– Васька Буслаев возвернулся!.. Слух этот прокатился от пристани по всей Торговой стороне, через Великий мост перекинулся и на Софийскую сторону. Кто-то поверил в это, кто-то нет. Были среди новгородцев и такие, кто побежал на берег Волхова увидеть своими глазами, правда ли?
Оказалось – правда.
Вон, стоит у причала червленый буслаевский корабль со спущенным парусом и оскаленным драконом на носу. По сходням спускается сам Василий, в красных сафьяновых сапогах, в цветастом кафтане, в лихо заломленной шапке с меховой опушкой. Следом вышагивают молодцы его бесшабашные, высокие да плечистые. Все в шелках и бархате. Два года не было о них ни слуху ни духу. И вот объявились!
– С товаром али как? – суетился перед Василием мытный староста.
– С товаром, Евсеич, с товаром! – щуря на солнце глаза, отвечал Василий.
Евсеича он знал с малолетства, еще босоногим сорванцом таскал тайком бублики с маком из его лабаза на торжище. К слову сказать, лавка Буслая, отца Василия, была почти напротив лавки Лавра Евсеича. И хотя друзьями Буслай и Лавр никогда не были, но при встрече всегда шапку друг перед другом снимали.
Крепко встать на ноги торгашу Лавру Евсеичу не давали его извечные долги да женка-транжириха.
Сколько помнил его Василий, даже приодеться, бедолага, не мог как следует. А тут вдруг на нем подбитый мехом опашень, сапоги яловые, на голове шапка-мурмолка скарлатная. Вид как у старосты, но держится Евсеич, простая душа, как и прежде, будто только что с воза слез: ни надменности в нем нет, ни строгости во взгляде.
– Надолго ли в Новгород? – улыбаясь щербатым ртом, вопрошал Евсеич, глядя на Василия снизу вверх. – В каких землях-далях побывал, соколик?
Василий широко улыбнулся от переполняющей его радости и незамедлительно ответил:
– Насовсем вернулся, Евсеич. А где бывал?.. Да где только не бывал! Дня не хватит, чтобы обо всем поведать.
Евсеич изумленно качал головой, по старой привычке прищелкивая языком. Его жиденькая бороденка торчала козликом, рот открылся сам собой, округлившиеся от безмерного удивления и любопытства глаза так и шарили по золотой гривне и перстням, сверкавшим на пальцах Василия.
Василий не удержался и хлопнул мытника по плечу, тот еле устоял на ногах:
– Ну что, Евсеич, большую мыту с меня сдерешь?
Евсеич поправил на голове едва не слетевшую шапку и, опустив очи, ответил:
– Да что ты, Васенька! Как со всех, так и с тебя.
– Разве часто заходят в Новгород ладьи, груженные златом-серебром? – с хитрой усмешкой поинтересовался Василий. И словно в подтверждение своих слов высыпал из кошеля, привешенного к поясу, горсть серебряных монет и швырнул в обступившую его толпу. – Берите, люди добрые! Для своих земляков ничего не жалко! Пейте за мое здоровье!
Василий с размаху запустил в народ еще одной горстью серебра.
Толпа смешалась. Люди толкались, подбирая деньги с деревянной мостовой, вырывая их друг у друга. Где-то образовалась куча-мала, где-то вспыхнула драка.
Василий со смехом взирал на происходящее, уперев руки в бока.
Кто-то из его дружков тоже бросил народу монет горсть-другую. Вид дерущихся и ползающих на коленях мужиков забавлял буслаевских молодцев не меньше, чем их вожака.
– Ты же молвил, что с товаром прибыл, – зашипел на Василия мытник, которому не нравилось, чтобы деньгами швырялись просто так, ради забавы. – Слукавил, значит! Только на берег ступил, сразу за старое принялся!
– Чем тебе злато-серебро не нравится, старик? – Василий перестал смеяться, хотя давка на пристани продолжалась. – Этот товар – всем товарам товар! С ним не сравнится ни скора, ни мед, ни жемчуг! Странно, что ты – мытник, а сего не разумеешь!
