День тянулся с утра нервно и очень тревожно, не располагая к прежнему и ставшему уже привычным состоянию радостной сосредоточенности, когда полезное время распределено и по часам, и по минутам, и укладываешься ловко в эти часы и минуты, и все у тебя получается так хорошо, так проворно, так, как и надо получаться, когда ты работаешь здесь, рядом с болью и жизнью человеческой. Выбился сегодня из твердой накатанной колеи Танин день. К телефону только раз двадцать сбегала, побросав все дела, и двадцать раз сама себя ругнула за глупую осторожность. Вот зачем, зачем она утром, уходя из дома, телефон отключила? Обрадовалась, что удалось уйти и не разбудить спящих на одной кровати бабку с Отей, вот и решила – пусть еще подольше поспят, чтоб никто их утренними звонками не беспокоил. Теперь пожалуйста – сама дозвониться не может. А вдруг там случилось что? Вдруг мальчишка проснулся и плачет, и бабка Пелагея с ним совладать не может? А вдруг и того хуже – родственники эти из Парижа билеты свои поменяли и прикатили уже с утра? И съездить домой нельзя, пора к операции готовиться…
– Танюш, что это с тобой? – вздрогнула она от голоса выросшего за ее спиной хирурга Петрова. – Ты сама на себя сегодня не похожа. А на лбу у тебя чего? Подралась с кем, что ли?
– Ой, да ни с кем я не подралась, Дмитрий Алексеевич, чего вы… – торопливо натягивая до самых бровей кокетливую шапочку приятного сине-бирюзового цвета, отвернулась от него Таня.
– А звонишь кому все время? Что, влюбилась наконец, да? Хахаля нашла? Так и давно уж пора. Такая дивчина, и все в бобылках…
– Ой, да ну вас… – рассмеялась она грустно. – Уж какая такая дивчина…
– Хорошая, вот какая. Такие девки, как ты, сейчас перевелись. Напрочь выродились, самоуничтожились, исфеминизировались все к чертовой матери…
– А я, значит, того, не иснемини… не исфеними… Тьфу! Словом, не испортилась, значит?
– Ты – нет. Ты у нас знаешь кто? Ты у нас не просто сестра медицинская, ты у нас – сестра милосердия. Раньше-то это вроде одним понятием числилось, а сейчас нет… Сейчас милосердие, Танюха, у людей не в чести. И мы у него тоже не в чести, стало быть. Отвернулось оно от нас. А вот тебя выбрало, не обиделось. Не каждую первую бабу оно к себе в сестры выбирает, уж поверь мне. И даже не каждую вторую…
– Ой, да ну вас, Дмитрий Алексеевич! Как скажете, не подумавши…
Еще раз махнув в его сторону рукой, она быстро пошла прочь – некогда ей было комплименты слушать. Да и не любила она, когда ее хвалили. Тут же заливалась пунцовой краской. И ладно бы красиво как-нибудь заливалась, румянцем алым да нежным, все бы еще ничего. Пунцоветь в этот момент у Тани начинало все без разбору – и лицо, и уши, и шея… Такая вот деревенская привычка, гены селиверстовские, городскому цинизму никак не поддавшиеся…
С дежурства она бежала – в зубах крови нет, как говаривала бабка Пелагея. Это значит, торопливо да испуганно бежала, с трудом вдыхая ядреный, сильно к вечеру подмороженный февральский воздух. А когда увидела около подъезда черную квадратную иномарку, испугалась еще больше. Не останавливаясь, полетела на свой третий этаж да чуть не упала, наступив второпях на полу своей шикарной шубы. Тут же огрызнулось и затрещало по всем швам, возмутилось такому к себе пренебрежительному отношению все шубное нутро – вроде того, не умеешь, деревня, шикарные городские вещи носить, так и не начинай. А то что ж это получается? То под взрыв она в ней лезет, то швы рвет…
Около двери Таня остановилась, чтоб отдышаться немного. Не хотелось как-то влетать в квартиру растрепой с открытым ртом да выпученными от волнения глазами. Заправила под шапочку выбившиеся влажные пряди, положила руку на сердце. Отдышалась. И впрямь, чего это она разволновалась так? Целый день места себе не находила, будто должно произойти с ней сегодня что-то ужасное, жизненно непоправимое… Ну, приехали за спасенным ею ребенком родственники. Так и правильно. Все равно ведь рано или поздно они бы приехали. Почему не сейчас, не сегодня? И какое им должно быть дело до того, что душа у нее изнылась от страха за этого несчастного малыша, как щенка за шкирку брошенного провидением прямо ей под ноги? Изнылась-измаялась за этого Отю с его цепкими ручками-клещиками, с его влажными кудряшками и сердечком, бьющимся под тонкими ребрами так, что кажется, будто оно в ладони у нее лежит, слабенькое и обнаженное, и трепыхается загнанно, и надо обязательно и срочно на него теплом подышать, погладить, побурчать в него ласковыми никчемными словами…
Оправившись и сглотнув волнение, она решительно зашуршала ключом в замочной скважине, открыла дверь, скользнула неслышно в прихожую. Так и есть, гости у них в доме. Родственники за Отей приехали. Из Парижа. Надо же – к ней в однокомнатную хрущевку – и прямо из Парижа… Бабушка Отина, наверное. А кто ж еще может говорить таким сердитым, таким низким и незнакомым голосом?
