Статьи, вошедшие в книгу (все они публиковались), написаны в разное время: самая ранняя – в 1984-м, самая поздняя – летом 2017 года, но все они представляются автору наиболее важными среди других его сочинений, поэтому книга имеет подзаголовок «избранные работы». Каждая из них полемична по своей сути, предлагается ли в ней новое решение известной пушкиноведческой проблемы или обосновывается позиция автора по той или иной теме, ставшей вдруг предметом обсуждения.
Значительное место в книге занимает опровержение некоторых пушкиноведческих решений советского времени – времени, когда в любой отрасли знаний преобладала идеологическая составляющая. Не избежали этой участи и многие работы выдающихся советских пушкинистов: Д. Д. Благого, П. Е. Щеголева, М. А. Цявловского, С. М. Бонди, Т. Г. Цявловской. Они служили своему времени, а время требовало от них противопоставить «старому», «отжившему» литературоведению царского времени новые представления о литературе, об истории, о Пушкине.
И если Пушкин до революции 1917 года выглядел либералом, приемлющим монархическое устройство России и не приемлющим революционные методы декабристов, то теперь нужно было доказать, что досоветская пушкинистика в силу существовавших в самодержавной государственной системе представлений искажала факты, замалчивала антимонархические и антиклерикальные произведения поэта.
Каждая историческая эпоха хочет иметь своего Пушкина. Советской эпохе необходим был новый образ первого национального поэта, согласующийся с представлениями, принятыми в новой общественной системе. И одной из насущнейших задач на этом пути советским пушкинистам представлялось установление тесной идейной связи между Пушкиным и декабристами, которые, по известному высказыванию «вождя мирового пролетариата», «разбудили Герцена» и т. д.
То есть декабрьское восстание 1825 года на Сенатской площади Петербурга было провозглашено началом русского революционного движения, приведшего в 1917 году к падению самодержавия и установлению «власти народа». Насколько утопичны были представления о новой общественной системе у той части русской интеллигенции, которая пошла за большевиками, показало время. Но тогда эти русские интеллигенты верили в новые идеалы и исполняли свой гражданский долг на том поприще, на котором могли реализовать себя.
При этом нельзя не признать, что трудами и энергией корифеев советского пушкиноведения наука о Пушкине выросла в мощную дисциплину и заслуженно стала лидером отечественной филологии; как нельзя не признать и того, что все они были выдающимися специалистами, крупнейшими учеными. Невозможно переоценить их заслуги в фундаментальном исследовании биографии и творчества Пушкина, в осмыслении и трактовке пушкинских произведений, в освоении его рукописного наследия, в становлении и развитии текстологии пушкинских текстов, – все это общеизвестно!
Но при этом, поставив себе задачу освободиться от тенденциозности предыдущей эпохи, ведущие советские пушкинисты привнесли в пушкинистику нового времени новую тенденциозность, примером чему служат некоторые их решения при издании Полного собрания сочинений поэта, осуществленного в 1937–1949 годах, а также решения по отдельным проблемам пушкиноведения.
Опровержению советских пушкиноведческих мифов посвящены такие представленные в книге работы, как «Миф об ”утаенной любви“», «Пушкин и декабристы», «Нет, нет, Барков, скрыпицы не возьму!..» (размышления по поводу анонимной баллады «Тень Баркова»), «Подлинны по внутренним основаниям…» (заметки А. О. Смирновой-Россет), «Между ”Онегиным“ и ”Дмитрием Самозванцем“ (царь и Бенкендорф в противостоянии Пушкина с Булгариным)».
В последней из них, написанной совсем недавно, поднимается вопрос о необходимости пересмотра принятого в советское время взгляда на характер отношений между Пушкиным и императором Николаем I, пересмотра объективного, без крена в ту или иную сторону.