– Учить меня будешь! – проворчал Евсеич. – Толковые люди злато-серебро в оборот пускают, меняют на товар какой ни есть, само по себе злато ценится лишь как украшение для глупых баб да дурней вроде тебя. Жаль, отец твой не дожил, – славный был купец! – он бы тебе растолковал, что к чему.
– Я и сам ныне купецкой премудрости обучен, – промолвил Василий и небрежным жестом протянул мытнику несколько золотых солидов.
Евсеич оскорбленно вскинул голову и отвернулся. Сказал сухо:
– Со злата мыту не берем, а токмо с товаров.
И зашагал прочь вдоль кромки причала мимо изогнутых корабельных форштевней, украшенных звериными головами, мимо беснующейся толпы, громко славившей щедрого Буслаева сына.
«Ну, теперь не жди покою, – сердито думал мытный староста, – разбогател в дальних землях Васька-оболтус, а ума так и не набрался! Опять достанется от него лиха новгородцам. Ох достанется!»
В дом вдовы купца Буслая весть о возвращении ее блудного сыночка принес конюх Матвей, покупавший подковы на торгу. Вбежав в теремные покои, Матвей грохнулся на колени и, еле переводя дух после быстрого бега, воскликнул:
– Матушка Амелфа Тимофеевна, сын твой в Новгороде! На пристани он народ деньгами покуда одаривает. Меня как увидел, так в объятиях чуть не задушил. Беги, говорит, к матушке, пусть столы накрывает.
От столь неожиданной вести ноги у вдовы подкосились, она бессильно опустилась на скамью, схватившись рукой за сердце. Ее большие глаза набухли слезами, бледность разлилась по щекам.
– Услыхал Господь мои молитвы, – прошептала вдова сухими губами и осенила себя крестным знамением.
Любимая служанка Амелфы Тимофеевны Анфиска по прозвищу Чернавка замерла на месте, забыв на какое-то время про пряжу, разложенную на широкой скамье. В девичьих глазах не было слез, лишь выражение нескрываемой дикой радости, отчего вмиг преобразилось круглое румяное лицо Анфиски с черными восточными бровями и пунцовыми губами, по которым сохла вся мужская челядь в доме купеческой вдовы.
Бесстыдство Анфиски было хорошо известно Матвею. В свое время она допустила к своему роскошному телу юного Буслаевича, едва тому минуло пятнадцать годков, поэтому конюх неодобрительно взирал на темноокую служанку из-под нависших бровей.
«Два года сохла по Ваське, да так и не высохла! – промелькнуло в голове у Матвея. – Обрадовалась, что вертаются сладкие ночки. Бесстыжая!»
– Матвей, вели холопам двор подмести, – придя в себя, промолвила Амелфа Тимофеевна. – Во дворе столы поставим. Чаю, гостей немало набежит, в доме-то тесно будет.
Конюх поклонился:
– Будет сполнено, матушка.
Уходя, Матвей не удержался и кольнул Анфиску неприязненным взглядом.
Служанка не осталась в долгу и показала конюху язык, видя, что ее госпожа в глубокой задумчивости отвернулась к слюдяному окну.
Вспомнилось Амелфе Тимофеевне, как два лета тому назад сын ее скликал за собой в далекие края молодцев, охочих до весла и топора, как шумел до поздних сумерек пир честной на том же дворе; Василий пил зелено-вино, братался со своими дружинниками молодыми. Тридцать молодцев уводил за собой Василий, многие ли назад воротились?
«Главное, сам вернулся живой-здоровый!» – подумала Амелфа Тимофеевна и вновь перекрестилась.
Знала она, что многие бояре и купцы новгородские недолюбливают ее сына за шалости его – поначалу безобидные, вроде разбитых носов и обливания прохожих холодной водой в зимнюю стужу, но с годами превратившиеся в буйство и откровенные непристойности. Соблазнение девиц и жен стало для повзрослевшего Василия обычным делом, как и драки и справление языческих игрищ летними ночами в лесу над Волховом.
Недовольны были Василием и священники новгородские, и судьи, на которых так и сыпались жалобы на него, и купечество с боярством, оберегавшее от буйного Василия своих сынов и дочерей.
