научившийся проговаривать это слово легко, без внутреннего напряжения, – Проснулись? Вот и славно! Я тут…
– Замолкни! – коротко рявкнул поручик, сидящий на влажной постели с мученическим видом, и, схватив стоящий у изголовья дешёвый медный подсвечник, с силой кинул его в слугу, метя в голову.
Ванька увернулся, и подсвечник, врезавшись в дверь, отскочил, и, прогремев по жестяному ведру, озлил офицера.
– Сукин ты сын… – со злобой сказал мужчина, вставая босыми ногами на земляной пол и подходя к рабу, – Он ещё…
– … будет…
– … прекословить…
С каждым словом следовал удар в живот, благо, барин не проснулся ещё толком, да и физические кондиции его далеки от эталонных. Хотя Ваньке, ещё более далёкому от геркулесовых пропорций, хватило…
– Ну-ка… – его, согнувшегося, с силой вздёрнули за висок, – не притворяйся! Да и по делам тебе, ироду! Я тут…
Вонючий рот начал выплёвывать слюнявые слова, из которых выходит, что он, Ванька, есть сукин сын, виновный решительно во всём! Похмелье, вчерашний проигрыш в карты, маята животом после дурной еды, и вся его, тридцатилетнего поручика, не сложившаяся жизнь.
– Будет он тут, сукин сын… – потная ладонь обидно ткнулась в лицо крепостного, а вконец запыхавшийся барин, отступив на пару шагов, раскашлялся, задыхаючись.
– Ну… – прохрипел барин, – что стоишь?! Воды налей, да живо!
Трясущимися руками налив из кувшина тёплой воды, Ванька протянул кружку, вырванную из рук и выпитую с зубовным стуком.
– Видишь? – с какой-то обидой сказал хозяин, – Из-за тебя, сукина сына… до чего довёл!
Покаянно, как это любит барин, склонив голову, и тая в глазах бушующую ненависть, раб выслушал сдобренные ругательствами нравоучения.
– Бумагу, что ли, дай… – после некоторого раздумья приказал барин, снова усевшись на кровати.
– Что за дрянь, – брезгливо сказал мужчина, повертев в руках желтоватую, скверного качества бумагу, поданную слугой. Ругаться, впрочем, дальше не стал. Получив карандаш, принялся, мучительно морща лоб, составлять записку. Дописав, разогрел сургуч и запечатал, поставив оттиск перстня, тут же сунув письмецо слуге.
– На вот, – с отвращением приказал поручик, – в штаб! Ну, ты знаешь куда… и смотри, без денег, сукин сын, возвращаться не смей! Запорю!
– Этот, небось, запорет, – одними губами прошептал вышедший из дому Ванька, сжимая в разом вспотевших руках сложенное конвертиком злополучное письмецо и уже стократ пожалев, что не ко времени попался барину на глаза.
Поручение, данное ему, не то чтобы вовсе уж из разряда невыполнимых. С интендантами и разного рода штабной сволочью у поручика Баранова свои, особые отношения, выстроенные на маклях, передёргивании в карты и прочих вещах, за которых в приличном обществе принято если не бить канделябром, то как минимум, отказывать в общении и не подавать руки.
Другое дело, что как бы ни повернулись события в дальнейшем, он, Ванька, будет неизбежно виноват, обруган, и, вернее всего, бит!
Коли не дадут, так значит, он, Ванька, что-то не так, сволочь, сказал или сделал! Ну не сам же господин поручик, с его-то репутацией… однозначно Ванька, однозначно он, сукин сын!
А коли дадут, так Его Благородие тут же спустит их на водку, на баб, на чёрт те что, и снова в том, что деньги просочились сквозь пальцы, виновен будет он, как это уже не раз бывало.
От того, от бессильной злобы, от беспомощности, сжимаются кулаки, а груди поселяется слабость, обречённость…
Ему, будто ворожит кто-то недобрый, не везёт так решительно, что и поверить сложно!
