Всю зиму они переписывались. Его письма были очень умные и интересные, ее – сероватые, когда была умною, захватывающие, когда писала о своих переживаниях. Каждое письмо связывало их все больше, и к весне через письма выросла между ними большая, крепкая любовь. Он немножко испугался этой любви, боялся, что она его свяжет. Но все-таки написал: женимся! И подал заявление о переводе из ленинградского университета в московский. А летом ему удалось с большим трудом опять попасть в тот же дом отдыха над Окою, где рядом, в доме дяди, опять проводила лето Исанка.
Они виделись очень часто. Участвовали в общих прогулках, играх, физкультурных упражнениях, но все это было второстепенное, и они считали минуты, когда останутся одни.
Вечером пили чай на небольшой деревянной террасе флигеля, где жил дядя Исанки, Николай Павлович, помощник завхоза.
Борька стоял с ним у перил. Николай Павлович говорил:
– Вот эта вся лужайка перед террасой и вся трава в этом уголке сада, за прудом, отдана в мое распоряжение. Запасаю траву для двух своих коров.
Николай Павлович – суетливый человек, постоянно потирает руки, под носом – маленький темный треугольничек волос на выбритой губе. Во всей его фигуре – как будто он сейчас хочет куда-то предупредительно броситься, что-то сделать для собеседника. Это у него от застенчивости перед мало знакомыми людьми. Наедине со своими он спокоен и даже медлителен.
– А кто вам будет косить?
– Найму. У самого сердце сейчас плохое. Когда-то косил.
– Давайте, я вам скошу.
Николай Павлович метнулся.
– Что вы, что вы! Чего ж вам беспокоиться!
– Я люблю физические упражнения, для меня это будет удовольствие. Исанка, ты умеешь косить?
– Нет.
– Хочешь, скосим лужайку эту? Я тебя научу.
– Ага! Очень рада.
Чай разливала Лидия Павловна, мать Исанки. Она была вдова врача и жила у брата, вела у него хозяйство. Сухощавая, с изящным лицом и медленными движениями. Она с грустью следила за Исанкой: коробило ее, и не могла она привыкнуть, что в молодежи так легко теперь говорят друг другу «ты», зовут друг друга уменьшительными именами. Она видела, как легко одевались девушки, как они, обнявшись, ходили с молодыми людьми. Сердце ее дрожало и болело за Исанку, поэтому в глазах у нее всегда была грусть и тревога. А это лето тревога еще усилилась. Лидия Павловна видела, как Исанка в присутствии этого высокого студента вся начинала светиться внутренним светом, как часто этот студент к ним приходит. К чему все это поведет? Исанка – всего только на третьем курсе медицинского факультета, он тоже еще юный студент… А теперь все это у них так просто!
И она боком глаза смотрела на подругу Исанки, Таню Комкову: на лице у нее были некрасивые коричневые пятна, грудь разжидилась, живот выпячивался вперед… Как она теперь будет учиться?
Таня глядела бодро и весело. Она это лето жила не в доме отдыха, а в деревне, – заведовала избой-читальней. Она оживленно рассказывала о своей избаческой работе, об организации крестьянок, о злобе на нее мужиков. Лидия Павловна слушала и думала: все это хорошо, – но зачем же тогда ребенок?
Скоро разговором незаметно овладел, как всегда, Борька. После чая Таня встала. Борька сказал:
– Ну, и я с тобой. Пора.
Они вместе вышли. Он проводил ее до самой околицы деревни, потом медленно пошел назад. В парке шла обычная ночная жизнь, слышался мужской шепот, девичий смех. Борька темными лесными тропинками пробрался к пруду, перескочил в густой крапиве через кирпичную ограду. В этой части сада никого не было слышно. В конце запущенной боковой аллеи, у канавы, за которою было поле, стояла старенькая скамейка.