Амелфа Тимофеевна видела, с какой радостью все эти люди провожали корабль Василия в дальний путь, помнила слова, какими втихомолку напутствовали именитые новгородцы ее единственного сына, – молили Бога, чтобы сгинул он навсегда. А Васенька ее назло всем взял да и назад воротился! Выходит, только ее материнским молитвам внимал Господь-Вседержитель, а все прочие молитвы мимо ушей пропускал.
На почестен пир собрались во дворе у Амелфы Тимофеевны кроме нее самой, сына ее долгожданного и сыновних дружинников вся ее родня, дальняя и близкая, соседи и родственники тех молодцев буслаевских, кои были родом из Новгорода. А таких было без малого половина. Остальные – все ребятушки пришлые, иные почти задарма горбатились грузчиками или в смолокурнях, иные приворовывали, покуда не собрались вокруг Васьки Буслаева. Теперь-то, глядя на них, не скажешь, что они с нуждой знаются, разодеты все, будто бояричи!
И ведь всех до одного привел назад Василий, никто из его ватажников не сгинул на чужбине!
За столом Амелфа Тимофеевна сидела рядом с сыном и все насмотреться на него не могла! До чего же он стал пригож! Золотые кудри так и вьются, синие очи так и блестят, будто каменья дорогие. Широченным плечам его тесновато под шелковой рубахой, крутые мускулы так и перекатываются под рукавами.
Василий уже устал рассказывать о своих похождениях по Волге-реке, на Хвалынском море и у Кавказских гор. Ходила его ладья и по Каме, и по Тереку… Неспроста Василий и дружки его так загорели: южное-то солнце щедрее северного!
Допоздна засиделись гости на дворе у Амелфы Тимофеевны, лакомились щедрым угощением, пили вино греческое и хмельной мед, расспрашивали молодцев Василия о виденном и пережитом на чужбине, пели песни веселые и грустные. Снова принимались за еду, поднимали чаши и опять пели хором под рокот гусельных струн.
На гуслях играл Потаня Малец, единственный в буслаевской дружине не выделявшийся ни силой, ни ростом, да к тому же и хромой. Зато во многих ремеслах Потаня был смыслен, врачевать умел, языки многие знал. За советом дельным Василий шел не к кому-нибудь, а к Потане. И голос у Потани был красивый, чистый да звонкий. Запевала из него хоть куда!
Когда опустились сумерки и вызвездило далекие небеса, будто рассыпались светляки на Господних лугах, стали слипаться глаза у почтенной Амелфы Тимофеевны. Отправилась вдова спать, поцеловав еще раз сына и извинившись перед гостями. Уже лежа под одеялом в своей высокой горенке окнами в сад, она слышала, как высокий голос Потани выводит печальную песнь:
Это было в те времена да в стародавние;
Собирались в поход тридцать ушкуйников
В земли дальние, ко Руяну-острову.
Да уходили они по весне из Новагорода…
Это была любимая песня Василия.
Под эту грустную мелодию и заснула Амелфа Тимофеевна, довольная и счастливая.
Анфиска же, наоборот, не сомкнула глаз, покуда гости не разошлись, все ждала подходящего момента, чтобы ущипнуть Василия за руку. Это был один из тех тайных знаков, которыми служанка и купеческий сын обменивались с той поры, как однажды слились воедино их тела на темном сеновале.
Василий за прошедшие два года разлуки еще больше возмужал, шутка ли – двадцать два года стукнуло молодцу, волосы отрастил почти до плеч, усы отпустил. Анфиска тоже похорошела, будто соком налилась, хоть и была старше Василия на три года.
Наконец момент представился. Но Анфиску вдруг охватило смущение, когда Василий, приподняв голову за подбородок, заглянул ей в очи. Движения и взгляд стали у Василия какими-то другими, более мужскими, что ли. Василий понял немой призыв служанки.
Промолвил тихо:
– Не забыла, где светелка моя? Приходи, помилуемся!
Промолвил и тут же ушел в терем, скрылся во мраке переходов.
На дворе стояли столы с объедками, тускло светились в лунном свете серебряные кубки и ендовы; храпели не в меру упившиеся гуляки, сыновья боярина Крутислава и купчишка Амос. Холопы Амелфы Тимофеевны заботливо уложили их на телегу, стоявшую под дощатым навесом.