Вместе с тем в наше время, через четверть века после краха советской политической системы, возникли свои тенденции, отражающие сегодняшнюю злобу дня. И вот уже надменный и самодовольный карьерист, генерал-губернатор Новороссии, известный льстец царю и сам поощряющий лесть подчиненных в свой адрес, граф М. С. Воронцов представляется многим нашим современникам великим государственником и военачальником, несправедливо якобы дискредитированным юношей Пушкиным. А легенда о генерале, герое Отечественной войны с Наполеоном, Н. Н. Раевском, созданная пропагандистской заметкой в газете «Северная почта» от 31 июля 1812 года, вдруг оказывается востребованной сегодня (как и советская легенда о 28 панфиловцах). Этими тенденциями вызваны к жизни работы «Сановник и поэт» (к истории конфликта Пушкина с графом М. С. Воронцовым) и «И вот как пишут историю…» (легенда о генерале Раевском).
Другие работы формулируют позицию автора по таким спорным вопросам пушкиноведения, как, например: кто является адресатом стихотворения Пушкина «С Гомером долго ты беседовал один…» или что следует подразумевать под «Александрийским столпом» в пушкинском «Памятнике», картина какого великого живописца (Рафаэля или Перуджино) имеется в виду в стихотворении «Мадонна», почему в незавершенном пушкинском отрывке «Когда порой воспоминанье…» мысль Пушкина переносится из Италии к «студеным северным волнам» и печальному острову, возвышающемуся над ними?
Все это и составляет содержание книги.
В своем известном выступлении «О назначении поэта», посвященном памяти Пушкина, Александр Блок 10 февраля 1921 года провозгласил: «Мы знаем Пушкина – человека, Пушкина – друга монархии, Пушкина – друга декабристов. Все это бледнеет перед одним: Пушкин поэт»1.
Однако столь многосторонний подход к творчеству и личности Пушкина уже совершенно не соответствовал требованиям и представлениям наступившей эпохи. Для идеологов утвердившейся в России политической системы единственно важной и необходимой стала только одна часть блоковского определения: «Пушкин – друг декабристов». Перед этим утверждением все остальные стороны пушкинского наследия не то, чтобы «побледнели», а просто стали ненужными. Сквозь призму этого единственного постулата стали рассматриваться все существующие в пушкиноведении проблемы (биографического, художественно-стилистического, историко-литературного плана), в том числе вопрос об «утаенной любви» поэта, которому посвящена настоящая глава.
Проблема эта впервые была поставлена в пушкиноведении еще П. И. Бартеневым. В 10-е годы прошлого века разгорелась острая полемика о том, кто был предметом самой сильной и длительной по времени любви поэта: М. О. Гершензон называл в связи с этим кн. М. А. Голицыну (внучку А. В. Суворова)2, а горячо возражавший ему П. Е. Щеголев – кн. М. Н. Волконскую (урожденную Раевскую)3. В результате дискуссии, отличавшейся не совсем уместной для данного случая запальчивостью, Гершензон фактически отказался от кандидатуры М. А. Голицыной, но при этом посчитал не опровергнутым свое утверждение о «северной любви» поэта, то есть о том, что такая особенно сильная любовь была пережита Пушкиным не на юге, а в Петербурге, до высылки на юг в 1820 году. Он справедливо указал на то, что его оппонент оставил этот главный вопрос полемики без рассмотрения4.
К сожалению, этот главный вопрос так и остается без ответа. В советском пушкиноведении точка зрения Щеголева утвердилась очень прочно, так как оказалась неожиданно созвучной основной идеологической тенденции новой эпохи в популяризации наследия Пушкина: поэта необходимо было представить многомиллионному читателю безусловным приверженцем декабристских идей, борцом против самодержавия, революционером. В этих условиях версия о любви к легендарной женщине, жене декабриста, добровольно последовавшей за мужем в Сибирь, представлялась особенно притягательной, романтичной и, главное, идеологически оправданной. До последнего времени она приводилась как научно доказанная в большинстве комментированных изданий, использовалась в музейных экспозициях, школьных учебниках и в популярных изданиях о Пушкине. Тем настоятельнее необходимость вернуться к ее истокам, дать ей современную оценку.