Борька сидел на скамейке и ударял срезанным ивовым хлыстиком по голенищу сапога. В душе волновалось жадное нетерпение. Вчера, на прощание целуя Исанку в щеку, он крепко обнял ее и, как будто нечаянно, попал ладонью на ее грудь. И весь день сегодня, задыхаясь, он вспоминал это ощущение. Тайные ожидания и замыслы шевелились в душе. Снова и снова всплывавшее воспоминание сладострастным жаром обдавало душу.
Затрещали в сумраке аллеи сучки под ногами. Легкою своею походкою быстро подошла Исанка и сказала:
– Долго я сегодня?
Борька раскрыл ей навстречу объятия. Они сели рядом и тесно прижались друг к другу.
– Очень долго сегодня мама не уходила спать. Помогала дяде сводить счеты. Заметила бы, что ухожу, – Исанка повела плечами. – Так противно, что все время прячемся, скрываемся. Отчего не прямо?
– Что «не прямо»? Не сесть у вас на террасе так, как мы сейчас сидим?
Исанка засмеялась и теснее прижалась к его боку под мышкой. Борька медленно целовал ее в мягкие волосы. Они замолчали.
Теперь наедине они вообще больше молчали. Хотелось какого-то другого общения, не словесного; хотелось быть ближе, ближе друг к другу, приникнуть щекою к плечу, губами к виску, и молчать, отдаваясь горячим токам, перебегавшим из тела в тело. Был какой-то особенный, бессловесный, непрерывный разговор взглядами, – радостными, дерзкими, стыдящимися; прикосновениями; поцелуями. Руки все время оживленно беседовали между собою неуловимо-легкими оттенками пожатий; таких тонких оттенков не смогло бы передать никакое слово.
Исанка сказала:
– Сними пенсне, мешает.
Борька снял. Исанка прильнула щекою к его щеке. Он медленно целовал ее в маленькую, мягкую ладонь. Сквозь майку он ощущал, как к его груди невинно прижималась молодая девическая грудь. Его особенно волновала эта невинность прикосновения, – Исанка, очевидно, совершенно не понимала, как это на него действует. И Борька боялся шевельнуться, чтобы она не переменила положения.
Сзади, в канаве, что-то хрустнуло. Они отшатнулись друг от друга. Послышался шорох и приближающийся треск. Борька заговорил обычным, несдерживаемым голосом, как бы продолжая разговор:
– Просто нельзя поверить, что «Вильгельма Мейстера» писал тот же человек, который создал «Фауста»: такая рыхлая, вялая канитель, главное, – такая художественно самодовольная!..
На валу зачернело, послышалось настороженное рычание. Исанка шепотам позвала:
– Цыган!
Цыган бросился ласкаться. Они засмеялись. Исанка переспрашивала:
– Так как, товарищ, говорите? «Вильгельм Мейстер» – самодовольная канитель? Запомни, Цыган, это для твоего говорилось поучения!
Борька охватил Исанку и жарко стал ее целовать, и, как будто нечаянно, попал рукою на ее грудь. Исанка затрепетала и стыдливо сдвинула его руку к поясу.
– Ну, Исанка, мне так удобнее!
– Боречка… Не надо!..
Она это сказала таким жалобным, молящим голосом, что у Борьки опустилась рука. Он нахмурился и стал играть с Цыганом. И очень этим увлекся: теребил Цыгана за уши. Цыган игриво рычал и небольно хватал его зубами за руки. Лицо Борьки было холодное, глаза смотрели враждебно.
Исанка ласково просунула руку под его локоть.
– Ты, правда, так думаешь о «Вильгельме Мейстере»? Значит, мне его не стоит читать?
Борька ответил деревянным голосом:
– Не стоит.
– Борька, ты за что-то рассердился на меня.
Он помолчал.
– Не рассердился… А что-то, правда, происходит между нами совсем непонятное. Ты так от меня отшатнулась, как будто к тебе прикоснулся какой-то гад. За что?
Исанка тоскливо повела плечами и опустила голову.
– Так не нужно делать. Мне неприятно.