Анфиска стояла на крыльце, прислонившись к перилам. В душе ее разрасталось непонятное чувство не то разочарования, не то обиды. Она ожидала от Василия поцелуя и совсем иных слов, хотя бы иной интонации. Будто не были они столько зим и весен в разлуке!
«Да полно! Кто я ему, в конце концов? – успокаивала себя служанка. – Он – господин, а я – прислуга. И в постели – прислуга!»
Успокоение не пришло, наоборот, к горлу Анфиски подступил горький ком.
А может, не ходить? Порой и холопы господ учат! Анфиска стиснула зубы, собирая в кулак свою волю. Да, она не пойдет! Не пойдет. Пусть-ка Васенька прождет ее впустую!
Вся челядь уже спать улеглась. Вот и она сейчас отправится в свою уютную светлицу и…
«Даже не поцеловал, негодный! – мысленно негодовала Анфиска. – Ведь никто бы не увидел. Небось на чужбине-то частенько девиц лапал, вот и возгордился Васенька. А отроком только за моей юбкой и гонялся!»
Поднимаясь по ступенькам в женские покои, Анфиска изо всех сил разжигала в себе злость против Василия, но та никак не разгоралась. Зато ярким пламенем полыхала обида в сердце чувствительной Чернавки. Так и не дойдя до своей опочивальни, она повернула назад, без свечи находя дорогу в темных хоромах к той заветной светелке, которая манила ее и в отсутствие Василия.
«Прошло то время, когда Васенька у меня ласки выпрашивал, ныне мой черед», – то ли оправдывая себя, то ли негодуя, думала Анфиска.
Наутро Амелфа Тимофеевна в свою очередь поведала сыну за завтраком о своем житье-бытье в его отсутствие.
– Из пяти ладей на плаву остались лишь две, – рассказывала вдова. – Одна ладья каждое лето ходит до Онежского озера, там у вожан меняем меха на железо. Другая ходит до Киева Великим днепровским путем. Закупаем в Киеве хлеб, ткани царьградские, вино греческое. Немецкое вино мне не по вкусу. Купцы из Любека много своего вина в Новгород привозят. Девать некуда!
– Почто в такую даль за хлебом ездите? – спросил у матери Василий. – Отчего ближе не покупаете, у тех же суздальцев?
– Да кабы наше вече жило мирно с суздальцами, – недовольно проговорила Амелфа Тимофеевна, женщина твердого нрава и прямых речей. – Ведь из года в год какая-нибудь распря случается: то суздальцы оружием загремят, то наши олухи царя небесного! А торговля стоит.
– Стало быть, матушка, за два года трех кораблей ты лишилась. От разбою пострадала иль от козней водяного?
Амелфа Тимофеевна подлила сыну яблочной сыты и стала перечислять:
– Ну, на одной ладье ты уплыл, на самой лучшей. Другая на камни налетела в верховьях Ловати еще в позапрошлое лето, большой убыток тогда я понесла. Третья потонула в бурю на Ладожском озере, возвращаясь с Онежского. Случилось это прошлой осенью, в канун Семенова дня. Тогда же у Дорофея Пьянковича ладью волнами перевернуло и Влас Фомич также корабля лишился. И корабль-то у него был новехонький!
– А чего это Влас Фомич на пир к нам не пришел? – поинтересовался Василий. – Я посылал холопа к нему в дом, так он его на порог не пустил.
– Эх, Васюта, – вздохнула Амелфа Тимофеевна, – зол на тебя Влас Фомич. Сын-то его старший, которого ты в драке покалечил, так и не оклемался, помер, сердешный. Ты отплыл из Новгорода в мае, а он уже в июле Богу душу отдал. – Вдова перекрестилась.
Василий понимающе покивал головой, сдвинув густые светлые брови. Не думал он, что шалости его молодецкие так аукнутся ему спустя годы.
– Ну а младший сын Власа Фомича что поделывает? Небось тоже купец?
– Обалдуй он, а не купец, – возразила Амелфа Тимофеевна. – Ему бы только в кости играть. И в кого такой уродился?
– Боярин Твердило до сих пор зло на меня держит?
