Афанасий сидел в углу на своих босых ногах и бормотал:
– Ну, ладно!.. Покорно благодарим!.. Что ж, о чем толк?.. Помирать нам всем нужно… Правильно? Мы все одного бога боимся… А с девки не спросишь. Что девка? – Навоз! Вывез в поле, и нет ее. – Старик помолчал. – Жена! – вдруг грозно позвал он.
Хриплые, долгие стоны Мавры наполняли избу и мешались с шумом ветра. Потом вдруг из ее груди вылетел ясный, чистый, громкий звук и замер. На минуту стало тихо.
Афанасий выразительно повторил:
– Жена!
– Ох! Ох! Ох! – быстро захрипели снова короткие, отрывистые стоны.
– Буде тебе, батя! Сиди! – убеждала отца Донька.
– Уйди! – упрямо сказал Афанасий.
Он поднялся и, вразвалку ступая босыми ногами, пошел к полатям.
– Жена-а! – грозно и протяжно позвал он снова.
– Ну, куда ты? Помирает Мавра, отойди! – сказал я, удерживая его.
Старик остановился передо мною.
– Барин! Я понимаю!.. Подсобить хочешь старухе, – ну, дай тебе бог доброго здоровья!.. А что жалко? Я говорю: «Дайте дом сохранить!» – а они… Ведь сам избу-то срубил, милый! Любовался на нее, как на красное солнышко!.. А хозяйка, знай, все одних девок родит… Что же это? Мало я ее учил за это дело?.. Которые померли, которые замуж повыданы… Вон девка одна осталась… Ба-арин!..
Он всхлипнул и забил себя в грудь.
– Конец ведь моему дому исделали, что ж я теперь буду? Мы ведь не отказываемся, угощение поставим по закону; зачем мы будем против мира капризиться?
С нар опять раздался ясный, громкий крик, и все смолкло. Я поспешил к Мавре. Она агонизировала, грудь тяжело и неровно вздымалась.
Ветер ударил в оконце избы, зазвенел склеенными газетою осколками стекол и взмыл по крыше к трубе. В трубе опять заворчало, и как будто кто-то в ней зашевелился.
Афанасий, взлохмаченный, с красными глазами, сидел у печки, хитро посмеивался и глядел на нас. Вдруг он устремил глаза в землю, лицо его сделалось свирепым.
– Аа-аа́! – ахнул он и изо всей силы ударил кулаком в земляной пол.
– Батя, да будет тебе! – увещевала его измученная Донька.
Старик пробормотал:
– Ничего… О чем толк? Землю не прошибешь… Не прошибешь ее, матушку, она все стерпит!..
И с пьяным рыданием он припал к полу.
Донька, бледная, как призрак, сидела на лавке, уронив на колени тонкие руки. А ветер выл на дворе, и в трубе как будто плакал кто-то, – плакал старый, закоптелый дух погибающего дома… И казалось мне, – смертью и могильным холодом полна уже изба, и двигающиеся, корчащиеся призраки хоронят что-то, что давало им всем жизнь и смысл жизни.
Года через два, в начале сентября, мне снова пришлось быть в этих местах. Я ехал в телеге с одним дернопольским парнем, Николаем. Небо было в тучах, на полях рыли картошку, заросшие полынью межи тянулись через бурые, голые жнивья. На Беревской горе мы нагнали высокого, худого и лохматого старика. Он медленно шел по дороге, опираясь на длинную палку-посох. Заслышав телегу, старик посторонился и обратил к нам худое, продолговатое лицо.
– Дедушка Афанасий, здравствуй! – сказал я.
Он с недоумением прищурил подслеповатые глаза, потом узнал и оживился.
– Здравствуй, батюшка, здравствуй!
– Садись к нам, подвезем!
Старик взобрался на телегу.
Он сильно постарел и оброс, коричневая шея была покрыта сетью морщинистых трещин, седая бородка мешалась у висков с нависшими космами мочальных волос.
– Донька-то твоя умерла! – сочувственно обратился я к нему. Я уж слышал, что она неожиданно умерла тою же осенью, когда я ее видел в последний раз.
Афанасий медленно ответил:
– Померла. Который месяц под Покров бывает, в этот. В три дня испеклась.
– С чего же это?
– Кто же ее знает! Значит, смерть пришла.
– Как же ты теперь живешь? Один?
– Один, милый, один! – Старик подумал. – Один! – решительно подтвердил он.
– Тяжело тебе одному управляться!
– С чего тяжело? – По тонким губам Афанасия промелькнула юмористическая усмешка. – Лежишь на печке: жив – стало быть, слава богу! Помер – смерть все одна! Чего ж мне? Только бы душу сообщить, а помирать все один будешь. Один, а не вдвоем. Помогать никто не станет, – помирать-то!
– Что ж, ты сам и печку топишь, и обед варишь?
– Сам. Кому же еще?.. Все один. Ни навить, ни подать некому; навьешь сена на телегу – полезай, притаптывай; а потом опять – скок на землю! – дальше клади… Придешь домой – корову подои, ужин справь…
Старик рассказывал, и на губах играла та же усмешка. Как будто он забавлялся впечатлением, которое должны производить его слова.
– А народ пользуется, – помолчав, заговорил он. – В летошний год связать взяли по двадцать пять копеек с копны: он, говорят, отдаст! Ему вязать некому. Раньше по двадцать пять копеек брали сжать копну, а теперь, видишь ты, – связать!.. хреста нету. А не связал, – так и едут по твоему хлебу, нет, чтоб на межу своротить… «А он зачем, говорят, не убирает?» Всю рожь в землю втопчут.
Афанасий задумался.
– Намедни на работе был, прихожу домой: дверь изнутри на засов заперта, окно высадили. Топор скрали, недоуздок, хомут… С кого спросишь? До чужого никому дела нет. А сам нешто доглядишь? Все один. А двадцать-то рублей в год на подани отдай. На то не глядят, что борода чалая. Под окошко батожком: стук, стук! «Дедушка Афанасий, неси подань!..»