И рядом с ним – она, серьезная и задумчивая, с круглым девическим лицом, со лбом, отуманенным дымкою предчувствия. Я смотрел, смотрел, и мне казалось: она живая, и дымка то надвигается, то сходит с ее молодого, милого лица… А в уме бессмысленно повторялось начало прочитанной внизу подписи…
«Fece Rafaello a'monaci neri…»[1]
Из мертвого тумана женский голос спрашивал по-немецки:
– Что это там внизу, яйцо?
Мужской голос отвечал:
– Это папская тиара.
А дымка проносилась и снова надвигалась на чистый девический лоб. И такая вся она была полная жизни, полная любви к жизни и к земле… И все-таки она не прижимала сына к себе, не старалась защитить от будущего. Она, напротив, грудью поворачивала его навстречу будущему. И серьезное, сосредоточенное лицо ее говорило: «Настали тяжелые времена, и не видеть нам радости. Но нужно великое дело, и благо ему, что он это дело берет на себя!» И лицо ее светилось благоговением к его подвигу и величавою гордостью. А когда свершится подвиг… когда он свершится, ее сердце разорвется от материнской муки и изойдет кровью. И она знала: это…