Нельзя сказать, что эта версия была принята безоговорочно. Например, в 1939 году против нее выступил Ю. Н. Тынянов5, указавший (правда, безуспешно) на те же зияющие просчеты в ее построении, которые были уже отмечены ранее Гершензоном. Он тоже отнес «утаенную любовь» ко времени пребывания Пушкина в Петербурге, до ссылки на юг. Подтверждением этому служат многочисленные указания в произведениях поэта. Например, в эпилоге поэмы «Бахчисарайский фонтан», над которой он работал с весны 1821 до 1823 года:
Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную,
Все думы сердца к ней летят,
Об ней в изгнании тоскую…6
Еще более красноречиво свидетельствуют об этом черновые варианты эпилога поэмы:
Иль только сладостный предмет
Любви таинственной, унылой —
Тогда… но полно! вас уж нет,
Мечты невозвратимых лет.
Во глубине души остылой
Не тлеет ваш безумный след…
Ты возмужал средь испытаний,
Забыл проступки ранних лет,
Постыдных слез, воспоминаний
И безотрадных ожиданий
Забудь мучительный предмет.
След той же любви находим в элегии «Погасло дневное светило…», написанной осенью 1820 года:
…Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви ничто не излечило…
Воспоминание о безотрадной любви содержится и в первой главе «Евгения Онегина», законченной в октябре 1823 года:
… Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
…Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я все грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет…
Приведенные стихи неопровержимо свидетельствуют о том, что Гершензон и Тынянов были правы: Пушкин пережил в Петербурге большую и сильную любовь, воспоминания о которой продолжали волновать его на юге. Как известно, Щеголев ничего не смог возразить по этому поводу в полемике с Гершензоном.
Ощутимый удар по концепции П. Е. Щеголева нанес и Б. В. Томашевский, доказавший, что «дева юная» в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» – это Екатерина Раевская7. Таким образом, все попытки связать элегию с М. Н. Волконской оказались несостоятельными, что лишило сторонников ее кандидатуры одного из важнейших аргументов.
Кроме того, до сих пор совершенно не принимается во внимание фактическая сторона вопроса: ко времени знакомства с Пушкиным на юге Марии Николаевне еще не исполнилось 15 лет. Любопытно, что по воспоминаниям графа Г. Олизара, страстно и безнадежно влюбленного в М. Н. Волконскую, на которые ссылается Щеголев, она в то время (1820 г.) представлялась ему «малоинтересным смуглым подростком»8. В последующие годы она могла встречаться с Пушкиным мельком или случайно, как это произошло в 1826 году в салоне З. А. Волконской, но этой встрече в пушкиноведении придали чрезмерное значение.
Воспоминания самой Марии Николаевны тоже не подтверждают версию Щеголева. Известное место в них, где тридцать с лишним лет спустя она утверждает, что Пушкин, оказавшийся невольным свидетелем ее игры с морской волной, «поэтизируя детскую шалость», написал затем «прелестные стихи», послужило в свое время основанием связать с ее именем XXXIII строфу первой главы «Евгения Онегина»9.
Однако Ю. М. Лотман показал возможность «иной биографической трактовки строфы»: как следует из письма В. Ф. Вяземской мужу от 11 июля 1824 года из Одессы, эти стихи могут быть отнесены и к Е. К. Воронцовой. А сам Пушкин, посылая осенью 1824 года Вяземской из Михайловского в Одессу дополнение к первой главе (по мнению Лотмана, именно эту строфу), признавался: «Вот, однако, строфа, которою я вам обязан»10.
Следовательно, отнесение этой строфы «Онегина» к М. Н. Волконской весьма проблематично. К тому же отброшенные в ее цитации строки, где поэт признается, что никогда еще «не желал с таким мученьем»
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем… —
мягко говоря, слишком смело было бы относить к девочке-подростку.