– …Матвей, будь же мужчиной, наконец! Иди ко мне на руки, внучек! Ну, иди… Я ведь не чужая тебе, я ведь бабка твоя родная…
«Кто это – Матвей? Откуда там Матвей взялся? – испуганно подумала Таня и тут же спохватилась: – Ой, так это же наш Отя… И не Отя, выходит, а Мотя? Матвей, значит?»
– Да какой он тебе ишшо мужчина? Он дите малое, испуг у него сильный! Описался вон… Не видишь, что ли? Тоже, мужчину нашла! – услышала Таня возмущенный возглас бабки Пелагеи. – И не трожь его! Не видишь, боится тебя дите! Убери руки-то свои, господи! Да таких ногтищ и взрослый напужается, а она к дитю с ими тянется!
Подхватившись, Таня быстро рванула из прихожей в комнату, потому как бабку свою в состоянии праведного гнева хорошо знала. Во гневе бабка была яростна и непредсказуема и могла такого наговорить, что потом вряд ли расхлебаешь. И, надо сказать, очень вовремя она в комнате нарисовалась, потому что, судя по увиденной мизансцене, мирные переговоры бабки Пелагеи с Отиной французской бабкой перешли уже в стадию боевых действий. То есть бабка французская, вцепившись в Отину спинку пальцами и впрямь, надо справедливо отметить, с очень уж вызывающим, оранжевым по черному, маникюром, тянула его к себе, а бабка Пелагея пальцы эти с Отиной спины старательно стряхивала, будто пакость какую несусветную от ребенка отгоняла. Таня еще и слова сказать не успела, как мизансцена в мгновение ока поменялась: отпустив из ручек бабкину шею и ловкой ящеркой ускользнув из оранжево-черных пальцев, Отя шустро, словно маленькая обезьянка, перепрыгнул в Танины руки – едва-едва она его подхватить успела, – и вот уже знакомые горячие ручки-клещики плотно обхватили ее шею, и сердечко затукало под рукой пойманной птицей. И Танино сердце тоже зашлось в ответ тревожной радостью, словно его успокаивая – ничего, ничего, я с тобой…
Отя напрягся в ее руках и заплакал тихо, яростно в нее вжимаясь. И Таня бы тоже поплакала вместе с ним, да нельзя ей было. Чего ж она, при гостях-то… Обе бабки, одна насквозь французская, а другая из деревни Селиверстово, встали рядком плечом к плечу и молча наблюдали за этой трогательной сценой. Были они одного примерно возраста – обе порядочно старые, чего уж там. Даже походили друг на друга старостью своей и согбенностью, только внешнее решение старости было у них разное, диаметрально, надо сказать, противоположное. Наверное, каждой из них совершенно справедливо представлялось, что это решение и есть единственно правильное в печально-возрастной этой женской стадии и самое что ни на есть достойное. Для бабки Пелагеи, например, это представление складывалось из аккуратного бумазейного платочка на голове, под который можно упрятать сильно поредевшие седые волосы, из такой же бумазейной то ли кофточки, то ли рубашечки в мелкий синий горошек да из длинной, до пят, широкой складчатой юбки, пошитой «на выход», то есть исключительно для походов в ближайший супермаркет да для посиделок на заветной скамеечке у подъезда. Хотя, надо отметить, скамеечку бабка Пелагея больше своими «выходами» жаловала, а супермаркет вообще недолюбливала за его бестолковую людскую надменность. Потому как «идут все, в глаза друг дружке даже не глянут, смотрят жадно на полки с дорогой едой, будто сто лет ее не евши…».