Поймав глазами взгляд унтера, куда как довольного полученной им выволочкой, Ванька опомнился, постаравшись, насколько это вообще возможно, принять вид не такой отчаянный, ну или хотя бы разжать кулаки. Вышло не сразу и с трудом, потому как настроение – хоть в петлю…
Не думая ни о чём, он решительно зашагал прочь, стараясь оказаться как можно дальше от хозяина, ну а дальше – видно будет.
Отойдя чуть поодаль, сбавил шаг, не имея больше ни нужды, не желания куда-то спешить, несколько запоздало завертев головой, ловя знакомые ориентиры.
Привыкнув к спутниковой карте в телефоне, к табличкам с названиями улиц и номерами домов, к возможности, на худой конец, спросить дорогу у прохожего, здесь, в Севастополе образца 1855 года, он теряется прямо-таки отчаянно!
Но дело тут, пожалуй, не только в топографическом кретинизме. Сложный рельеф местности, с высотами, балками, бухтами и тропками, ведущими порой куда-то в тупик, на козий выпас или к крохотной бухточке, мог бы, пожалуй, озадачить и человека более опытного.
Ну а когда в городе войск многажды больше, чем собственно горожан, и солдаты, набранные из самой что ни на есть сермяги, ориентируются не по картам и даже не по указаниям местных жителей, а по бастионам, по местам стоянок полков и батальонов, подчас меняющимся очень быстро, по придуманным ими же прозваниям…
… найти дорогу в этом чёртовом Лабиринте становится очень сложно!
Спросишь дорогу, и так могут ответить, что лучше бы не спрашивал! Тут тебе и все бастионы разом, какие только вспомнит, и разного рода военные хозяйства, давно сменившиеся другими, и ориентиры, снесённые уже к чёртовой матери вражеской артиллерий, сгоревшие в огне, разобранные на дрова и на укрепления.
Пару раз Ванька прогулялся этак, выбирая спросить дорогу у тех, кто хотя бы не рявкнет сразу в ответ, не пошлёт по матушке, озлобленный на то, что он – сволочь, статский, и жизнью своей, шкура этакая, не рискует ежедневно! Сидит тут, сволота, а не под пулями… жирует!
Но если и отвечают, то порой так путано, что лучше бы и нет…
«– Во-он по той балочке до ручейка под деревцем! Да не под тем, которое кривое, а под другим! А потом, стал быть, наверх, и до пскопского ополчения, а оттуда, если краем левого глаза на полдень смотреть, то правым, аккурат, и увидишь, чево тебе надобно»
Как в такой мешанине ориентируются сами солдаты, он не знает, но подозревает, что ровным счётом никак! Самые бойкие и смышленые, быть может, и способны разобраться, а остальные, заучив два-три маршрута, стараются с них не сворачивать.
В крайнем случае, заблудившись, спрашивают не дорогу, а называют полк, да имя командира, в надежде, что направят, доведут…
Свернув очередной раз, он вскоре вышел по тропке к краю не то оврага, не то балки, заканчивающейся небольшой, поеденной козами каменистой площадкой, и собственно оврагом. Уже понимая, что снова заплутал, подошёл-таки к краю, поглядев вниз с вялым любопытством и не увидев решительно ничего интересного, если только не считать за таковое немалое количество скотских костей, среди которых преобладают рогатые черепа.
– Чёрт… – досадливо ругнулся он то ли на свою память, то ли на бомбардировки и на оставшихся здесь жителей, которые, совокупными усилиями, изменяют порой рельеф местности в считанные дни.
Возвращаясь назад и судорожно морща память, Ванька, очевидно, снова свернул куда-то не туда, наткнувшись не на натоптанную тропу, а на дохлую лошадь, окалившуюся на него обглоданными, окровавленными рёбрами, вывалившую на каменистую землю требуху, далеко растянутую по каменистой земле.
… и местных жителей, прыснувших при его приближении в жидкие кусты.