– Ну, слушай, Исанка, ведь это же смешно! Тебе не двенадцать лет. Ты согласна быть моей женой. Если бы наше материальное положение было другое, мы бы уж поженились. А ведь ты медичка, уж по этому одному, я надеюсь, ты знаешь… что любовь… что это не одни только… поцелуи. И как же ты думаешь? Ты станешь моею женою, а я все не буду иметь права ласкать тебя, где захочу… раздевать…
Исанка дрогнула и, страдальчески наморщившись, закусила губу.
Он продолжал:
– А мне именно в этом видится огромнейший смысл настоящей любви. Случилось что-то, пала какая-то непереходимая преграда, – и стало дозволенным, естественным, желанным все, о чем раньше даже подумать было бы бесстыдством. И ты знаешь?..
Голос его стал нежным, ласкающим. Он привлек к себе Исанку и крепко поцеловал в волосы. Она радостно прижалась.
– Ты знаешь? Вот, когда мы с тобою сидим, как сейчас, когда я сквозь одежду ощущаю, как ты вся прильнула ко мне, – я чувствую, ты такая близкая мне, такая моя. А когда ты вдруг гадливо отшатываешься, когда я чувствую, что прикосновением своим наношу тебе форменное какое-то оскорбление, – я совершенно начинаю теряться: как это может быть? Почему то, что мне дает такую радость, для нее – только грязь и стыд? Не ошибся ли я? Может быть, все это просто недоразумение: дружеское расположение ко мне, интерес к моим умственным переживаниям ты приняла за любовь. Иначе как возможно такое отвращение?
Исанка виновато молчала и не знала, что возразить. Преодолевая себя, крепче прижалась к Борьке и прошептала:
– Неужели ты можешь сомневаться, что я тебя, правда, люблю?
Он целовал ее в затылок, где вились мелкие золотые волосики, и шептал:
– Милая ты моя, хорошая девочка!
Опять замолчали. И опять пошел таинственный, бессловесный разговор легкими рукопожатиями, поглаживанием волос, долгими поцелуями, соприкосновением тел. Время проходило странно быстро. Как будто две-три минуты назад произошла размолвка, а уже заметно передвинулись звезды на небе. Борька посадил Исанку себе на колени, крепче прижал ее, и сильнее между ними пошел жаркий ток. Постепенно и незаметно, опять как будто нечаянно, он положил ладонь на ее грудь, чуть-чуть только касаясь ее. Почувствовал, как Исанка опять вся внутренно затрепетала, но не отнял руки, а крепче нажал ее и с вызовом сказал:
– Я не нечаянно руку сюда положил!
Исанка замолчала, опустив голову и закусив в темноте губу, вся внутренно сжавшись, как будто под пыткою. А он вдруг расстегнул у нее на блузке одну пуговичку, дернул другую, – она оборвалась, – быстро провел руку под блузку. Исанка скорчилась на его коленях и крепко схватила обеими руками его руку.
Сзади, в канаве, опять затрещало. Они настороженно выпрямились, хотя знали, что это все тот же Цыган, поэтому даже не обернулись. Но затрещали шаги тяжелые, и мужской голос сказал:
– Цыган!
В зеленоватых сумерках июньской ночи на валу появилась из канавы черная фигура Николая Павловича.
Исанка слабо вскрикнула и вскочила с колен Борьки, сжимая рукою расстегнутую на груди блузку. Борька растерянно остался сидеть. Николай Павлович тоже стоял растерянно и смотрел глупыми глазами.
Спокойным, самым обыкновенным голосом Борька заговорил:
– Что это, вы тоже соблазнились ночью, гуляете? Я думал, вы такими пустяками не занимаетесь.
– Нет, я с ночного шел… Наши лошади санаторные на ночном, – ходил посмотреть, не спит ли ночник. И назад пошел напрямик, через сад…
Борька ужасно заинтересовался.