– Да уж не забыл он выходки твои, сынок, – с укоризной в голосе промолвила Амелфа Тимофеевна. – Брат его, которого дружки твои оглоблей по голове приложили, с ума-то спрыгнул. Как опосля ни лечили его, так дурнем и остался. Увез его Твердило в свой дом загородный, там и держит до сих пор. Меня как увидит боярин Твердило, так и ощерится, будто пес бешеный. Либо же плюнет и на другую сторону улицы перейдет.
– Я живо отучу его плеваться-то! – с угрозой произнес Василий, отодвигая от себя тарелку с рыбными расстегаями.
– Не задирай ты его, Вася, – встрепенулась Амелфа Тимофеевна, – горе ты причинил Твердиле. Это понимать надо и не судить строго человека.
– Этот человек, матушка, своему холопу глаз выбил, а когда я вступился, так брат Твердилы обухом топора мне чуть голову не проломил, хорошо, шапка на мне была, – сказал Василий, сверкнув глазами. – Костя Новоторженин правильно сделал, что приласкал выродка оглоблей, а не приласкал бы, так, может, не быть бы мне живу. Выродки они оба – Твердило и брат его! Бояре, а с топорами не расставались, словно тати придорожные.
Испортилось настроение у Василия после разговора с матерью.
Ему не было дела до злобствующего Твердилы и брата его полоумного, а вот сына Власа Фомича было жаль. Не держал на него злобы Василий, ну подрались они с ним, так с кем он только по молодости не дрался!
Прогулка по новгородским улицам, по торжищу и пристаням ненадолго развеяла неприятные мысли в голове у Василия. Он будто заново открывал для себя красоты родного города, любовался белокаменными стенами и башнями детинца, величественными главами Святой Софии, видимыми отовсюду, высокими теремами бояр и купцов. Вдыхал полной грудью, стоя на мосту через Волхов, воздушные струи, наполненные речным запахом.
Могучая река все так же широко и вольготно катила свои темные воды меж низких берегов, бурля небольшими бурунами у бревенчатых опор моста.
Вместе с Василием гуляли его дружки-побратимы Потаня, Костя Новоторженин, Фома Белозерянин и Домаш Осинович. Вся четверка жила на подворье у Амелфы Тимофеевны, поскольку никто из них не имел в Новгороде ни семьи, ни угла. По уговору, дружинники Василия по возвращении в Новгород должны были разойтись кто куда, поделив злато-серебро. Дележ уже состоялся, но расходиться ватажники не торопились. Может, у Василия Буслаевича еще какой-нибудь замысел появится?
Василия и его дружков узнавали всюду. Где холодным квасом угостят, где добрым словом попотчуют. За бедных людей Василий заступался в любую пору своей жизни. Вот почему простой люд был рад его возвращению. Знать же косилась на Василия недовольно и с опаской: «Ишь, шапку заломил! Как в былые времена. Принесла вас нелегкая!»
На Прусской улице столкнулся Василий с молодой женщиной в расшитом узорами белом платье до пят, в голубом убрусе под цвет глаз, больших и красивых.
Вдруг шевельнулось что-то в душе у Василия, пробудились в голове воспоминания, хотя красотка и не взглянула на него.
– Любава! – окликнул Василий.
Молодица остановилась, смерила Василия взглядом.
– Не признаешь разве? – Василий подошел к ней. – А помнишь, два лета тому назад…
– Не помню, – с ходу перебила красавица. – И тебя я не признаю. Дай пройти!
Но Василий, наоборот, загородил дорогу.
– Ты разве не Любава, Улебова дочь?
– Она самая, – поджав губы, ответила молодица. – Что с того?
– А я – Василий, сын Буслая. – Василий широко улыбнулся. – Вспомнила? Гуляли мы с тобой как-то ночи напролет, целовались в кустах смородины в огороде у отца твоего.
Красавица криво усмехнулась, слегка сощурив свои большие очи.
– Отнял ты в одну из ночей честь девическую и исчез неведомо куда, – сказала она гневно. – Надо же, вспомнил! Спустя два года. Небось не столкнулись бы, так и не вспомнил бы! А я… сколь слез пролила, глупая. Чего глядишь? Думаешь, на шею к тебе кинусь? Была нужда!
