bannerbannerbanner
Смыслы психотерапии

Виктор Каган
Смыслы психотерапии

Полная версия

Вообще требования к личности терапевта – помню, ее усердно изучали – для меня закрытая зона. Совместимость с пациентом, интерес к нему, гибкость, кайф от работы, рабочий драйв… это для меня много важнее списка черт личности терапевта.

А.М. И вот на этом основании – стоит ли учить психотерапии?

В.К. Думаю, стоит. И вопрос не в том, учить ли, а в том, как учить. Теперешний дизайн моих мастерских мне по душе тем, что это не тренинговые упражнения, а живая работа, в которой я могу быть максимально открыт моменту, а участники поработать со своими проблемами и посмотреть на живую работу из кресел пациента, терапевта и наблюдателя. И еще тем, что вижу их продвижение в ходе работы. Но такие мастерские лишь часть обучения. В целом это должен быть долгий, разносторонний процесс не с одним тренером и преподавателем, с разделением их ролей – преподаватель не должен проводить личную терапию и супервизию и т. д. и т. п. в соответствии с основными требованиями к подготовке психотерапевтов. Если говорить о времени, то это пара учебных лет при очном обучении и года 3–4 при очно-заочном. С моим видением терапии как трансметодического процесса мне кажется важным не замыкать обучение в рамках одной школы, но другие могут видеть это иначе. И еще думаю, что обучение психотерапии, его стандарты, программы, контроль и другие важные вещи – дело независимых профессиональных ассоциаций, а не госчиновников.

Часть 4. О сути психотерапии, измерении эффективности психотерапии, о соотношении страховой медицины и психотерапии

Д.Х. Книга, которая называется библией гештальт-терапии, вторая теоретическая книга, меня очень раздражала отсылкой к творчеству. Ее написал Пол Гудмен, по мотивам Перлза, а он писатель и поэт. И там есть тема – поэтика, всякие дела творческие. Я потом смирился с этим, но для меня осталось вопросом соотношение психотерапии и поэзии.

A.M. Это наука или искусство?

В.К. Искусство – это тайна, механизмы которой мы знаем очень мало, если вообще знаем. Единственное, что мы можем контролировать, это ремесло. Я не знаю, каким образом творил Пикассо, а каким Рубенс. И никто не знает. Можно прочитать статью о том, как делать стихи, можно научиться рифмовать, но поэтом так и не стать. Контролируем мы только ремесленную часть творчества. Кто-то никогда не держал резец, но вдруг берет его в руки, берет кусок дерева – и перед нами произведение искусства, хотя он этому не учился. Кому-то нужно пройти основы ремесла, чтобы проснулось творчество, а у кого-то оно так и не проснется, оставив человека ремесленником. Но если и отроду не скульптор, и ремеслу не учился, а пускается сразу в ваятели – беда. Ремесло – единственное, что мы можем контролировать.

A.M. А тогда можно ли говорить об эффективности психотерапии, является ли психотерапия наукой?

В.К. Можно, конечно, украсить психотерапию бантиком научности, но бантик остается бантиком, а психотерапия – психотерапией.

A.M. To есть это хуже, чем педология?

В.К. На мой вкус, педология была странным образованием, тоталитарным в своей идее. Думаю, если бы ее тогда не разогнали, она бы сама тихо скончалась.

А если о психотерапии, то нет, это не наука. Ну, какая это наука? Это ремесло. Человек, артистически плетущий лапти – представитель науки лаптеплетения? Когда в России создавали Академию имиджелогии, ребята постарались обосновать имиджелогию как науку. Обосновать-то обосновали – для устава и учреждения надо было. Но часто смотрю на них и думаю, что обоснования обоснованиями, а ремесло ремеслом. По-моему, психотерапия это творческий промысел (промысел – про-мысливание) и ремесло с потенциалом искусства. Как кулинария, в которой о рецепте блюда говорят: щепотка соли, щепотка перца и тридцать лет у плиты. Неплохо, правда, добавить еще хорошую щепоть любви.