– А скажите, неужели вы никогда так, без нужды, не гуляете? Ну, вот такая, например, ночь, как сейчас: я места дома не мог найти, с самого ужина шатаюсь по парку и по вашему саду. И Исанку встретил сейчас совсем пьяную от восторга… А вы, если бы не надо было идти на ночное, – так бы и не вышли из дому?
Исанка, закусив губу, неподвижно стояла и не вмешивалась в разговор. Они еще поговорили напряженными голосами. Николай Павлович сказал, что ему завтра рано вставать, и пошел к дому по нечищенной аллее, шурша прошлогодними листьями.
Исанка все стояла неподвижно. Борька беззвучно засмеялся и хотел обнять ее. Но она гадливо, не скрывая теперь этой гадливости, передернула плечами и резко сказала:
– Пора домой.
Он разочарованно спросил:
– Уже?
Исанка нервно вздрогнула.
– Гадость! Какая гадость!.. Этого не нужно делать, что мы делаем!
Борька сердито закусил было губу, но овладел собою и ответил покорно и печально:
– Как хочешь.
Она слабо поцеловала его и задумчиво пошла по аллее.
Горела на столике свеча. Исанка сидела на постели, прикусив губу, пришивала к блузке новую пуговку, и слезы медленно капали на голубую блузку.
Борька вместе с Исанкой выкосил лужайку перед домом Николая Павловича и отведенную ему часть сада за прудом. Косить Исанка легко научилась. Потом ворошили и сушили сено. Им хорошо было, потому что были вдвоем.
На Петров день Николай Павлович и Лидия Павловна уехали в Калугу, на именины к старшему их брату, фининспектору. Днем было жарко, хорошо, а к ночи вдруг на востоке потемнело и стало поблескивать.
Исанка волновалась: такое зеленое, сухое сено, – и вдруг замочит. Решили с Борькой, – сколько можно будет, стаскать на террасу; а в саду, нечего уже делать, придется только скопнить.
В темневших сумерках они доверху заполнили террасу душистым сеном, – уместилась вся лужайка. Потом скопнили по саду лежавшее в валах сено.
Потом долго гуляли по парку, – как всегда теперь, не умея определить, прошло ли полчаса, или три часа.
На востоке, за Окою, ярко-белым светом широко вспыхнул небосклон, слепя глаза. И тихо-тихо было. И томительно тепло. Душною и тягостною чувствовалась одежда; хотелось все сбросить с себя, чтобы теплый воздух ласкал свободное тело.
Исанка медленно сказала странным голосом:
– Будет гроза.
Борька ответил:
– Будет. Только не из-за Оки. Я заметил: гроза всегда приходит к нам с юга или с запада, а не с востока.
– А земля такая сухая и теплая. Хочется прижаться к ней.
Борька поднял руку Исанки и короткими поцелуями целовал в мягкий сгиб локтя. Исанка вдруг быстро повела плечами и выпрямилась.
– Боря, пора!
– Еще что.
– Нет, Боря, правда. Поздно.
– Да что ты, с ума сошла? Всегда говоришь, – неприятно, что мать видит, как ты поздно приходишь, а сегодня что? Никого дома у вас нет.
Исанка настойчиво твердила:
– Нет, нет. Уж пора.
Борька неожиданно согласился и больше не возражал. Он сказал с неопределенною улыбкою:
– Ну, пойдем.
Они шли в теплой тьме лесной дорожки, под сводами нависшего сверху орешника. Сухо пахло сосновой хвоей. Борька держал Исанку за руку выше локтя, слегка пожимал пальцами упругие ее мускулы, и из пальцев его лилось в тело Исанки какое-то томное, жаркое электричество. Глаза ее блестели недоуменно и тревожно.
Перешли через пролом в кирпичной ограде, подошли к дому. Исанка протянула руку.
– Ну, прощай!
Борька беззвучно смеялся, смотрел на нее и не протягивал в ответ руки. Вдруг крепко обнял и пошел с нею вместе на террасу. Она билась в его сильных объятиях, упиралась в ступеньки, но он взвел ее наверх. Изменившимся, слегка задыхающимся голосом Борька сказал: