М. А. Ожеговой
Магомед-Оглы умирал. Он лежал на прогнутой койке в углу, и глаза его стекленели в палатных сумерках. Он не стонал и ничего не просил. Умирал молча. Каждое утро к его койке ковылял единственный ходячий в палате человек, солдат Банников, и сообщал:
– Живой еще.
– Живой?! – удивлялись раненые. – Вот это корень! Упрямый так упрямый.
В разговор включалась вся палата.
– И умирает через упрямство. Кровь чужую в себя не допускает.
– По ихней вере это не положено. Узнают в ауле, что кровь иноверную влили, все одно угробят.
– А ты откуда знаешь?
– А вот знаю.
– Гляди, какой пережиток! Умри, но не колебайся.
– И что у них там, с сознательностью ничего не сдвинулось, что ли? Неужто не поймут селяне его? На войне человек в крайность попал, в конце концов можно и не говорить ничего. Кровь-то у всех красная.
– Ну, будя трепаться, – покрикивал, как старший, на товарищей по палате солдат Банников, хотя лежали здесь сержанты, ефрейторы и даже старшина. – Человеку и без того тошно, а вы? – и спрашивал Магомеда-Оглы, показывая на еду, стоявшую возле кровати на табуретке: – Поешь чего-нито?
Магомед-Оглы поворачивал черную голову на белой подушке из стороны в сторону и закрывал на секунду глаза. Это означало – нет.
– Ах ты, горюн, горюн, – сочувственно говорил Банников и принимался делить паек Магомеда-Оглы поровну между лежавшими в палате ранеными.
Поначалу бойцы стеснялись брать еду, но потом решили, уж чем ее отдавать, так лучше самим съесть, глядишь, скорее кто-нибудь поправится.
Как-то ночью Магомед-Оглы первый раз застонал. Банников уже спал и ничего не слышал. Старшина Сусекин взял костыль и ткнул им в Банникова:
– Трофим!
– А? – Банников вскочил и завертел головой, как филин. – Чего ты, старшина?
– Отходит, видно, кавказец-то.
Банников метнулся в угол, взмахнув халатом, как нелепая птица хвостом. С тумбочки упало и разбилось зеркальце.
– К покойнику, – вздохнул кто-то в темноте. – Может, дежурную сестру позвать?