Обойдя Василия, синеглазая Улебова дочь горделивой походкой направилась дальше по залитой солнцем улице.
Василий посмотрел на друзей, те смущенно топтались на месте. Василий снова глянул вслед удаляющейся красавице. Подумал невольно: «Вот ты какая стала, Любавушка!»
Василию захотелось догнать ее, подхватить на руки, вымолить у нее прощение. Пред такой красотой писаной и на колени стать не зазорно. Но что друзья о нем подумают? Скажут, мол, ослаб душою их вожак!
И Василий не решился на этот шаг, хотя сердце его заныло, когда Любава скрылась в переулке. Даже не оглянулась!
Домой Василий вернулся полный хмурой задумчивости. Сел трапезничать с матушкой и друзьями. С Амелфой Тимофеевной вели разговор лишь четверо ее постояльцев. Василий больше помалкивал, постукивая деревянной ложкой о край глиняной тарелки с гороховым супом.
Все подмечала вдова, но вида не показывала. Не всегда же человеку веселому быть, иной раз и взгрустнуть полезно; через грусть-печаль, говорят, сердце очищается.
Ночью к Василию опять пришла Анфиска.
После ледяной встречи с Любавой Василий более страстно обнимал и ласкал любвеобильную служанку, чем доставил ей необычайное наслаждение.
Когда прошел порыв страсти, мысли Василия сами собой настроились на прежний лад. Он лежал на спине, закинув руки за голову, и наблюдал, как Анфиска водит пальцем по его груди.
Пряди ее темных распущенных волос слегка щекотали живот и бедро Василия. Анфиска никогда не стеснялась показывать свою наготу. Видимо, это осталось у нее от той жизни, когда она была танцовщицей у булгарского вельможи. Вельможа этот обожал танцы обнаженных рабынь. Вертеть бедрами, как это нравилось вельможе, Анфиска так и не научилась и была продана проезжим арабским купцам, а те, в свою очередь, продали неумелую танцовщицу Амелфе Тимофеевне на новгородском торгу.
– Скажи, Анфиса, ты рада моему возвращению? – неожиданно для самого себя спросил у служанки Василий.
– Разве это не заметно? – ответила служанка и положила голову Василию на грудь.
Василий погладил рукой мягкие Чернавкины кудри, а перед глазами у него была Любава, русоволосая и синеглазая. С какой неприязнью она тогда на него посмотрела!
Василий рассказал Анфиске о своей нынешней встрече с Любавой.
Служанка внимательно выслушала его, сидя рядом на постели и обняв свои округлые колени.
– Не пойму, чего она на меня так взъелась? – посетовал Василий. – Когда-то Любава души во мне не чаяла и вдруг…
– Да не вдруг, Васенька, – задумчиво произнесла Анфиска, – не вдруг. Забеременела от тебя Любава и отцу с матерью в том призналась, а ты с другой загулял, с Бориславой. Помнишь? Потом ты Нифонтову женку соблазнил, которая чуть мужа своего не бросила ради тебя. А ты снарядил кораблик крутобокий, собрал ватажку сорвиголов и сгинул надолго. Любава же дочку родила в позапрошлую зиму и назвала ее Василисой.
– Так вот в чем дело! – обрадованно воскликнул Василий. – Что же Любава сама мне об этом не сказала? Стало быть, дочь у меня есть!
– Гордая она, – тихо сказала Анфиска. – Не в пример многим.
По ее интонации было понятно, что она в душе восхищается Любавой.
– За это и люба она мне, – вырвалось у Василия.
– Пойду я, Вася, – еле слышно промолвила Анфиска, – а то скоро светать начнет.
– Обиделась, что ли? – Василий взял служанку за руку.
Анфиска сердито отняла руку.
– Не за себя, – сердито обронила она, – а за тех девиц и молодиц, коими ты побаловался и бросил, словно игрушку ненужную. Ах, как это жестоко, Вася!
– Ты о ком это? – насторожился Василий. – О Бориславе, что ли?
– И о ней тоже. – Анфиска стояла на полу и натягивала на себя поневу, узкую юбку. Вдруг она замерла и сказала с горечью: – Утопилась она, Вася. Как ты в поход ушел, в том же месяце и она в омут головой. Непраздная, говорят, тоже была.
Словно пожалев о сказанном, Чернавка торопливо оделась и выскользнула из спальни, неслышно притворив за собой дверь.
Василий несколько минут сидел на кровати, свесив ноги на пол, оглушенный столь страшной вестью. Борислава! Как же она решилась на такое?! Куда родичи ее глядели?
«От бесчестья спасалась девица, – мелькнула в голове у Василия осуждающая мысль. – При чем тут родичи, дурень!»
Василий сжал голову ладонями, безмолвно покачиваясь из стороны в сторону. На нем смерть Бориславы, только на нем!
Скольких басурман сразил Василий из лука, скольких лишил жизни топором и копьем, грабя торговые суда на просторах Хвалынского моря, но смерть всех этих людей, вместе взятых, не тревожила его совесть, и сожалений о них не было в нем. Тысячи иноверцев, умершие в одночасье, не поразили бы воображение Василия сильнее, чем добровольная смерть девушки, обезумевшей от горя и отчаяния.
Богат и славен Господин Великий Новгород! Вольно раскинулся он по обоим берегам Волхова. На левом, высоком берегу возвышается крепость-детинец с прекрасным Софийским собором. Потому и зовется вся левобережная сторона Софийской. Из детинца во все стороны ведут ворота. На юг – к Гончарному концу. На север – к Неревскому. На запад – к Загородскому.
Концы – это городские кварталы. Гончарный и Неревский – концы старые. Заселили их еще прапрадеды нынешних новгородцев. В стародавние времена по берегам Волхова обитали разные племена. На том берегу, на Словенском холме, жили славяне ильменские. А там, где Неревский конец, были поселения финских племен – мери и веси. Рядом с ними соседствовали славяне кривичи и литовское племя пруссов.
Каждое племя жило отдельно до поры до времени. Но пришлось однажды племенам вступить в союз, чтобы общими силами обороняться от врагов, строить укрепления. И постепенно смешались, породнились эти разные племена. Селения их слились воедино, огородились общей крепостной стеной. Возник на этом месте большой укрепленный город с причалами для кораблей и святилищами богов. Все жители называли себя славянами, а город свой именовали по новой крепости над Волховом – Новгородом.
Память о былом хранят городские названия: Неревский конец – по старому Меревский – от племени мери; Прусская улица – в память о пруссах; Словенский конец – в память места, где некогда обитали ильменские славяне.
На низком правом берегу Волхова раскинулась Торговая сторона, названная так по большому новгородскому торгу. На правобережье было два квартала – Словенский и Плотницкий.
Собрались ныне на снем в церкви Святого Николы Никольская братчина, объединение новгородских корабельщиков, строителей морских и речных судов, названная так по месту своих сборов. В Плотницком конце из всех торговых братчин Никольская была самая многочисленная и богатая. Еще бы! На возах далеко ли товар увезешь, а на ладьях вези хоть в Киев, хоть к варягам, хоть в Царьград!
Ни один купец новгородский без корабля не обойдется. Иные купцы имеют по десять-пятнадцать судов, на которых вывозят в дальние страны свои товары, а привозят заморские. Покуда жива торговля в Новгороде, будут процветать и корабельщики в Плотницком конце.
О снеме у Святого Николы Василий узнал от матери, которая в свою очередь проведала об этом от соседа Нифонта, состоящего в братчине корабельщиков уже не первый год. Спесив и жаден был купец Нифонт и соседство свое с Амелфой Тимофеевной проклинал с той поры, как ославила его бестолковая супруга, бегавшая за юным Василием.
Однажды застал их Нифонт у себя на сенях, и памятью о том случае служит ему выбитый передний зуб – крепко приложил ему тогда сынок Амелфы Тимофеевны.
Ждал Василий, что и его пригласят корабельщики на свой снем, ведь отец Василия до самой смерти состоял в Никольской братчине, не последний он там был человек. Но напрасны оказались его ожидания.
– А ты сам заявись к ним, – посоветовал Василию Потаня Малец. – На взошедшее солнце глаза закрывать бесполезно.
– Не пойму, какой прок от этого Василию? – пожал могучими плечами Костя Новоторженин.
– Прок в том, что должен Василий занять отцовское место в Никольской братчине, – со значением проговорил Потаня. – Пора удальства миновала. Средь умных надо быть умным, средь купцов – купцом.
– Молодецкое ли это дело – товар на гривны менять? Когда гривны эти и так взять можно, была бы рука сильна и ретиво сердце, – молвил Фома Белозерянин. – Прав ли я, Вася?
– Конечно, прав, брат Фома, – ответил Василий, – но правота Потани ныне более к месту, нежели твоя.
– Тогда чего же мы сидим?! Пошли к Святому Николе, пока там все меды не выпили! – как ни в чем не бывало промолвил Фома.
Ему было все равно, что на снем идти, что на медведя, лишь бы не сидеть на месте.
– А ты что скажешь, Домаш? – повернулся к побратиму Василий.
– Я согласен с Потаней, – коротко ответил молчаливый Домаш.
– Тогда идем на снем, други, – решительно произнес Василий и первым поднялся со стула.
Имовитые торговцы кораблями и корабельными снастями были не столько удивлены, сколько поражены, увидев в закругленном дверном проеме Василия в белой рубахе с пурпурным оплечьем, в заломленной собольей шапке с парчовым верхом, и четверых его дружков-побратимов, из которых лишь Потаня был одет довольно скромно. Остальные красовались в багряных портах, в разноцветных рубахах из бебряни – заморской тонкой ткани – и сафьяновых сапогах.
Расталкивая слуг, Василий и его свита приблизились к длинному столу, за которым восседали три десятка бородатых и безбородых мужей-новгородцев – вся Никольская братчина.
Притвор церкви Святого Николы издавна служил купцам местом для их сборищ. Здесь они решали свои насущные вопросы, но перед тем сначала всегда было пиршество: на сытый желудок и голова мыслит лучше. Так было и в этот день.
Василий с легкой усмешкой окинул взором белую скатерть стола, уставленную снедью. На серебряных блюдах громоздились бараньи бока, нежно розовели молочные поросята, отливали золотом острые спины осетров и стерляди. Дышали теплом пироги с мясом и рыбой, с грибами, яблоками, морковью… Сладко пахли варенные в меду овощи. Тут и там возвышались маленькие бочонки с черной икрой, узкогорлые сосуды с вином, крутобокие бражницы и медовухи.
– Поклон именитому собранию! – Василий слегка поклонился, сняв шапку и приложив руку к груди. – Кажись, мы пришли вовремя. Однако по вашим лицам, братья-купцы, я вижу – не рады вы мне. – Василий сделал удивленное лицо.
– Не брат ты нам, – отозвался со своего места старейшина братчины купец Яков Селиваныч, седой как лунь старик. – Проваливай отсель! Не звали мы тебя!
– Отец мой покойный сорок лет в братчине вашей состоял, – сдвинув брови, промолвил Василий. – Коль забыли вы, отцы, так я вам о том напомню. По уставу вашему я, как наследник отца своего, его место средь вас занимать должен.
– Давно помер родитель твой, Васенька, – мягким голоском заговорил помощник старейшины корабельщик Гремислав. – С той поры устав наш поменялся. Теперь не родство важно, а мнение большинства. Большинство же из нас не хотят тебя видеть в нашей братчине. Сам ты виноват, братец. Обильно ты посеял в свое время семена неприязни к себе, и вот взошли те семена!
– Я готов заплатить серебром всем и каждому! – вызывающе воскликнул Василий.
Среди купцов прокатился смех.
– Иль бедны мы, по-твоему? – прозвучал чей-то насмешливый голос.
– Лучше купи ума на свое серебро! – пробасил кто-то с дальнего конца стола.
– Да и что ты можешь, кроме как чужих жен соблазнять? – язвительно выкрикнул купец Нифонт.
У Василия сжались кулаки.
– А ты выдь-ка сюда, крикун, и убедишься, на что я еще гожусь, – угрожающе произнес он, впившись глазами в Нифонта, который сразу примолк.