У гостьи внешнее решение старости было совсем другим, вызывающе-авангардным. Присутствовали в этом решении и откровенно-блондинистый парик, и пудра, клочьями застрявшая в глубоких морщинах – куда ж от них денешься к почтенному возрасту, когда никакие косметические ухищрения-подтяжки уже впрок не идут, – и черный брючный дорогой костюм здесь имел место быть, и тяжелые серьги в ушах, и всякие прочие дорогие украшения в больших количествах. Серьезная такая бабка стояла сейчас перед Таней, вперив в нее тяжелый ревнивый взгляд. Французская, недосягаемая…
– Так вы и есть та самая Татьяна, насколько я понимаю? – прохрипела гостья-бабка прокуренным голосом. – Что же, давайте знакомиться, Татьяна… Меня Адой зовут. Аделаидой.
– Да-да… Очень приятно… – закивала ей приветливо Таня. – А… Как вас по батюшке, Аделаида…
– А не надо меня по батюшке. Адой и зовите. Меня все так зовут. И спасибо тебе, добрая женщина, что ты внука моего спасла. Я уж потом отблагодарю тебя как следует, сейчас не до того просто. Сын у меня в той машине погиб, и невестка погибла. Сиротой Матвей остался…
– Да-да, я понимаю, конечно… Горе такое… – участливо закивала Таня. – А только… Никакой такой благодарности мне не надо, и не думайте даже! Я ведь не из благодарности, просто оно само собой так получилось…
– Да. Конечно. Само собой. Само собой…
Лицо Ады вдруг скукожилось в маленький жесткий комочек и стало похоже на сильно запеченное в печке яблоко, затряслось всеми буграми-морщинами. Прикрыв глаза, она без сил опустилась на стул, зарыдала сухо. Бабка Пелагея растерянно развела руки в стороны, быстро взглянула на стоящую столбом Таню, потом метнулась на кухню и вскоре вернулась, неся перед собой стакан с водой.
– На-ко, матушка, попей водички… – склонилась она участливо над Адой. – Ну, не убивайся уж так… Оно, конечно, шибко страшное дело, деток своих хоронить. Но, как говорится, Бог дал, Бог и взял…
– Мотенька, внучек… Ну что же ты… – отодвинув от себя бабку Пелагею, потянула руки к ребенку Ада. – Я ведь бабушка твоя родная… Иди ко мне, Мотенька…
– Ой, я прошу вас, пожалуйста… – суетливо шагнула от нее Таня, почувствовав, как забился, вжимаясь в нее, мальчик. – Я все понимаю и очень вам сочувствую, но… Нельзя его пока трогать… Вы поймите меня правильно…
– Но как же… Что же мне теперь делать? Не у вас же мне жить теперь! Мне похоронами заниматься надо… – тяжко и трудно, на вдохе, всхлипнула Ада.
– А вы на время его оставьте. Не надо ему туда, на похороны. Он и так потрясение сильное пережил, пусть здесь останется, а?