Наконец, версия Щеголева никак не согласуется с «Донжуанским списком» Пушкина. Хотя мы и не склонны преувеличивать значение последнего, но и полностью игнорировать его существование вряд ли справедливо. А ведь в нем «утаенная любовь», которая, как принято считать, скрыта за обозначением «NN», находится между «Катериной» и «Кн. Авдотьей», то есть между Е. С. Семеновой и княгиней Е. И. Голицыной, и должна относиться, следовательно, к петербургскому периоду жизни Пушкина, до ссылки на юг. Если учесть явно выраженную хронологичность списка, то и здесь версия Щеголева не выдерживает критики.
К М. Н. Волконской не могут быть отнесены ни элегия «Редеет облаков летучая гряда…», как это доказал Томашевский, ни эпилог «Бахчисарайского фонтана», совершенно явно связанный с воспоминанием о «ранних», «прежних», отроческих годах автора («Ты возмужал средь испытаний, / Забыл проступки ранних лет…»), ни стихи «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» – как показала М. П. Султан-Шах11, ни некоторые другие стихи, которые с легкостью связывали с ее именем в последние десятилетия. Нет оснований относить к ней и посвящение «Полтавы», но это утверждение требует специального рассмотрения, к которому мы теперь переходим.
В основе версии о М. Н. Волконской как предмете «утаенной любви» Пушкина лежит сомнительно истолкованная строка из черновика посвящения «Полтавы»: «Сибири хладная пустыня», найденная и расшифрованная самим Щеголевым. Он увидел в ней первоначальную редакцию стиха, вошедшего в окончательный пушкинский текст в следующем виде: «Твоя печальная пустыня…».
Заменяя «печальную пустыню» Сибирью, он получал местонахождение М. Н. Волконской в 1828 году, во время написания посвящения. Однако такая замена совершенно неправомерна. Гершензон, а затем Тынянов убедительно показали, что эта черновая строка в сочетании с другой, впереди стоящей, обретает совсем не тот смысл, какой придавал ей Щеголев.
В черновике написано:
Что без тебя......... свет
Сибири хладная пустыня (V, 324),
то есть мир для поэта без этой женщины, к которой он обращается в посвящении, подобен Сибирской пустыне, Сибирь здесь – метафора12. Без этого основного аргумента все остальные доводы Щеголева, как заметил еще Гершензон, «падают сами собой»13.
Щеголев также придавал этому аргументу особое значение: «Все наши наблюдения приводят нас к заключению, что мучительным и таинственным предметом любви Пушкина на юге в 1820-м и следующих годах была М. Н. Волконская, но при всей их доказательности должно признать, что они все же нуждаются в фактическом подкреплении, которое возвело бы предположения и догадки на степень достоверного утверждения. Мы можем указать такое подкрепление (курсив наш. – В. Е.)»14, – заключал он с торжеством, переходя к анализу черновиков посвящения «Полтавы».
Однако позднейший текстологический анализ упомянутых черновых вариантов, произведенный Н. В. Измайловым, «подтвердил правильность понимания текста Гершензоном и показал, что стих “Сибири хладная пустыня” не может служить прямым аргументом для гипотезы Щеголева»15. То есть, используя выражение самого Щеголева, его «предположения и догадки» все же не достигают «степени достоверного утверждения».
В упомянутой нами работе Щеголев провозглашал, что «в пушкиноведении изучение чернового рукописного текста становится вопросом метода, и в сущности ни одно исследование, биографическое и критическое, не может быть оправдано, если оно оставило без внимания соответствующие теме черновики»16.
Однако сам он оказался не вполне последовательным в осуществлении провозглашенного им принципа, так как основывался лишь на изучении черновиков «Посвящения» и оставил без всякого внимания черновики самой поэмы, которые ему также, разумеется, были хорошо известны. А ведь черновики поэмы, по-видимому, вполне «соответствуют теме» исследования, когда решается вопрос о том, кому эта поэма посвящена.
Если бы она действительно была посвящена М. Н. Волконской, то черновая рукопись поэмы содержала бы дополнительные подтверждения этому: графические изображения ее лица, фигуры или какие-либо иные знаки, свидетельствующие о том, что поэт в процессе работы над поэмой вспоминал свою давнюю знакомую, думал о ней, повторял ее имя. Ничего этого в рукописи нет. Там действительно находим мы женские профили и анаграммы женского имени, но относятся они к Анне Алексеевне Олениной.
Как известно, летом 1828 года Пушкин был настолько серьезно увлечен ею, что даже делал ей предложение, отвергнутое, впрочем, семьей Олениных. Рассматривая этот период жизни и творчества поэта, Т. Г. Цявловская сделала в свое время знаменательный вывод: «…мы не можем не указать, что, как бы ни были сложны и порой тяжелы для Пушкина отношения его к Олениной, она была центральным образом его лирики 1828 года и что она вдохновила поэта на создание одного из самых больших циклов любовных стихотворении за всю его жизнь»17.
После признания столь важной роли Олениной в творческой биографии поэта представляется удивительным тот факт, что поэма «Полтава», также в 1828 году создававшаяся, до сих пор с ее именем никак не связывалась. А ведь именно отношения с Анной Олениной занимали мысли Пушкина в период работы над поэмой, о чем свидетельствуют его записи и рисунки в черновиках «Полтавы». Несмотря на то что почти все они уже публиковались в пушкиноведческой литературе, приведем их здесь (они находятся в тетради № 2371):
1) запись на л. 11/2, предположительно относящаяся к маю 1828 года (начало работы над поэмой):
[Olenina]
Pouchkine
[Annette];
2) запись на л. 481 по черновику первой песни, оконченной 3 октября 1828 года:
Olenine [Annette Pouch]
Olenine [АР]
[АР];
3) запись на л. 572 на полях третьей песни, писавшейся 9–16 октября 1828 года:
Aninelo
А.О.
А.О.
Aninelo
А.О.
Aninelo
Aninelo18;
4) на л. 471 два известных пушкинистам профильных портрета А. А. Олениной;
5) на л. 461 слева под профильным изображением усатого украинца нами обнаружены не очень отчетливые буквы «АР», начертание которых сходно с теми, что находятся на л. 481.
Т. Г. Цявловской записи в тетради № 2371 откомментированы следующим образом: «Черновые рукописи Пушкина выдают неуспокоившиеся мечтания его. Вновь появляются в рукописи заветные сочетания имен: ”Olenine“, ”Olenine“, ”Annette Pouch“, ”Annette“, ”АР“, ”АР“. Все, кроме фамилии Олениной, зачеркнуто. И еще через несколько страниц пишет поэт ”Aninelo“, ”A.O.” и вновь, и вновь повторяет эти начертания, тут же и дальше»19.
В этих записях и рисунках чрезвычайно важны даты, раскрывающие динамику творческого процесса и связь его с размышлениями об Олениной:
1) на л. 11/2 – приблизительно 9 мая;
2) на л. 461, 471, 481 – не позднее 3 октября;
3) на л. 572 – с 9 по 16 октября.
27 октября 1828 г. в Малинниках было написано «Посвящение».
«Уехав из Петербурга, поэт увезет с собой и воспоминание о той, которая вдохновляла его и чей образ был для него путеводной звездой в трудные и напряженные месяцы весны и лета уходящего года. Чувство к Олениной впитало живые радости и тревоги, надежды и разочарования, одухотворило холодный и мрачный облик парадной столицы Российской империи с ее контрастами пышности и бедности, “стройным видом” и “духом неволи”»20, – утверждает современный исследователь в очерке об Олениной, разумеется, по существующей традиции никак не связывая это свое заключение с поэмой «Полтава»…
Так обстоит дело с фактологической точки зрения. А если обратиться к тексту самого «Посвящения»?