Убедившись, впрочем, что худосочный Ванька очевидно не представляет опасности, уже через несколько секунд из кустов вышел невысокий, худой, как палка, старик, держащийся с очевидной военной выправкой, наряженный в перешитый английский мундир, длинной едва ли не до колен, а за ним, чуть поотстав, мальчишка лет восьми, решительно не похожий на старика.
– Вишь, как оно обернулось, – сурово сказал старик, и, глянув внушительно на Ваньку, снова приступил к разделке лошади, попахивающей не то чтобы очень уж крепко, но вполне явственно. Пыряло, переточенное, кажется, из артиллерийского тесака, старикан держит уверенно, со знанием дела, и как бы давая понять, что так-то он ещё ого-го, и конкурентов, претендующих на дохлую лошадь, ни в коем разе не потерпит!
– Э-э… – протянул парень, не сразу собирая в разбежавшиеся слова.
– Заплутал? – понял старик, вскинув на него маленькие выцветшие глазки, надёжно прикрытые кустистыми сивыми бровями, – Никитка, проводи его!
Не без труда втолковав проводнику, ковырявшемуся в носу с самым безучастным видом, куда ему, собственно, надо, Ванька не без сомнений доверился навигационным талантам местного лоцмана. Бойко топая впереди босыми, разбитыми не по возрасту ногами, Никита, нимало не интересуясь, поспевают ли за ним, весьма шустро зарысил вперёд, ныряя подчас то в кусты, то сворачивая в какие-то совершенно неочевидные места.
– Ну, спасибо, брат… – неловко сказал Ванька мальчишке, оказавшись наконец в знакомых местах, – Э-э… да, спасибо!
Чувствуя себя предельно глупо, он закусил губу, желая, за каким-то чёртом, непременно выразить благодарность, но не имея ни нужных слов, ни материальных ресурсов.
Мальчишка, впрочем, ждать не стал. Убедившись, что ему ничего, кроме «– Э-э…» не перепадёт, весьма шустро ускакал в кусты, и уже через минуту его белая, давно не стриженая макушка, мелькнула на дне балки.
Пару минут спустя Ванька, взобравшись повыше, обернулся, оглядывая оставшуюся позади оконечность Южной Бухты, и потопал вперёд, не слишком, впрочем, торопясь. Потихонечку, не вдруг и не сразу, природа стала уступать место человеку, и вот уже показались предместья, выглядящие, по мнению попаданца, как убедительные декорации к фильму о постапокалипсисе, в котором остатки человечества выживают, как могут, и могут, судя по увиденному, плохо…
Домики крохотные, убогие, сложенные тяп-ляп из камня, низенькие. Иные вместе с крышей ниже человеческого роста, и не все они, как Ванька уже знает, утоплены в грунт, а просто – так строят… так теплее, так надо меньше дров, что здесь, в степном Крыму с его недостатком лесов, весьма важно. Кое-где стены обляпаны соломой пополам с глиной, для тепла, но следов извести нет нигде.
Выстроены домики не в линию, а как придётся, криво и косо, так, что улицу эту и улицей-то назвать нельзя. Многие домишки тулятся к косогору, а место поровнее отведено под огород, под сад с деревьями полудичками, с виноградом, который, даже по мнению попаданца, далёкого от сельского хозяйства, нуждается в обрезке.
Всё встроено в путаный рельеф местности, подчинено самому жестокому выживанию, связано паучьей сетью троп, тропинок и направлений, разобраться в которых может только свой, а чужак, кто бы он ни был, заблудится пусть и не безнадёжно, но сразу. Редкие, тощие, облезлые козы пасутся под присмотром таких же тощих и облезлых собачонок, достаточно, впрочем, пуганых, чтобы не пытаться бросаться под ноги, хватая за пятку. Здесь же и ребятишки, и тоже, под стать всему, тощие, облезлые…
… но впрочем, бойкие.
Следы войны видны решительно везде! Это и воронки, и чугунные осколки ядер, и собственно ядра, не разорвавшиеся по какой-либо причине, и одежда детей, перешитая из солдатских мундиров, будь-то трофейных, или, быть может, доставшихся в обмен на водку от солдата, жаждущего забыться во хмелю и решительно не желающего думать о последствиях.
На улице только дети и старики, провожающие Ваньку долгими взглядами, но не пытающиеся ни помешать ему, ни помочь, ни завести какой-то разговор. Он, впрочем, и сам не пытался, спеша через предместье с чувством какой-то неловкости.
Постепенно предместье стало больше походить на город, домики стали побольше, поаккуратней, а потом, как-то вдруг, как это часто бывает в Севастополе, с его гористой изрезанной местностью, пошли двухэтажные дома, и улицы с тротуарами, и не то чтобы толпы, но всё ж таки достаточно многочисленный народ. Всё больше, разумеется, военные во всяких чинах, спешащие по своим делам, ожидающие невесть чего с деловитым видом возле повозки, или просто, усевшись в сторонке с трубочкой, взирающими на городскую суету с благодушным видом.
Солдаты в серых, давно и безнадёжно выцветших, застиранных мундирах, шитых из самой дрянной ткани, какую только может достать вороватый интендант. Если бы не выправка, не амуниция, не оружие, то чем не нищенские рубища! Оружие, выправка, дисциплина, да пожалуй, некое единообразие и заставляет выглядеть армию – армией, а не сбродом.
Матросы в чёрном, и они не то снабжаются по другому ведомству, не то, быть может, используются на более чистых работах, но выглядят они поприглядней, да и ведут себя бойчей.
Мирных жителей где больше, где меньше, но впечатление военного лагеря не оставляет решительно нигде!
Обходя повозку купца-караима, остановившегося по какой-то нужде посреди улицы, Ванька едва не споткнулся об окровавленные носилки, небрежно валяющиеся на мостовой. А обойдя играющих детей, у которых, среди игрушек, имеется сабельный эфес и очевидно трофейные аксельбанты, наткнулся на группу рабочих солдат[3], бредущих вдоль по улице вслед за унтером.
Везде, решительно везде, следы военной разрухи, будь то воронки, сгоревшее здание, запятнанная осколками стена, солдаты и матросы с оружие, в окровавленных повязках. Пахнет дымом и золой отгоревших пожаров, порохом, углём, конским потом и навозом, а ещё, разумеется, морем!
Но здесь же и барышни, нарядные и не думающие, кажется, ни о какой войне! Щебечущие с подружками, флиртующие с кавалерами…
… и какая там война, какие бомбы!
Гулко ахнул снаряд мортиры, попав в цель, и дом неподалёку осыпался, не выдержав веса упавшей с неба многопудовой чугунины, а потом ахнуло ещё раз, изнутри, и дом сложился, рассыпался…
– Да что ты мечешься как заяц! – отпихнулся от Ваньки продавец сбитня, ведущий себя так, будто не произошло ничего.
– Сбитень! – заорал он, сам похожий на самовар, с такой же пузатенькой, низенькой фигурой и медно-багровой щекастой физиономией, – Горячий сбитень!
А дом уже разбирают солдаты, и один из офицеров уже занимается спасательной операцией…
… и девушка в розовом платьице, запнувшись, быть может, на миг, перепрыгнула через воронку и продолжила тот важный женский разговор с подружками, прервать который не может даже обстрел!
– Пужливый какой, – небрежно отозвалась о Ваньке разбитная бабёнка, торгующая здесь пирожками невесть с чем, и тут же, отвернувшись от него и забыв, заговорила с товаркой, не забывая время от времени оглашать окрестности чаячьими призывными воплями.
Ванька, заалев ушами, поспешил прочь, и ему казалось, будто решительно все глядят ему, осуждающе, вслед, хотя на самом деле, никому до него и дела нет…
Обходя то груду булыжника, то воронки или повозки, приходится иногда возвращаться назад или обходить препятствие проулками. Впрочем, наткнувшись раз на группу шалых матросов, опасно, по его мнению, оживлённых, и способных пожаловать в рыло на раз-два, а то и одолжить, без возврату и желания на то одалживателя, на табачок и прочие матросские нехитрые нужды, в переулки Ванька больше не совался.