A.M. Многие направления, особенно на Западе, сильно хотят измерять эффективность того, что мы делаем. В принципе это возможно?

В.К. Зависит от того, кто, как и зачем измеряет. Принципы ЕВМ – Evidence Based Medicine[7] – хорошая штука, если не молиться ей до разбитого лба. Например, работаю в доме престарелых с пациентом, лапающим сестричек. Надо доказать, что мое вмешательство работает: на четвертой сессии он сказал, что, да, это он неправильно делает; еще через пару сессий – что постарается больше этого не делать; потом – что старается, но получается не всегда, а персонал регистрирует уменьшение нежелательного поведения хотя бы на 10–20 %. Или пациентка, не встающая с кровати, на третьей сессии садится, спустив ноги, на шестой встает на пол, а на девятой делает несколько шагов. И я понимаю, что ее страховая компания хочет знать, что недаром мне деньги платит. Но в общем это пародия на ЕВМ.

Мы говорим, что в психотерапии пациент сам решает, когда закончить терапию. Когда вместо этого мне предлагают делать какие-то замеры, ребята, я не понимаю, чего вы от меня хотите, и вспоминаю Бориса Слуцкого: «Метрической системою владея, удобно шею или брюхо мерить. Душевным меркам невозможно верить – портновская идея». Если речь идет о поведенческой терапии, там еще можно что-то замерить. Если о другой, то давайте считаться с тем, как она устроена, что в ней можно замерить и как. Если я вижу, что пациент изменился, он говорит, что изменился, и время показывает, что изменения достаточно стойки – эффективна терапия или нет? Для поведенческого терапевта – нет, потому что я занимался каким-то шарлатанством вроде гештальттерапии или экзистенциальной, а блеск в глазах пациента в люксах не измерить. Но зачем его измерять?

A.M. Есть такие идеи.

В.К. Идеи всякие есть и их будет еще много, особенно – по мере включения психотерапии в системы страховой помощи.

A.M. Что ты можешь сказать о соотношении страховой медицины и психотерапии? В Америке это вовсю действует, у нас собираются вводить.

В.К. В Америке это действует, прежде всего, в организованных формах помощи – реабилитационные центры, nursing homes и т. д. Действует и у частнопрактикующих лицензированных психологов. В этом случае я должен представить сведения, доказывающие необходимость терапии – страховая компания решает, оплачивать ли работу и сколько сессий (обычно 10–12). В 10–12 сессий далеко не всегда уложишься. Только разогнались толком и стоп!? Сказать пациенту: «Оплаченное время вышло, теперь плати?» Куда он меня пошлет? И будет прав – ты терапевт, ты не справился, а мне за это платить?! К тому же это работа, которая меня кормит, и я буду пользоваться штурмовыми методами, чтобы уложиться в отведенные сроки и не посылать запрос на продолжение терапии. Потому что, если буду делать это часто, страховые компании будут смотреть на меня косо. Так что это выбор самого терапевта – работать со страховками или за живые деньги, или сочетать оба пути.

A.M. Тогда получается, что страховая медицина просто мешает?

В.К. Не сказал бы. Напротив, она очень разумна. Страховое покрытие тем вероятнее и лучше, чем больше состояние пациента связано с нарушениями здоровья. Скажем, в стоматологии обычное протезирование, обеспечивающее возможность здорового питания, страховка покроет – свои два зуба, которыми можно укусить себя за глаз, ты получишь с посильной твоей доплатой, а то и без нее, но металлокерамику с сияющей 32-мя белоснежными зубами улыбкой изволь оплачивать сам. Психотерапия депрессии будет покрыта страховкой, а страх опростоволоситься на светском рауте – нет. Страховая компания будет оплачивать когнитивно-поведенческую терапию, а психоанализ или гештальттерапию – нет, хотя и не станет тебе мешать использовать любые из этих техник. Важна также сыгранность государственных и частных страховок.