Отдельные его строки содержат совершенно явную образно-смысловую, а местами и лексическую перекличку с циклом стихотворений, обращенных к Олениной. Так, одним из центральных смысловых мотивов его является следующий: женщина, отвергнувшая в прошлом любовь поэта, всегда с безусловным одобрением относилась к его творчеству:
Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе…
Этот же мотив содержится в обращенном к Олениной стихотворении «Увы! Язык любви болтливый…», по соседству с черновиком которого находится среди черновых набросков первой песни «Полтавы» первая из приведенных нами выше записей ее имени в тетради № 2371:
Тебя страшит любви признанье,
Письмо любви ты разорвешь,
Но стихотворное посланье
С улыбкой нежною прочтешь.
Другим примером может служить слово «нежность» и образуемые от него эпитеты. Ведь «Посвящение» содержало в черновой рукописи признание: «J love this sweet name (Я люблю это нежное имя)». Характерно, что и в стихах, обращенных к Олениной, весьма часто встречаются «нежности»: «И сколько неги и мечты!..» («Ее глаза»); «С улыбкой нежною прочтешь…» («Увы! Язык любви болтливый…»); «Опечалься: взор свой нежный…» («Предчувствие»); «Я вас любил так искренно, так нежно…» («Я вас любил, любовь еще, быть может…»). Известно, кроме того, что при выборе имени для героини поэмы Пушкин останавливал свое внимание и на имени Анна.
Третий пример переклички: в «Посвящении» поэт наделяет свою избранницу «душою скромной». А в стихах к Олениной, например, в стихотворении «Ее глаза», он видит в ней «детскую простоту», «скромную грацию», сравнивает с «ангелом Рафаэля», в стихотворении же «Предчувствие» называет ангелом: «мой ангел», «ангел кроткий, безмятежный». Но ведь эти стихи создавались параллельно с работой над поэмой!
Однако самый яркий пример соотнесенности, внутренней связи посвящения «Полтавы» со стихами «оленинского цикла» дает сопоставление с указанными стихами того места «Посвящения», где поэт заклинает свою избранницу помнить о том, какое место занимает она в его душе:
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.
То же заклинание, то же откровеннейшее признание находим мы в стихотворении «Предчувствие»:
Ангел кроткий, безмятежный,
Тихо молви мне: прости;
Опечалься: взор свой нежный
Подыми иль опусти;
И твое воспоминанье
Заменит душе моей
Силу, гордость, упованье
И отвагу юных дней.
Анна Ахматова в неоконченной работе о повести «Уединенный домик на Васильевском» охарактеризовала это стихотворение как крик о помощи:
«Что может быть пронзительней и страшнее этих воплей воистину как-то гибнущего человека, который взывает о спасении, взывает к чистоте и невинности». Полагая, что «Пушкин – Павел», «Оленина – Вера», Ахматова предположила, что для Пушкина «Оленина – Вера была надеждой на спасение, очищение, прощение» в том глубочайшем духовном кризисе, который поэт переживал, по ее мнению, в 1828 году21.
Теми же мотивами, только звучащими в более спокойной тональности, пронизано и посвящение «Полтавы». Ниже выделены совершенно явные лексические совпадения между двумя текстами:
Такие совпадения находим и в других стихах:
Исчерпывающее объяснение выявленной нами внутренней связи между приведенными выше пушкинскими текстами заключается в признании того факта, что в основе всех этих поэтических явлений лежит один и тот же эмоциональный возбудитель – любовь Пушкина к Олениной летом 1828 года.
Необходимо остановиться также на стихе «Посвящения»:
Твоя печальная пустыня…
Помимо тех соображений, которые были высказаны критиками версии Щеголева и подтверждены позже (см. выше), заметим, что «печальная пустыня» совсем не обязательно должна уподобляться Сибири. В пушкинское время пустынной могла называться любая малолюдная местность и даже деревенская жизнь. Так, в «Дубровском» Владимир находит письма матери к отцу, в которых она описывает мужу «свою пустынную жизнь» в Кистеневке; деревня названа «пустынным уголком» и в одноименном стихотворении. Так что «печальной пустыней» вполне могло быть осеннее Приютино, имение Олениных под Петербургом: «Барский дом стоял здесь над самой рекой и прудом, окаймленными дремучими лесами»22. Н. И. Гнедич, близко знакомый с Пушкиным, воспевая Приютино и его окрестности в проникновенных стихах, посвященных хозяйке имения Е. М. Олениной, писал:
Уединение для сердца не пустыня:
Мечтами населит оно и дикий бор;
И в дебрях сводит с ним фантазия-богиня
Свиданья тайные и тайный разговор.
Пустыня не предел для мысли окрыленной:
Здесь я невидимый все вижу над землей…23
Стихи эти наверняка были известны Пушкину. Характерно и то, что общий тон дневниковых записей Олениной, относящихся ко времени пребывания в Приютино, минорный. Например, 7 июля 1828 года она записывает: «…мне было очень грустно…», а 19 сентября того же года выносит в качестве эпиграфа:
«Что Анета, что с тобой?» – все один ответ:
«Я грущу, но слез уж нет», —
а чуть далее записывает следующую фразу: «Но грустный оставим разговор»24.
Так что у Пушкина имелись основания, вспоминая об Олениной осенью 1828 года, написать: «Твоя печальная пустыня». Другой стих «Посвящения»: «Последний звук твоих речей», – подразумевал, возможно, прощание с Олениной в Приюти-не 5 сентября 1828 года, описанное в ее дневнике. Вот что она записала: «Прощаясь, Пушкин сказал, что он должен уехать в свое имение, если, впрочем, у него хватит духу, – прибавил он с чувством»25. Вяземский в письме к своему другу 18 сентября 1828 года писал: «Ты говоришь, что бесприютен: разве уж тебя не пускают в Приютино?»26 Действительно, общение с Олениными к этому времени прервалось. Но Приютино, «смиренная обитель» (Гнедич), прибежище людей искусства, многие из которых были близки Пушкину, не могло не вызывать у него благодарных воспоминаний. Поэтому строки «Посвящения»:
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей, —
гораздо уместнее отнести к Олениной и Приютину, нежели к Волконской и Сибири, как это сделал Щеголев, потому что трудно представить себе, чтобы место ссылки, «мрачные подземелья» рудников, «каторжные норы», где задыхались осужденные участники восстания 1825 года, Пушкин в экстазе любовного упоения назвал святыней своей души! И кроме того, «печальная пустыня», «последний звук … речей» и грамматически, и в смысловом плане подразумевают в авторском тексте единство времени и места: «последний звук» произнесен был именно в этой «пустыне», поэтому они и объединены автором в «одно сокровище», «одну любовь».
И все-таки нам могут возразить, что «Посвящение» нельзя относить к Олениной по той причине, что в черновой редакции 6-го стиха любовь поэта характеризовалась им самим как «утаенная», а об увлечении Пушкина Олениной знали многие. Щеголев, как известно, придавал большое значение этому варианту стиха. Он даже использовал его в заглавии своей известной статьи, где утверждал, что «Полтава» посвящена той же женщине, к которой поэт обращался в поэме «Бахчисарайский фонтан».
Но, во-первых, в окончательном тексте стихов определения «утаенная» все-таки нет, значит, Пушкин по каким-то причинам отказался от него, может быть, из-за того, что оно было не совсем точным.
А во-вторых, нет никаких указаний на то, что «утаенная любовь» в черновиках «Посвящения» как-то связана с той любовью, которую поэт вспоминает в эпилоге «Бахчисарайского фонтана», элегии «Погасло дневное светило…» и других произведениях тех лет. Та давняя, юношеская любовь характеризовалась им как «безумная», «безотрадная», – определение «утаенная» там ни разу не встречается; и наоборот, здесь не находится места тем эпитетам.
Кроме того, серьезного, решительного объяснения между Пушкиным и предметом его увлечения, по-видимому, так и не произошло. Сама Оленина не относилась к ухаживаниям Пушкина серьезно, избегала его откровений, так как боялась, чтобы он «не соврал чего в сентиментальном роде…»27. Стихи же, обращенные к ней, могли восприниматься ею всего лишь как мадригалы, привычные для молодой и красивой светской девушки, фрейлины императорского двора…
Итак, в окончательном тексте «Посвящения» вместо «как утаенная любовь» мы имеем: «как некогда его любовь». Правда, и эта редакция, это «некогда» свидетельствует как будто бы о том, что речь идет о любви, отдаленной во времени, о чувстве, оставшемся в прошлом. Но таким, по мысли Пушкина, и должно было представляться Олениной его отношение к ней к моменту выхода поэмы из печати. Ведь «Посвящение» писалось в конце октября 1828 года, когда поэма была закончена и стоял вопрос об ее издании. При этом Пушкин не мог не отдавать себе отчета в том, что поэма выйдет в свет и, следовательно, будет прочитана Олениной не раньше весны (а может быть, и лета) следующего года, то есть почти через год после кульминационного периода их отношений летом 1828 года. Для людей в возрасте 20 и 29 лет один год – довольно большой срок, вполне допускающий употребление наречия «некогда». Кроме того, этим «некогда» Пушкин в октябре 1828-го как бы подводил окончательную черту под пережитым им чувством.
Вообще, по-видимому, нет нужды чрезмерно нагружать дополнительным смыслом эти стихи «Посвящения»:
Иль посвящение поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, непризнанное вновь?
Здесь «вновь», вероятно, следует понимать так, что посвящение может пройти перед избранницей поэта «непризнанным», как и его любовь, а совсем не в том смысле, будто раньше уже был какой-то поэтический текст Пушкина, «непризнанный», то есть не понятый этой женщиной (толкование Тынянова)28. А «непризнанное» означает в этом случае не оцененное в полной мере – и вовсе не равнозначно «непонятому», то есть не принятому ею на свой счет (если бы было так, то все последующие обращения поэта в «Посвящении» повисали бы в воздухе: «Узнай, по крайней мере, звуки…», «И думай, что во дни разлуки…»). По толкованию же Тынянова получается, что автор говорит примерно следующее: «Если ты не принимаешь моего посвящения на свой счет, не понимаешь, что оно обращено к тебе, думай, по крайней мере, что все связанное с памятью о тебе («твоя пустыня», «звук твоих речей») является святыней моей души». Очевидно, что такое толкование пушкинских строк противоречит элементарной логике. На самом деле у поэта не было сомнений, что избранница поймет его, что поэма посвящена ей, он просил ее о другом: «признать», оценить глубину и серьезность пережитого им чувства:
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего…
Вообще пора признать, что идущая от Щеголева тенденция связывать посвящение «Полтавы» с «утаенной любовью» ничем не обоснована. В пушкинскую эпоху было принято предварять публикацию новой поэмы (или другого стихотворного сочинения крупной формы) посвящением в стихах. Это нам хорошо известно и на примере пушкинского творчества. Вспомним его посвящения к «Руслану и Людмиле», «Кавказскому пленнику», «Бахчисарайскому фонтану» (в форме вступления, исключенного впоследствии из окончательного текста), наконец к «Евгению Онегину». Посвящая «Полтаву», Пушкин, разумеется, не мог указать, кого он имеет в виду, так как стихи посвящения имели слишком личный характер. Тем не менее поэт подразумевал при этом вполне конкретное лицо с именем и фамилией, как и в случаях с «Кавказским пленником», «Бахчисарайским фонтаном», «Евгением Онегиным». Однако из-за отсутствия имени адресата на посвящении «Полтавы» вокруг него усилиями нескольких поколений пушкинистов был создан ореол особой таинственности. Представим себе на миг в этой связи, какие страсти разгорелись бы в пушкиноведении, если бы, например, на вступлении к «Бахчисарайскому фонтану» не было обозначено имя Н. Н. Раевского-младшего! Свидетелями каких изысканий, споров и гипотез мы могли бы стать! Именно такую ситуацию имеем мы с посвящением «Полтавы».