Ада замолчала, сидела, положив ногу на ногу, горестно задумавшись и слегка покачиваясь. Взгляд ее потух, ушел будто куда-то в пространство, только руки, казалось, жили сами по себе, отдельной от хозяйки жизнью. Руки нащупали висящую на спинке стула сумку, достали пачку сигарет, зажигалку, сунули тонкую длинную сигарету в губы. И пальцы сработали так же автоматически, щелкнули ловко зажигалкой. Пламя долго горело перед ней впустую, пока она не сфокусировала на нем вернувшийся из неопределенности взгляд. Прикурив, она затянулась глубоко и жадно, и выходящий на выдохе дым, казалось, шел изо всех возможных мест – не только изо рта и носа, но и из ушей даже. Бабка Пелагея только сморщилась брезгливо, помахав перед собой рукой. Еще раз затянувшись, Ада заговорила тихо и хрипло:
– Вы знаете, Костя так долго ждал сына, так о нем мечтал… Нина, жена его бывшая, родить не могла, больная была очень. Все предлагала ему компромиссы какие-то, полумеры всякие вроде суррогатной матери… А он своего хотел сына, наследника. Говорил – для кого работаю-то? Денег много, а сына нет… Хотя зачем я это вам все рассказываю? Вам-то какое до всего этого дело…
Отрывистые сухие фразы пролетали через облако табачного дыма, будто с трудом через него продираясь. Будто и не с ними она сейчас говорила, а бормотала сама себе под нос свое что-то, горестное, ей одной понятное. Потом замолчала надолго, затянувшись спасительным дымом так, что вялые щеки совсем провалились вовнутрь, и, выдохнув из себя очередное сизое облако, продолжила:
– Да уж, вам никакого дела до всего этого и быть не должно… Чего это я…
– Ну зачем вы так… – жалостливо проговорила Таня, подойдя к старухе сзади и тронув ее за плечо. – Мы с бабушкой очень вам сочувствуем, поверьте… Вы рассказывайте, пожалуйста! Нам правда есть до всего этого дело, и вам легче будет… Насколько это возможно, конечно…
Ада снова задрожала лицом, потянулась рукой к глазам, отставив сигарету. Потом, будто преодолев что-то в себе, снова затянулась, заговорила короткими отрывистыми фразами, будто хлестала плетью по запоздалой своей материнской виноватости. Фраза – удар плетью. Еще фраза – еще удар…
Из короткого этого и горестного рассказа Таня одно поняла: не особо со своим погибшим сыном Ада ладила. А вернее, вообще не ладила с самого его детства. Все они боролись друг с другом… непонятно за что. Характеры у обоих жесткие, видно, были, непокладистые. А потом сын, став взрослым, взял вроде как в этой борьбе верх над Адой – материально опекать ее начал. Вроде как подавил ее волю. Отправил ее на жительство во Францию вместе со своей младшей сестрой. И содержание на это жительство вполне достойное определил. И поступком этим, по словам старухи, совсем будто от них отдалился. Долго они там, во Франции, ничего о его жизни не знали. Ни как он со старой женой развелся, ни как на малолетке-модели женился… Потом, правда, привез ее один раз в Париж, показал им…
– …Я тогда только глянула на нее, так и подумала сразу: хлебнет он с этой вертихвосткой горя… Ну какая она ему жена, эта Анька? Глупое кудрявое создание… Одно и достоинство, что хитрости много. У таких бабенок вообще хитрости больше, чем ума. Забеременела быстро, вот он с Ниной и развелся. Потом Матвей родился. А какая из Аньки мать, она и сама еще в куклы не наигралась! Мотя с няньками больше времени проводил, чем с родителями. А недавно Костик позвонил мне – забери, говорит, его, у меня здесь неприятности. А я рассердилась. Сам, говорю, дурак, раз на малолетке женился. Не слушал никогда мать – вот и получай, мол… Да и не умею, говорю, я с маленькими, и Мотя меня не знает совсем, и не привыкнет он ко мне… Откуда ж я знала, что неприятности эти вот так вот обернутся? Прости меня, сыночек, прости…
Она снова затряслась в плаче, осыпая пепел с сигареты на домотканый разноцветный коврик. Потом вздохнула глубоко и будто собралась вся. Затянувшись в последний раз, стала оглядываться лихорадочно в поисках пепельницы.
– Давай уж сюда, сердешная, – забрала у нее из пальцев окурок бабка Пелагея. – Пойду в форточку выброшу, чтоб не пахло табаком здеся. Дитю это шибко вредно…
– Ада, а вы оставьте Отю… Ой, то есть Матвея, у нас. Хотя бы на время. Пусть он отойдет немного. А там видно будет, – тихо попросила Таня. И не попросила даже, а будто вопрос робкий задала, не надеясь на положительный ответ.
Ада подняла на нее глаза, переспросила удивленно:
– Как это – оставить? Ты чего говоришь такое, девушка? Как это я внука своего родного и вдруг оставлю неизвестно кому?
– Ну почему – неизвестно кому… Просто в тот момент я рядом оказалась, и… ну как бы вам это объяснить… Он теперь за меня цепляется все время. Может, у него ассоциации какие-то подсознательные возникают… В общем, нельзя его пока отрывать, иначе только хуже сделаете! Оставьте, Ада. Пусть ребенок отойдет немного!
– Да вам-то это зачем? Не пойму я что-то. Он ведь вам никто, чужой ребенок…
– Я не знаю зачем, – пожала растерянно плечами Таня. – Просто жалко его, и все. Да и привязаться я к нему успела. На работе сегодня места себе не находила – беспокоилась очень. Домой бегом бежала…
– Ну, не знаю, не знаю…
– Да вы не сомневайтесь, Ада! У нас ему хорошо будет! А вам все равно пока некогда им заниматься – у вас горе такое…
– Ну что ж, может, и правда… Может, и правда пока оставить, раз вы так… к нему прониклись. Потом я, бог даст, в себя приду и займусь уже его судьбой. А пока что ж, пусть. Недельку-другую пусть у вас побудет. Ну, может, месяц… Только вот условия у вас, конечно, не ахти…
Она оглядела комнату скептически, задержала долгий взгляд и на спинке никелированной бабкиной кровати, и на Танином допотопном диване-книжке с плюшевым на нем покрывалом, и на ярко-красном синтетическом ковре, гордо украшающем стену, и на большой хрустальной вазе на трельяже, празднично переливающейся всеми отмытыми до блеска гранями.
– Да уж, обстановочка… – грустно что-то про себя констатировав, тихо произнесла она. Получилось это у нее совсем даже не обидно. Просто грустно очень, и все. Да и не до обид сейчас было Тане и бабке Пелагее. Соглашалась Ада Отю оставить, и ладно. И бог с ней. Пусть говорит что хочет…
– Ой, да чего там? – махнула рукой примирительно бабка Пелагея. – Обстановка у нас вся как есть замечательная. И спать есть где, и помыться тоже, и супу наварить…
– Ну все равно, знаете… С ребенком оно всегда очень хлопотно… – будто до сих пор сомневаясь в правильности своего решения, медленно проговорила Ада. – Да и накладно…
– Ой, да не хлопотно! Совсем не хлопотно, что вы! И не накладно вовсе!
– А вы кем работаете, Таня?
– Я? Я медсестра хирургическая, в больнице работаю, тут недалеко…
– И что, у вас такая зарплата большая, что ребенка содержать сможете?
– А что, и смогу! Что я, на молоко да на кашу ему не заработаю? Если надо, то я еще и подработку могу взять…
– Нет, не надо… – подняв на нее глаза, грустно усмехнулась Ада. – Просто… странная вы девушка. Я раньше, в те еще времена, таких вот, как вы, много знавала. Думала, сейчас уже перевелись. Ан нет, живы еще, голубушки… Ну да ладно. Вы не обижайтесь на меня, если грубое что сказала. Я вам на Матвея достаточно денег оставлю. Много. И тратьте их, как хотите, не жалейте. И на себя тоже…
– Ой, ну что вы… – оробела вдруг сильно Таня. – Что вы, какие деньги, не надо ничего…
– Да ладно, не надо… Чего уж я – идиотка совсем, чтоб внука просто так в чужие руки подбросить? Говорите мне номер счета, я сейчас запишу…
– А… Какого счета? У меня, знаете, нет никакого счета…
– Что, совсем нет?
– Не-а…
– О господи… Здравствуй, Россия-матушка… Ладно, я сама на твое имя счет открою. Давай паспорт, данные перепишу… Да побыстрее поворачивайся, мне торопиться надо!
Передав Отю на руки бабке Пелагее, Таня начала заполошно искать свой паспорт и не заметила даже того обстоятельства, что Ада перешла с вежливо-уважительного «вы» на ласково-понукающее «ты», будто отсутствие у Тани банковского счета и в самом деле выдало ей на это право. Провожала насмешливо ее глазами, исподтишка, но очень внимательно разглядывая, будто какую диковину. Потом изучила положенный перед ней Танин паспорт, старательно переписала все, что там значилось, в красивую красную книжицу в изысканном переплете, с кармашками, камушками, кнопочками и всякими прочими прелестями дизайнерских решений. Закончив, бросила ее небрежно в сумку, поднялась со стула и, ни с кем не прощаясь, быстро пошла из комнаты, выдав на ходу в сторону Тани:
– Скоро человек от меня придет, все тебе расскажет, где и в каком банке счет на твое имя открыт. Жди.
– А… какой такой человек? – уже в спину ей тихо спросила Таня.
– Да какая тебе разница какой? Мой человек. Доверенное лицо, – уже выходя из дверей и слегка полуобернувшись, проговорила Ада. – Он представится, не бойся. Если надо, и в банк тебя свезет. Он хороший парень. Сама увидишь. И денег не жалей, еще раз говорю! Там на всех хватит. Хотя за доброту вашу и рассчитаться-то никак нельзя. Не любит она расчетов, доброта. Ни евров, ни долларов не признает, зараза такая…
Отя в их доме быстро прижился, как тут и был всегда. С зарплаты Таня сходила в магазин под названием «Детский мир», прикупила ему одежонки. И трусиков-маечек, и рубашечку в яркую клетку, и штаны крепкие – болоньевые. Хотела еще новые ботинки Оте справить, да денег не хватило. Так что приходилось ждать, когда единственная его обувка изволит после гулянья на батарее просохнуть – Отя оказался большим любителем по лужам побегать. И зима, как назло, к концу февраля уже свои ледяные флаги свернула, подул неожиданно теплый, совсем уже весенний ветер, и солнышко грело вовсю, норовя быстрее подтопить грязный городской снег. Таня, когда с Отей гулять выходила, стремления его по лужам побегать на корню пресекала, а вот бабка Пелагея могла и проворонить тот момент, когда детская ладошка вдруг исчезала из ее слабой старушечьей руки, и Отя топотал вперед, чтоб шлепнуть от души ботинком по луже. А потом они еще и хохотали до упаду, стар да мал. Таня сердилась, конечно, – что за игрища такие, так и до простуды недалеко. Но наверное, как-то неправильно она сердилась, потому что ни Отя, ни бабка на ее выговоры не реагировали, и мокрые детские ботинки, раззявившись высунутыми маленькими язычками, встречали ее на кухне возле горячей батареи, слегка подсмеиваясь. И Отя встречал ее в прихожей, как обычно – просился на руки, крепко обнимал за шею и клал белобрысую теплую голову на плечо. «Ой, нежности каки телячьи…» – выглядывала из комнаты бабка Пелагея, улыбалась ревниво да беззубо и звала ужинать, ворча, что без Тани «парнишонка и не ест толком, и не пьет, а все тоскует, в тарелку глядючи». Таня в это обстоятельство с трудом верила, потому что аппетит у Оти прямо на ее глазах прорезался вдруг замечательный, только успевай еду подставлять. Сметал все подряд и дочиста – суп так суп, кашу так кашу…
Называл он Таню Няней. И не оттого вовсе, что она с ним нянчилась, а оттого, Таня полагала, что имени ее не мог правильно выговорить. А бабка Пелагея у него в Пеях ходила. Красиво так – Пея. Почти что фея. В общем, обыкновенным мальчишкой оказался, чуть балованным, чуть капризным, но вполне сносным по характеру. Любил на ночь бабкины сказки послушать, засунув в рот большой палец. Правда, просыпался часто среди ночи, начинал стонать совсем как взрослый мужик, горестно и тяжко, но и успокаивался быстро, почуяв прихлопывающую по спинке Танину руку. И еще Отя звонков дверных да телефонных боялся. Вздрагивал, тут же бледнел личиком и мчался со всех ног к Няне да Пее – все равно к кому, кто ближе в этот момент окажется, тому на руки и прыгал…
Так же заполошно примчался и вскарабкался он на Таню и в тот воскресный вечер. Бабка Пелагея как раз очередную мыльную серию по телевизору досматривала, а Таня на кухне капусту для борща кромсала. У бабки Пелагеи по кухне выходной был, Таня ее чуть не силой оттуда вытолкала. А что? Разреши ей, так она дневать-ночевать над кастрюлями да противнями будет… Едва она успела нож в сторону отложить, как трясущееся воробьиное Отино сердечко уже под рукой оказалось. И ручки намертво впились в шею…
– Ну, маленький, ну ты чего… – подхватив мальчишку обеими руками, тихо зашептала она ему в ушко. – Не надо так бояться, маленький… Это, наверное, баба Лиза к бабе Пее в гости пришла, чайку попить… Иль на скамеечку посидеть позвать… Они же подружки, бабушки-то… А ты испугался… Сейчас дверь откроем, посмотрим…
За дверью стояла совсем не баба Лиза. За дверью стоял средних лет мужчина. Такой, такой… у Тани аж дух захватило, вот какой. Лицом – будто только что из телевизора. Красивый – не описать. И глаза – ах, какие у него глаза! Умные, насмешливые, так и режут насквозь. Таня живьем таких красивых мужиков отродясь не видывала. Даже зажмурилась поначалу да головой слегка потрясла, чтоб отогнать наваждение. Да и то – откуда ему здесь взяться-то? И впрямь из телевизора, что ли, выпрыгивать? А потом ее будто догадка насквозь прошила – это же тот самый, наверное, который доверенное лицо. От Ады… А вдруг он за Отей пришел? Если так, она не отдаст. Чего это ради? Подумаешь, лицо у него из телевизора…
– А… а вы к кому? – отступая на шаг от двери и прижимая к себе ребенка, спросила она, уперев взгляд сначала ему в переносицу, а потом и вообще отвела глаза в сторонку, будто скользнула таким образом в спасительно-притворное равнодушие. Застеснялась. Непривычно очень. Вот у врачей-мужчин, с которыми Таня работала бок о бок, таких лиц, к примеру, никогда не бывает. Красивых, веселых, праздничных. У врачей-мужчин лица жизнью слегка приплющенные, обыкновенные, серо-уставшие, иногда и просто небритые. А этот, кажется, будто улыбнется сейчас пошире и произнесет громко: «…А сегодня в нашей студии известный политик, лидер партии такой-то и сякой-то…»
– Татьяна Федоровна Селиверстова здесь проживает? Я к вам, – мягким баритоном пропел, глядя ей в глаза, незнакомец. – Я так думаю, что вы и есть та самая Татьяна…
– Да… Я и есть… – моргнула растерянно Таня и отступила еще на шаг. Так, на всякий случай. Слишком уж непривычной была для нее ситуация. Такой красивый мужик, и к ней пришел… Прямо живьем…
Вообще, с мужским полом отношения у Тани никак не складывались. Когда с тетей Клавой еще жила, пытался ухаживать за ней один мальчик, ушастенький такой, Славиком звали – бабы-Лизин внук. Да только тетя Клава в корне пресекла это ухаживание, сходив к бабы-Лизиной дочери, то есть к Славиковой маме, и потребовав категорически, чтоб ее «отродья» она и близко около Тани не наблюдала. Мама Славикова очень тогда за это «отродье» на Таню обиделась, хотя Таня и невиноватая вовсе была, очень ей этот ушастый Славик нравился… А потом тетя Клава слегла, и совсем бедной Тане стало не до кавалеров – иногда и умыться толком не успевала, не то что на гулянки какие сбежать. Так и время прошло. Когда умерла тетя Клава, Тане уж двадцать семь стукнуло. Не девка, а перестарок, по деревенским меркам. Чистый перестарок, и по всем женским делам тоже. Где ж это видано – к такому возрасту, и бабой не стать… Хотя Таня по этому поводу не грустила – подумаешь, беда какая. Зато у нее любимая работа есть. Зато свой дом. И вообще, она от тети-Клавиных криков еще не отошла как следует, чтоб о таких пустяках заботиться. Да и место свое в женском незамужнем ряду тоже хорошо понимала, потому как были в том ряду девицы и покраше, и поумнее – куда уж ей, дурочке деревенской… Хотя, если честно, и горя этих красивых да умных по поводу случившейся их матримониальной отбраковки понять вовсе не могла. Подумаешь, мужика у них нет! И что с того? Плакать надо? Ходить, очи в землю опустив? Может, это обстоятельство и в самом деле неприятное, да только всего остального да хорошего, в жизни случившегося, вовсе не отменяет. А вдруг мужика этого рядом и не будет никогда? И что? Жизнью не жить, счастья не видать? Нет уж. Обидно как-то. Уж лучше она и думать об этом не будет. Да и не угнаться ей в этом вопросе за городскими… Вон их сколько кругом ходит, тонких-звонких, красивых да модных, и впрямь – куда уж ей за ними с деревенским своим свекольным румянцем…
Даже и сейчас он ее от себя не отпустил, румянец этот. Тут же разлился по щекам, будь неладен! Еще подумает про нее чего неприличное этот, который из телевизора…
– Пройти-то можно, Татьяна Федоровна? – весело проговорил незнакомец. – Иль так и будете меня на пороге держать? Я ведь, между прочим, к вам с хорошими вестями пришел.
– Это с какими такими вестями? – высунулась из-за Таниного плеча бабка Пелагея. – Ты чьих вообще будешь, мил человек?
– Чьих? А я и не знаю, чьих я, бабушка… – хохотнул мужчина. – Всех своих, стало быть!
– Вы от Ады, наверное. Этот, как его… доверенное лицо, да? – попыталась оттеснить плечом любопытную бабку Пелагею Таня.
– Точно. Оно самое. Доверенное.
– Проходите, проходите, пожалуйста… – торопливо, будто опомнившись, посторонилась Таня. – Чего ж мы в дверях-то, в самом деле…
Мужчина быстро и деловито шагнул через порог, прямиком направился вслед за Таней в комнату. Бабка неодобрительно проводила его взглядом и засеменила вслед, ворча на ходу: «Ишь, какой… Даже ботинок своих не снял… Так и чешет прямо в ботинках, зараза… Для кого Танюха вчерась полы намывала, для тебя, что ль…»
– Меня Павлом зовут, – на ходу представился мужчина Тане. И тут же, заглянув ей через плечо и слегка наклонившись, пропел приветливо: – Эй, Матвейка, привет! Ты не узнал меня, что ли?
Отя поднял голову с Таниного плеча, взглянул коротко и вдруг улыбнулся. Вмиг Таня почувствовала, как расслабилось в руках маленькое тельце, как ушел из него животный страх, уступив место радостному ребячьему вздоху.
– Узнал, значит… – наклонился к нему Павел. – Узнал… Ну, как ты тут живешь, Матвейка? Вижу, что хорошо живешь… Любят тебя здесь, сразу видно… Что ж, так бабушке Аде и скажем, что все у тебя хорошо…
Усевшись по-хозяйски за стол, он водрузил на колени необыкновенной красоты то ли портфель, то ли чемоданчик такой затейливый, быстро выбросил из него на скатерть тоненькую пластиковую папочку, спросил между делом:
– Вы почему трубку не берете? Ада говорит, дозвониться до вас невозможно.
– Ой, а у нас часто так бывает… Говорят, станция уже старая, с перебоями работает. Иногда неделями телефон молчит, – торопливо пояснила Таня, присаживаясь напротив него за стол. – Здесь в округе все дома старые, некоторые довоенные еще, и станция тоже старая…
– Да уж, район у вас тот еще. Очень сильно спальный. Захочешь разбудить – сразу и не получится. Пока до вас доехал…
– А вы передайте, передайте Аде, что у нас все хорошо! Отя поправляется, и на улице гуляет, и кушает хорошо…
– Хм… Отя, значит? Ну ладно, пусть будет Отя…
– Ой, да мы просто привыкли так его называть, вы уж извините…
– В общем, так, Татьяна, – подвинул он ей в руки свою папочку. – Ада открыла на ваше имя счет в Меткомбанке. Это очень хороший банк, и отделение его тут есть неподалеку, я проверял. Здесь все документы, посмотрите потом. И купите себе сразу сотовый телефон, прошу вас. Ада и впрямь волнуется за внука. Я ей сегодня позвоню, конечно. Успокою, что все у вас хорошо…
– Спасибо… – робко взяла в руки папку Таня. – Спасибо вам большое за хлопоты…
– Ну, все? Вы извините, мне идти надо. Очень было приятно с вами познакомиться. Да, вот Адин телефон в Париже, позвоните ей сразу, как сотовый купите. И денег сразу побольше закиньте, это недешево стоит. Ну, всего вам доброго…
Захлопнув свой чемоданчик, он решительно встал из-за стола, подмигнул шаловливо Оте, отчего тот пискнул радостно и, подпрыгнув у Тани на коленях, тут же отвернулся, застеснявшись. Таня и опомниться не успела, как Павел развернулся и быстро пошел к двери, на ходу поклонившись вежливо бабке Пелагее.