Часть 5. О личном

Д.Х. У меня вопрос про интересные книги, писателей, которые повлияли на жизнь, терапию. Что важно в этом мире, что стоит читать?

В.К. Мераб Мамардашвили с его тончайшей и, на мой взгляд, очень психологичной философией. Карлос Кастанеда с его эзотерической метафорикой жизни. «Антропология мифа» Александра Лобока. Александр Пятигорский. Они учат меня гораздо большему, чем все книги о психотерапии. Хотя насчет все я, конечно, перегибаю… Милтон Эриксон, Ирвин Ялом, Джеймс Бюджентал… блестящий скептик Томас Заз… Мой Учитель проф. С.С. Мнухин, напутствуя меня в психиатрию, советовал читать больше художественной, чем психиатрической литературы. Хорошая проза, поэзия, но имен называть не стану – во-первых, много, во-вторых, у каждого свои пристрастия, в-третьих, мне важнее тексты, а не имена.

«Красота спасет мир». Да не спасет она ничего! Но спасает – что от этого мира без нее бы осталось? И психотерапию спасает. С одной из моих групп мы нашли критерий терапевтического присутствия. Я как терапевт присутствую в терапии, а не в одной с пациентом комнате, ровно с того момента, когда он становится красив, когда я открываю его красоту.

A.M. Это эстетический критерий.

В.К. Пусть так. Это очень субъективная штука, но и очень точная. Если человек для меня не изменился, если мне в нем за его внешностью, одеждой и прочим он сам не открылся, если он не засветился, то терапии, скорее всего, пока нет. Наверно, это и о любви в терапии.

A.M. А стихи? Связаны ли они для тебя с психотерапией и как?

В.К. Для меня стихописание неотрывно от психотерапии. Оно для меня самого терапевтично. Стихи не просто дают возможность отыграть что-то, но часто раньше меня самого что-то понимают и, написавшись, мне об этом рассказывают. Они больше знают, чем серое вещество.

 

A.M. А что? Например…

В.К. Знаешь, я не помню стихи и свои – особенно.

A.M. Я заметил, что ты всегда читаешь с листа.

В.К. Когда Миша Кукулевич в Москве впервые спел меня, я отвесил челюсть: «Миша, чьи стихи?» Он сказал, что мои. Это было таким шоком, что я на весь зал ляпнул: «Твою мать!» Нет, свои стихи не помню. Поразившие чужие иногда помню, свои нет. Когда стихи уже написаны, вижу их отстраненным взглядом – как бы уже и не мои, а просто стихи. Тогда вижу, как они инструментованы, почему и зачем именно это, а не другое слово… Для меня это еще и полигон терапевтической речи. Кроме того, они прекрасно ложатся в психотерапию.

A.M. Поэтическая супервизия. А в чем еще твои ресурсы кроме поэзии?

В.К. Последние лет 6–7 это еще и фотография. Когда-то в очередной раз вышел из госпиталя, реабилитация требовала ходьбы и я стал ходить с камерой. Маршрут был один и тот же, но каждый раз камера находила что-то новое. Что-то в этом к терапии близкое – вглядывание во вроде бы мелочи, но в них как раз и суть.

А больше всего мне сейчас нравится просто жить. Можно не фотографировать, стихи не писать, группы не проводить, а просто жить. Жизнь без суеты – Леонид Латынин, поэзию которого очень люблю, говорит «праздная жизнь» – она сама ведь медитация и терапия. Но передохнешь – и снова за свое…

Янусово мышление психотерапии[8]

В 1993 г. у нас в «Гармонии» родилась недолго прожившая идея собираться для обсуждения психотерапии и издавать материалы выпусками «Психотерапевтических тетрадей». Перед заранее назначенной встречей я должен был куда-то ехать и оставил хромающее в эмпиреях затравочное выступление, которое, слава богу, участники быстренько отложили в сторону. Возвратившись, сделал расшифровку магнитофонной записи – обсуждение оказалось очень интересным и помогло мне понять многие раньше не слишком ясные вещи, о чем и сказал в этом послесловии к нему.

Интерес к методологии психотерапии огромен. Но замечание Л. Шертока (Шерток, 1992) о неизбежном разочаровании, вызываемом скудостью ответов на вопрос о том, что такое психотерапия, остается в силе. Отсюда вереница других вопросов. Обоснованны ли наши претензии на помощь человеку способом, существо которого мы не можем внятно определить? Насколько безопасна наша помощь? Как мы контролируем ее? Как оцениваем результаты? И что это вообще за работа, вызывающая в памяти сказочное: «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что?»

На самом деле мы достаточно хорошо знаем, куда и зачем идем – за плечами у психотерапии более чем вековой опыт, если отсчитывать его от Шарко, Тьюка и Бернгейма, и весь опыт человеческой культуры, из которого психотерапия кристаллизовалась. «Генеалогия психотерапии» – так я назвал бы книгу об этом, которую не умею написать. Что делал древний охотник в ритуальной пляске перед изображением зверя, собираясь на охоту? Что давали душе ритуалы прощания с умершим, его похорон и поминовения? А бытовые приметы и ритуалы (палец в чернила, пятак под пятку, реакции на бабу с пустыми ведрами или перебежавшую дорогу черную кошку)? Лечение беседой широко практиковалось уже в древней Греции. Люди прекрасно владели приемами использования музыки, ритмики, фонематики для направленного вызывания психических эффектов. Как проза кристаллизовалась из бытовой речи, и ее теория не могла возникнуть раньше, чем человек осознал, что говорит прозой, так психотерапия кристаллизовалась из человеческого опыта, и ее теория не могла возникнуть раньше, чем человек осознал целительные эффекты определенных поведенческих паттернов. В XIX в. психотерапия открывается человеку и переносится им из канонических культур в проектные, из сферы сакрального опыта в сферу мирского. Как заметил С. Зелинский, психотерапию придумали психотерапевты, то есть профессией ее сделали. Мне все это кажется важным для осмысления неоднократно звучавшего представления об уникальности психотерапии.

Не менее важен и проделанный психотерапией путь от манипулятивных воздействий к моделям взаимодействия и далее к диалогическим, пересекающимся с религией и философией. Не случайно среди наших учителей были католический священник Нед Кассем и раввин Дон Бранд, а В.П. Зинченко (Зинченко, 1991, 1992) и Саша Бадхен обращаются к поэтическому мышлению О. Мандельштама. Разговор о психотерапии перестал быть разговором только о лечебном методе и стал разговором о человеке – этой самой большой тайне. Он все больше смещается от человека-индивида к человеку-индивидуальности с его драматическим бытием, и простым, по определению, быть не может – простота была бы непростительным упрощением. Способам таких упрощений несть числа – их предлагают и академическая наука, и дурно понимаемая мистика. Притча рассказывает о встрече двух заблудившихся в лесу людей, когда один спрашивает другого, как выбраться из леса, а тот отвечает: «Не знаю, но могу показать дороги, ведущие еще дальше в чащу, а потом мы вместе попробуем найти путь». Психотерапия знает, куда и зачем идет, у нее есть свои пути, но поиск их порой требует углубления в чащу.

Если вопрос о том, что такое психотерапия, так непрост, а ответы на него так неопределенны, то, видимо, следует спросить себя, какой определенности мы добиваемся. В одной и той же картинке мы видим то юную красавицу, то безобразную старуху, но не обеих сразу. В первом приближении это напоминает восприятие психотерапии. Ее можно описать с точки зрения терапевта и с точки зрения пациента как паттерны поведения и паттерны переживания, как работу и как чудо, как воздействие и как взаимодействие, как духовный акт и как акт психический и т. д. и т. п. Можно усложнить описание: переживаемое поведение и ведущее себя переживание, чудесная работа и работающее чудо, воздействующее взаимодействие и взаимодействующее воздействие. Это похоже на прогулку по ленте Мебиуса. Но бывают в такой прогулке моменты, когда противоположности встречаются и сливаются, даря возможность увидеть красавицу и старуху одновременно. Такое одновременное и активное постижение противоположных друг другу идей, образов, концепций А. Ротенберг (Rotenberg, 1979) назвал Янусовым мышлением – по имени двуликого бога Януса. Язык его ассоциативен, образен, символичен, метафоричен. Это язык постижения, а не объяснения.

Напоминание Марка Певзнера «Психотерапевт работает собой» я воспринимаю буквально – не приемами, методиками, техниками, а собой. Он мастер. И он инструмент. Кто же тогда пациент? Мастер или материал? Но только ли? «Ты заплакал о моем горе; и я заплакал из сочувствия к твоей жалости обо мне. Но ведь и ты заплакал о своем горе; только ты увидал его – во мне» (Тургенев, 1982, с. 186). В таком предельном видении и терапевт, и пациент – каждый из них – мастер, инструмент и материал одновременно.

С точки зрения здравого смысла, обыденной логики это граничащая с бредом невнятица. С позиций Янусова мышления – точная передача происходящего. Когда осмысление психотерапии совершается в метрике обыденности, возникает описанная Л.Я. Гозманом и М.С. Егоровой (Гозман, Егорова, 1992) очень знакомая ситуация: приезжает известный специалист, за короткое время излагает несколько принципов, показывает несколько техник и все вдруг верят в то, что этот и есть золотой ключик к психотерапии – сядь так, пациента посади так, скажи то-то и успех обеспечен. Но чаще это похоже на крыловское: «А вы, друзья, как ни садитесь», потому что происходит совсем не в той реальности, в которой происходит психотерапия.

Напрашивается аналогия с восприятием искусства. Обыденный здравый смысл интересуется тем, похоже ли это на осязаемо-знакомую ему реальность, бывает ли так в жизни. В пушкинском «Я вас любил…» он слышит, что мужчина говорит женщине, что раньше он ее любил и теперь, может быть, не до конца разлюбил, но просит об этом не беспокоиться, так как то ли не хочет причинять ей неприятные переживания, то ли просто пытается красиво соскочить. Дверь в реальность искусства наглухо забита досками обыденного мышления. Как я знаю, что это психотерапия, а это нет? Так же, как знаю, что это поэзия, а это версификация – не по формальному содержанию сказанного, а по той системе реальности, в которой говорение совершается.

В известном смысле эти действительности – искусства, психотерапии, медитации и т. д. – являются инобытием, отличающимся от привычного осязаемо-реального бытия. В этом инобытии мое Я, не переставая быть собой, открывается новыми гранями, новыми возможностями, становясь иным – для себя неизвестным и потому непредсказуемым. Связанные с этим надежды и опасения одних заставляют видеть в психотерапевте кудесника, других опасаться его, третьих то и другое вместе, а часть терапевтов – искать сугубо научные, бесстрастные основания терапии. Такие редукции к привычным системам восприятия мира и себя в нем защищают от угадываемой опасности путешествий в иные измерения мира и своего Я, позволяя сохранить приятно-успокаивающую иллюзию умопостигаемости мира и психотерапии. Но действительность шире и глубже и обыденного, и научного знания о ней, «сущее не делится на разум без остатка» (И. Гете). И тогда понятно утверждение, что психотерапия требует от пациента мужества, как, впрочем, и от психотерапевта.

Психотерапия разворачивается в некоем особом пространстве времени-сознания, представляет особую реальность, особую грань действительности. Ее можно обозначить вслед за А.Е. Алексейчиком как терапевтическую жизнь. Не идентичная жизни обыденной, но и не противопоставленная ей она имеет свои измерения, внутреннюю метрику, язык, передать которые на словах трудно, если в принципе вообще можно. И недаром в обсуждении звучали опасения, что оно каким-то образом может нарушить целостность психотерапии. Чтобы этого не произошло, приходится принять границы возможностей. Однако неизъяснимость, несказуемость психотерапии не означает ее непостижимости – она, по крайней мере, постигаема. Но лишь при условии, что мы входим в ее мир и пытаемся постигать его соответственно его закономерностям, а не извлекаем ее из ее мира, чтобы судить о ней по чужим для нее меркам. Осмысление психотерапии требует преодоления границ обыденных опыта и интерпретаций. Не уход или отказ от них, но расширение возможностей через преодоление их ограниченности.

Если обратиться к прозвучавшим в обсуждении признакам психотерапии, особость психотерапевтической жизни выступает очень ярко: психотерапия – это уникальное, целенаправленное, эмоционально окрашенное взаимодействие. В нем формируется особое межчеловеческое пространство, в котором происходит психотерапевтическое превращение этического, позволяющее чувствовать себя в безопасности и быть открытым поиску, приводящему к изменению переживания себя в мире и расширению возможностей совладания с жизнью. В психотерапии, замечает Л. Шерток (Шерток, 1992), задействовано множество далеко не всегда уловимых и, тем более, поддающихся пониманию переменных, и происходит она одновременно во многих плоскостях бытия. Человек всегда динамичное единство внешнего, объективного и внутреннего, переживающего миров.

Рис. 1. Реальности человека В. Каган ©1993


Но в обыденной жизни он склонен воспринимать себя помещенным в объективный мир и действующим согласно его законам, а в жизни душевной сам этот мир располагается внутри человека, живущего так, как он переживает мир. В повседневной жизни мы так или иначе, больше или меньше, с разной степенью успешности руководствуемся законами объективного мира – строим с ним отношения, совладаем с ним. В психотерапии Янусову мышлению открывается мир переживаний не как аккомпанемент реальности, но как особая реальность, в которой слиты воедино внешнее и внутреннее пространства, астрономическое и психологическое время, рассудочное и чувственное. Происходит то превращение этического, о котором говорит Саша Бадхен: «.. в отношениях, возникающих между клиентом и терапевтом… этическое нарушается и превращается. С моей точки зрения – это волшебное превращение этического… я называю это психотерапевтической трансформацией этического, поскольку добро вот этого человека начинает превалировать над добром для всей цивилизации. Это чудо, которое наступает только в терапевтических отношениях. То есть, в принципе в жизни это чудо может быть, но скорее как исключение. <…> А вот в процессе психотерапии это условие. Не в том смысле условие, что я могу притворяться, делать вид, что это так, а в том, что должен принимать это как точку отсчета. Психотерапия это бытие с человеком. И в этом бытии воссоздается мир, который был у этого человека разрушен, разорван» (Бадхен и др., 1993, с. 28). В этой особой реальности человек открывается как бытие драматическое. Ибо ни в собственно адаптации человека к миру, ни в создании внутреннего мира драматическое как таковое не заложено – оно возникает там и тогда, где и когда внутренняя картина мира встречается с миром, а значения и смыслы – с фактами.

 

В этой связи замечу, что адаптация к миру не кажется мне магистральной целью психотерапии. Скорее я согласен с Беном Колодзиным в том, что душевное здоровье заключается в согласии переживаний себя и фактов своей жизни (Колодзин, 1992). Тогда цель психотерапии можно сформулировать как переход от препятствующего личностному бытию и развитию конфликта к являющемуся их движущей силой противоречию, от нарушающей единство бытия и личности амбитендентости к расцвечивающей их антиномичности, то есть к такому миро- и себя переживанию, которое предполагает необходимость и обеспечивает принципиальную возможность ответственного выбора. Каким будет этот выбор пациента, психотерапевт не может знать и не он его определяет или, тем более, совершает. Такой взгляд может быть неприемлем для обыденного и врачебно-патерналистского сознания, ориентированного не на процесс, а на результат, за достижение которого ответственен психотерапевт. Мой опыт пути из клинической психиатрии в психотерапию подсказывает, что именно осознавание границ возможностей и роли психотерапевта решающим образом увеличивает потенциал психотерапии и определяет ее понимание, в котором ключевым словом является диалог.

Само по себе это слово ровным счетом ничего в психотерапии не проясняет. Что значит вступить в диалог? Почему бы не поговорить о своих проблемах с другом, женой, мужем? Зачем искать психотерапевта, тратить время и деньги? Да по той простой причине, что обыденные диалоги – это часто и в значительной мере монологи – разговоры о себе по поводу другого: «Думаю, что ты… Тоже сталкиваюсь с этим… Я бы на твоем месте…». Это обмен словами, а не смыслами – logo, а не logos. Или, по М. Буберу, диалог Я – Оно, тогда как в психотерапии происходит диалог Я – Ты, где другой – уникальное средоточие общего и единичного, другое Я, а не единица общего, Оно. Этот диалог имеет целительный потенциал.

Тут возникают некоторые сомнения в уникальности психотерапии. Многим знаком опыт целительных ночных диалогов в пути с их удивительной взаимной открытостью и доверием, когда в минуты астрономического времени вмещаются дни, месяцы и годы времени психологического. Мы никогда не предвидим такие диалоги заранее и, тем более, не организуем их – они случаются. Но оглядываясь на их опыт, можно увидеть некоторые немаловажные детали.

Я куда-то еду. Позади минуты прощания, когда хочешь сказать и услышать что-то важное, а говоришь и слышишь всякие мелочи, вызывающие смущение и чувство неловкости, разряжаемые шутками. Наконец поезд трогается. Почему-то хочется смотреть в окно, где город сменяется окраинами, окраины – пригородами, пригороды – просторами, в которых время от времени возникают островки чужой, неведомой мне жизни. За всем этим под мерное покачивание и постукивание то, с чем только что так не хотел расставаться, отодвигается куда-то на периферию сознания, становится из боли легкой грустью. Я уже не там, откуда уехал, и еще не там, куда приеду. Я застыл у окна, но каждый миг я не там, где был миг назад. Я где-то между и нигде. Но я здесь. Возникает желание оглядеться, освоиться в этом несущемся пристанище. Что вокруг, что за люди? Ориентировочное напряжение постепенно сгладится, но чувство будоражащей новизны останется. Будут знакомства с соседями, разговоры о том, о сем, ни о чем. А под вечер разговорюсь с кем-то, с кем мы чувствуем нечто взаимно влекущее. Вагон засыпает, в тусклом свете лицо собеседника едва угадывается, ритмичные покачивания и постукивание колес на стыках, световые промельки за окном, неслышные силуэты проходящих мимо людей – все это создает особый, необычайно защищенный и при этом открытый мир. И в какой-то неуловимый момент разговор приобретает совершенно иной смысл. Пространство уже не разделяет, а объединяет нас. Легко и светло облекается в слова прежде казавшееся несказуемым. Мысль другого угадывается с полуслова, как твоя собственная, но зовет слушать и слушать. Вдруг чувствуешь, как что-то саднившее в душе встало на свое место, и точно знаешь, что то же произошло с собеседником. И оба становимся осторожными, как бы опасаясь словом или дыханием спугнуть это. Выручает возникающая сонливость – ах да, сколько уже времени прошло, подумать только, пора спать… Утром, объединенные общей тайной, взглянем друг на друга, не подавая вида, что помним о ночном разговоре. Но я буду осторожно прикасаться к душе, как к недавно еще болевшему зубу языком, ощущая не отсутствие боли, а присутствие неболения, и каким-то образом знать, что с собеседником происходит то же.

Было ли это психотерапией? Да, если вспомним слова Марка Певзнера: «Я когда-то прочитал определение Джулиуса Сигала: психотерапия это такое взаимодействие, в котором один человек, не прибегая к иным средствам кроме жестов, мимики, пауз, слов, помогает другому человеку изменить его мироощущение так, чтобы тот отказался от симптомов, болезненных проявлений, чего-то мешающего. Для чего? Для того, чтобы хорошо жить, хорошо себя чувствовать и ждать от жизни хорошего. Об этом определении говорил Дон Бранд, который сам определил психотерапию как процесс, где важны три момента: 1) контакт терапевта и пациента, 2) изменение мироощущения таким образом, чтобы человек мог отказаться от болезненных проявлений, 3) чувство безопасности, позволяющее отказаться от симптомов» (Бадхен и др., 1993, с.15). Между двумя случайно встретившимися в поезде людьми произошло взаимодействие, в котором один человек, не прибегая к иным средствам кроме жестов, мимики, пауз, слов, помог другому человеку изменить его мироощущение так, чтобы тот отказался от чего-то мешающего, чтобы хорошо жить, хорошо себя чувствовать и ждать от жизни хорошего. Налицо контакт, освобождающее изменение мироощущения и позволяющее отказаться от «симптома» чувство безопасности. Был диалог, о котором Тамар Крон пишет: «Можем ли мы научиться диалогу, чтобы каждый раз уметь добиваться его установления? Можем ли мы осуществлять контроль над диалогом? Ответ на это – нет. Мы не можем выучиться диалогу или натренироваться в нем подобно тому, как мы учимся техникам или методам и тренируемся в их применении… Момент диалога возникает непроизвольно, внезапно, неожиданно, его невозможно поддерживать насильно. Но мы можем, однако, подготовить себя к наступлению этого момента, чтобы не препятствовать ему, не остановить или упустить его, когда он придет» (Крон, 1992, с.34).

Но это не было терапией, поскольку не было профессионально подготовленного психотерапевта, ролевого распределения терапевт – пациент, обращения за помощью, контракта, умышленности и целенаправленности действий, методического аппарата и т. д. В каком-то смысле эти формальные признаки в их ритуализованной значимости играют ту же роль, что в приведенном примере бытие между оставляемым и ожидающим в несущемся покое, которому аккомпанируют покачивания, постукивания, мелькания и дуэт напряженности и расслабленности, обращающие человека к аутентичности и интенциональности. Они создают возможности для изменения ракурса сознания, расширения его за пределы обыденного, где и возникает момент диалога.

Психотерапевтический эффект был, хотя психотерапии не было. Не было того, что, строго говоря, и составляет ее уникальность и связанную с ней ответственность, о которых сказал Сережа Зелинский: «… это работа, в которую я вкладываю свое умение сделать так, чтобы процесс терапии пошел. Это то, что не будет идти, если я в это что-то не вложу, и то, что зависит от того, как это сделаю. Вступая в этот процесс, я беру на себя определенные обязательства и ответственность за то, что делаю» (Бадхвн и др., 1993, с. 25–26). По существу об этом же говорил Марк Певзнер, описывая этапы терапии: установление отношений, контракт, собственно терапия и ее завершение. Как раз о третьем этапе – собственно терапии, подчеркнул он, очень хочется, но очень трудно сказать что-то определенное, специфическое. Мы можем рассказать о том, как устанавливаем отношения, заключаем контракт, заканчиваем терапию, но не о том, как действуем в момент диалога.

7Доказательная – основанная на доказательствах медицина. – В.К.
8По: Бадхен А., Дубровина О., Зелинский С, Каган В. и др. Что такое психотерапия? // Психотерапевтические тетради. Вып. 1. СПб.: Роза мира, 1993.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru