© Вучетич В.Е., наследники, 2024
© ООО «Издательство «Вече», оформление, 2024
И вот наступила пора расставания. Подальше от лишних глаз, в тени серых ив у брода, возле здоровенной коряги, где вчерашней ночью без славы и пользы делу сгинули недотепы дозорные, стояли две пароконные брички. На задке той, что принадлежала чекистам, задумчиво задрал к небу синеватое рыльце станковый пулемет. Непривычно сумрачный юный Малышев в черной коже, с желтой колодкой маузера под коленом, сидя на месте возницы, без нужды перебирал ременные вожжи. Его вороные, беспокойно мотая мордами, всхрапывали и переступали копытами – чуяли дальнюю дорогу. Поповские же кони, лоснящиеся широкими рыжими крупами, стояла смирно, свесив до земли понурые гривы. И дедок, Егор Федосеевич, оседлавший бочком облучок, горбатился иссохшим стручком. Зато щедро размалеванная его бричка была сам праздник: разбежались по высоким бортам, по яркой зелени голубые и алые цветики, серебряно сияла оковка колес.
Чекисты, негромко переговариваясь, покуривали на дорожку, держали в поводу верховых коней и ненавязчиво поглядывали на свое начальство.
Маша, в длинном коричневом платье и темной шали, наброшенной на плечи несмотря на жару, притулилась к облупленному крылу малышевской брички. Бледная щека подставлена солнцу, глаза прикрыты, тонкая оголенная шея словно отлита из голубоватого стекла. В руках небольшой холстинный мешочек – все ее добро.
Сибирцев с Нырковым отошли к самой воде. Все было уже сказано, обо всем условлено, оговорено. Оставалось помолчать на дорожку и – с богом! Илья Нырков ласково, с мягкой братской озабоченностью глядел Сибирцеву в глаза, покачивая большой лысой головой.
Набежал ветерок, и от сухого шороха листьев почему-то вдруг запершило в горле. Сибирцев протянул руку, Нырков взял ее в свои, и тут произошел у них разговор, неожиданный, как поначалу показалось Сибирцеву, для обоих.
– Так ты того, Миша, ты теперь охолонись маленько и на рожон не лезь, – опустив глаза, с легким нажимом прогудел Илья. – Да, не лезь. Время нынче, видишь, так повернулось, что конец антоновским бандитам подходит. Пересилили мы, значит, их силу, Миша, хана им теперь. А потому и нам тактику менять пора. Вот ты все уговорами да убеждениями… Было время, приходилось и так действовать. А почему? Мало нас тогда было, Миша, сил не имели, вот что. Теперь же, я говорю, армию двинули против бандитов. И которые до сей поры не сдались, не сложили оружия добровольно, согласно нашему приказу, тех под корень, без сожаления и раздумий. Усек? Пуля, Миша, заглавный твой аргумент. Ты уж постарайся, чтоб помене, понимаешь, жалости да рассуждений, а то ж я тебя знаю…
– Это как же прикажешь понимать? – удивился Сибирцев и вынул руку из ладоней Ныркова. – Получается, раз наша берет, пали без страха и оглядки направо-налево? Потом, что ли, разберемся?
– Палить-то во все стороны не надо, – рассудительно возразил Нырков, – так и своих недолго… Но и на рожон переть, башкой зазря рисковать теперь уж просто совсем ни к чему. Да и за операцию не ты один в ответе… И за свою голову – тоже, – добавил, помолчав.
«Ну да, конечно, – с ласковой признательностью подумал об Илье Сибирцев, – он-то ведь среди своих остается, а я снова один. Я – в деле, а он, получается, как бы в стороне. Мне жалеть себя будет некогда, а ему пребывать в ожидании: как бы чего со мной снова не приключилось. Везучий же я на всякие неприятности… Можно, конечно, его понять…»
Сибирцев криво усмехнулся – снисходительно так к самому себе. Но Илья, видно, растолковал его усмешку по-своему.
– Нет, не нравится мне, Михаил, твоя легкомысленность, – неожиданно горячо, но пока сдерживаясь, повысил он тон. – Говорили мы с тобой, да, вижу, все без толку. Так что давай-ка, хочешь – не хочешь, а еще раз послушай… Говорю это не как твой начальник, мне им и не быть, а просто как старший по возрасту. Ты, я понимаю, человек опытный, умный достаточно, и смелости тебе не занимать… Это, я скажу, положительные твои качества, революционные, – он круто раскатил свое убежденное «р». – Но есть, есть в тебе, Михаил, такое, что никак наша революция принять не может. Ну, никак. Это знаешь что? А это твоя интеллигентская мягкотелость. Зачем, спрашивается, идти на пустой риск, а? Скажи! Кому от этого польза? Молчишь? А я отвечу: врагам нашей революции, вот кому. А раз ты зазря идешь на этот ненужный, вредный поступок, то, выходит, ты объективно не кто иной, как пособник контрреволюции. Кто тебе велел под пулю бандита Безобразова спину свою подставлять?[1] Случай спас, не то гнил бы ты в той Гниловке, будь она проклята. Или вот вчера. Это ж надо! Бандиту, мерзавцу оружие отдал, чтоб он, значит, сам над собой суд чести учинил! Да какая ж у него честь! Откуда она? Снова случай, что не укокошил Сивачев тебя в той самой крапиве!.. – Илья махнул рукой в сторону старой усадьбы. – Нет, Миша, – сказал, остывая и вытирая лысину вечным своим клетчатым платком, – я так дальше с тобой не могу. Понимаю, не в моем ты подчинении, а то б я тебя уже закатал революционным судом по всей строгости… Но доложить твоему начальству я, извини, буду обязан. Вот так.
Сибирцев понял, что этот эмоциональный взрыв был вызван его совершенно неуместной ухмылкой. Дернуло ж! А теперь ищи примирения, хоть и не ссорились.
Нет, если всерьез, то, конечно, Илья не прав: пустой, бессмысленный риск, дешевая бравада были, в общем, чужды Сибирцеву. А вот то, о чем упоминал Илья, то – совсем другое.
Когда он, Сибирцев, лихо вышел из смертельной ситуации и точным, мастерским ударом свалил бандита Митьку Безобразова, он сразу указал путь тем темным, запуганным мужикам, что и сами не чаяли покинуть бандитское гнездо на острове среди болот. Однако пуще смерти боялись гнева своего кровавого и безжалостного главаря. Кто же мог предполагать тогда, что у Митьки еще один револьвер в сапоге окажется?..
Но дело все же было сделано, и бандитская шайка ликвидирована. А это главное. Правда, и сам едва богу душу не отдал. Рана-то все болит…
Ну а что касается Якова Сивачева… Тут, конечно, сложнее. И вряд ли смог бы и на самом высоком суде объяснить Сибирцев, что заставило его протянуть сломленному, уничтоженному врагу – но ведь бывшему товарищу, да к тому же родному брату несчастной Машеньки – револьвер с одним патроном. Будь такая встреча в бою, не дрогнула бы рука, нипочем не дрогнула. Но в тишине, в саду, где прошло детство Якова, когда рядом в доме его сестра и мать… Нет, каким бы врагом революции ни был Яков, им-то ведь он был сыном и братом. Жаль, что не хватило чести, или, вернее, совести у Сивачева, жаль. Вот и убил его Сибирцев. Убил, жалея, что так пришлось, что вынужден был это сделать. Разве такое объяснишь Ныркову?
Логика Ильи проста: Сибирцев вскрыл бандитское гнездо, Нырков – уничтожил. Просто, как в шашках. А то, что могут погибнуть другие, невиновные люди… Ну что ж, скажет Илья, такова революционная стратегия. За всем не уследишь, всего не угадаешь. Революция, естественно, по-нырковски через два, а то и три «р», должна быть оплачена кровью. Такова железная необходимость.
Но такова ли? И почему обязательно железная?..
Вот и теперь, собираясь в Сосновку, где, по прикидкам Сибирцева, мог оказаться еще один из центров бандитского восстания, а также целый склад оружия и много чего другого, о чем, возможно, и не догадывается прозорливый начальник Козловской транспортной ЧК Илья Иванович Нырков, думал Михаил вовсе не о том, придется или не придется ему снова, как всю сознательную жизнь, рисковать собой, нет, теперь его беспокоила иная навязчивая мысль о том, что Илья по своей нелепой убежденности может все разом испортить, вывести его, Сибирцева, из операции.
– Жестокий ты человек, Илья, – вздохнул Сибирцев.
– Революция требует… – вскинулся было Нырков, но Сибирцев, поморщившись, вяло отмахнулся:
– Ну, положим, жестокости-то она вовсе от нас не требует… Мы жестоки, они жестоки… Подумай, к чему все в конце концов придем? Нет, Илья, это не контрреволюционные разговоры, ты не кипятись.
– Я замечаю, Михаил, – вдруг холодным, суровым тоном заговорил Нырков, – что ты ничего не понял. Скажу правду: я был рад, когда ты появился у нас в Козлове. Ну, как же, опытный чекист, из самого Центра, от самого товарища Дзержинского! Лазутчика ты мне того сразу размотал, словом, высочайший класс показал. А что теперь вижу? А теперь мне ясно, что зря я радовался. Поскольку, выходит, ты против нашего революционного порядка и дисциплины, вот… Нет в тебе, понимаешь, нашей высокой революционной беспощадности!
– Ну, ты не рычи, Илья, не надо. От того, что ты сейчас снова будешь на меня рычать, наша с тобой революция мужикам слаще не станет и быстрее не сделается. А если конкретно об этой самой твоей революционной беспощадности, то она нынче не столько револьвера, сколько ума от нас с тобой требует. К концу ведь дело идет, сам говоришь, намахались сабельками-то, пора бы и о живых людях подумать…
Сибирцев говорил устало, как бы убеждая Ныркова, что все-то он, Михаил, тоже понимает, и где-то даже согласен с Ильей, но… Вот это «но», прежде безотчетное, неясное, теперь, видел Сибирцев, навсегда встало между ними. Стеной поднялось, и ничем ее не сдвинешь, не разрушишь.
Илья сам напомнил, как быстро и ловко допросил, «размотал» Сибирцев бывшего подручного того самого Митьки Безобразова, егеря Стрельцова, как благодаря этому была по сути бескровно обезврежена банда, державшая за горло Козловский железнодорожный узел. А ведь хлипкий вид был тогда у Ильи, растерянный, испуганный, дальше некуда. Еще бы, ни тебе подходов к банде, ни мало-мальски сносных перспектив. А почему? А потому, что не силен Илья там, где думать надо. Вот с одним пулеметом на бричке против сотни выйти – это он может. Тут действительно храбрости ему не занимать. И решительности. А нынче, когда регулярные войска уже давят антоновщину, рассеивая крупные бандформирования, когда и бояться вроде бы особо некого стало, вот теперь Илья осмелел, воспрянул духом и… вылезла из него наконец эта самая революционная беспощадность. Не к открытым врагам, а вообще к людям, к тем, кто в тяжелое время не был с ним бок о бок, не палил из револьвера на все четыре стороны…
А может, оттого появились теперь эти мысли, что сидел в Сибирцеве врач, хоть и недоучившийся, однако требовавший жалеть людей, да, жалеть, и даже на риск идти ради них. Нырков же, похоже, никогда никого не жалел. Не умел и не любил. Вот в чем вся соль.
Но ссориться теперь им, тем не менее, не стоило. Ибо одно общее дело они делали и, в конце концов, во вчерашнем бою с бандой рисковали одинаково. А потому кончился этот их разговор тем, что положил Сибирцев Ныркову руку на плечо, сжал несильно пальцами, потом подмигнул с улыбкой и сказал примирительно:
– Ладно, Илья, обещаю тебе никаких глупостей не совершать, зазря башкой не рисковать и… Ну, словом, не бойся, не подведу тебя. А ты уж постарайся, пригляди за Машенькой, ведь у нее теперь, кроме тех могил, – он кивнул в сторону церкви, – да нас с тобой, ничего на свете не осталось.
Илья засопел, нагнул голову и потащил из кармана свой неразлучный платок в крупную клетку.
– Ну, а остальное, как условились. Да смотри мандат мой не потеряй, – улыбнулся Сибирцев и подмигнул Илье. – Словом, все будет в порядке!
Нырков неожиданно прижался щекой к груди Сибирцева, обнял его обеими руками, резко отстранился и, повернувшись, пошел к бричке.
– По коням! – хрипло крикнул он своим.
Сибирцев видел, как быстро и ловко вскочили в седла чекисты. А вот и Маша, не сводя с него глаз, поднялась в бричку, ее руки судорожно прижали к груди белый мешочек, и лицо ее, и руки были одного с ним цвета. Наконец Малышев, привстав, с оттяжкой хлестнул вороных концами вожжей, и те разом взяли с места. Мгновенно образовались густые клубы пыли, и в них пропало все – и бричка, и всадники, и белое Машино лицо.
Весьма противоречивые чувства вызывал сейчас Сибирцев у Ныркова. За те два месяца, что они были знакомы, успел Илья истинно по-мужски, ну прямо-таки влюбиться в этого умного, серьезного человека, и если по высокому счету, то самого настоящего профессионального чекиста. Нутром чуял он, что за спиной Михаила были не какие-то там заграничные фигли-мигли с барышнями, а большая и опасная работа. Конечно, никакая душевная близость не подвигла бы Илью задавать ему вопросы, тем более интересоваться прошлым, ну, тем, о чем ему, вероятно, и знать не положено. Уже одно то, что прибыл Сибирцев в вагоне особо уполномоченного ВЧК Лациса и с мандатом, подписанным самим товарищем Дзержинским, – тут он, его мандат, – Илья погладил себя по левому борту кожанки, а там, где будет Миша, эта бумажка – прямой путь в петлю, – да, так вот уже одно только это обстоятельство сразу ставило Илью в зависимое положение. Однако оказался Михаил мужиком негордым, простым и свойским, хотя мог бы и приказать, и потребовать, и голос повысить, характер предъявить, но он сразу, с ходу взял на себя самое трудное. Такие вещи, конечно, понимать надо и ценить.
А когда тяжело ранил его бандит и неясно было, выживет он или нет, когда после сообщения Ильи уполномоченному ВЧК Левину в Тамбов о происшедшей с Михаилом беде тот всыпал Ныркову так, что ему и присниться не могло даже в самом поганом сне, вот тогда и другое понял Илья, сообразил, что этот Сибирцев – не что иное, как самая что ни на есть настоящая бомба под его, Ныркова, стулом. И взорваться она может в любую непредвиденную минуту.
Взгляды и убеждения Ныркова были прямолинейны и однозначны: все, что на пользу революции, – оправдано. Расстрелять десяток-другой саботажников, пустить в расход заложников или уничтожить сотню-другую бандитов – это добро. И ни разу еще не дрогнула его праведная, революционная, сознательная рука, приводя приговор в исполнение. Время такое, и значит, требуется полная решительность.
Революция всегда права… Истово уничтожая ее врагов, Илья Нырков порой чувствовал себя не только верховным судьей, принявшим власть именем большевистской партии, но и… спасителем. Да, да, именно спасителем. Ибо, как говаривал когда-то, пребольно выкручивая ухо ему, мальчишке, учитель закона Божьего: наказуя тело, спасаешь душу. А ведь если всерьез взглянуть на это дело – так оно и было. Знал и видел Илья, где оно – счастье народное, и решительно шагал сам и вел за собой массы в твердо означенном направлении. Ну, а кто против – того подвергнуть решительному революционному наказанию.
Всякий раз вспоминая жесткий разговор с уполномоченным Левиным, суеверно ежился Нырков. Вопрос был поставлен прямо: «прощенные дни» объявлены, время ограничено, кто не согласен – раздавить. И нечего затевать авантюры, уговаривать кого-то там еще, видишь ли, упрашивать, может статься? Расправляться беспощадно! Вот главный закон революции. Так приказал товарищ Троцкий, а его приказы не обсуждаются. Но если где-то и возникнет сомнение, то трактовать его исключительно в пользу революции, в пользу советской власти. И никакого снисхождения.
В общем-то Левин ничего нового Ныркову не сказал, лишь еще больше ужесточил уже известное. Но вот Сибирцев, даже непонятно чем, снова внес сумятицу в абсолютную нырковскую ясность.
И теперь, сидя в качающейся бричке напротив Маши, как-то посторонне разглядывая ее лицо, пытался сообразить Илья, что же такое в самом-то деле заставляет его, уверенного в своей правоте, снова размышлять и сомневаться.
Ну, положим, враг – он и должен поступать как враг. Его можно угадать, завести в ловушку, уничтожить, в конце концов. Хитрость тут нужна. И еще – сила, уверенность, что ты в конечном счете нрав. Да, именно так, потому что и революция всегда права. Ну а свой? Он ведь тоже должен быть ясен, понятен до донышка. Иначе как же своих от чужих-то отличать? Так и роковую ошибку совершить можно. А если теперь с этой меркой к Сибирцеву? Нет, не выходит что-то. Непонятен он, непредсказуем. И это плохо. В благородство хочет играть. А почему? О каком благородстве с врагами может идти речь? Ведь ясные же указания из Центра были на этот счет, чего ясней. Разве красный террор не вынужденная мера Советской власти? Разве не враги его нарочно спровоцировали? И коли это так, пусть теперь сами и пожинают плоды своих подлых провокаций.
А впрочем, если рассуждать всерьез и глубоко о характере Михаила, то вывод-то напрашивается… не в его, к сожалению, пользу. И вывод естественный – не знает он, Михаил, настоящей классовой борьбы. Умен, профессионален, но слаб в убеждениях. Да и где их было взять-то там, за границей? А который качается, это – большая опасность для революции. Такой легко может откачнуться и к врагу. До поры – попутчик, но не исключено, что может скоро стать и смертельным врагом. Духа в нем нет пролетарского, большевистского. Закалки. Вот в чем дело. Шалости в нем много, прощать хочет. А надо драться!
И благородство-то у Сибирцева вот, поди, откуда. Оно – от их благородия. Недаром говорится: ворон ворону глаз не выклюет. Есть в нем, похоже, это ненавистное офицерское презрение к черной кости. Он, поди, и суд чести промеж себя с Сивачевым оттого придумал, что каков бы бандит этот Яков ни был, а оставался он все ж офицером, своим, видать. Вот она – голубая кровь их благородий. Вот где всегда измена гнездится. Много их к народной революции-то нынче примазалось… В конце-то концов, недоверие – это тоже оружие революции. И с какой стати он, Илья Нырков, обязан всем и без разбору доверять?..
Нырков чувствовал нараставшее раздражение, понимая, что в отношении Сибирцева все же, видать, не совсем он прав, но ничего уже не мог поделать с собой, ибо крепко давило его классовое самосознание, хоть и не был он рабочим в чистом виде, а бывший мастер железнодорожного депо, как ни крути, ни верти, не самый угнетенный пролетариат.
Вскипавшая непонятная злость почему-то перекинулась на Машу: ишь сидит, икону с нее писать, а сама – родная сестрица бандита, убийцы, значит. Чуял Илья ее враждебную классовую сущность, но… просил же ведь за нее Сибирцев. И это тоже злило теперь.
– А скажи-ка мне, красавица, – неожиданно для себя начал он и заметил, как вздрогнула Маша и ее большие серые глаза стали еще больше и круглее, словно от страха, чует, поди, кошка-то свой грех… – Как же это так, позволь тебя спросить, братец твой в наших-то краях очутился? По своей ли воле или еще по какой причине?
Маша поняла вопрос и то, что стояло за ним. Глаза ее сузились, краска прилила к щекам, руки непроизвольно прижали к груди белый мешочек.
Вот оно! Неясная догадка снова мелькнула у Ныркова. Ну конечно, одна кровь… Сейчас и тут пузыри пойдут, гордость, видишь ли, станут предъявлять…
Но ответила Маша размеренно и спокойно, только голос у нее вздрагивал и срывался. Видно, оттого, что бричку подкидывало, а ее по другой причине!
– А разве вам Михаил Александрович не рассказывал?
– Ну-у, рассказывал, – протянул Нырков и невольно перешел на «вы». – Одно дело – его рассказ, а другое, так сказать, – он хмыкнул, – ваш.
– Тогда я вряд ли добавлю вам что-то новое. Все, что я узнала о брате… покойном брате, я услышала из их разговора с Михаилом Александровичем. В доме. Ночью… Я не могла спать и все слышала.
– Ну и что же вы слышали? – без всякой видимой заинтересованности спросил Нырков и насторожил уши.
Маша пожала плечами.
– Говорил брат… Яков. А Михаил Александрович его слушал. Нет, Илья Иванович, если я правильно понимаю ваш вопрос, Михаил Александрович не мог знать, кем и по какой причине стал Яков. Я ведь так ваш вопрос поняла! Да?
И в этом почти наивном тоне услышал Нырков все то же превосходство проклятых их благородий. Все-то они, выходит, больше его понимают, все наперед носом чуют… Вот взять того же Сибирцева: он и больной, и небритый, и стриженный кое-как, и в тряпье закутанный, а все равно так и норовит барином глядеться… И девица – тоже… Да, им палец в рот не клади.
– Думаю, вы, Маша, извините, кажется, Марья Григорьевна, так? Да, я думаю, мы не совсем верно истолковали мой вопрос. Я вовсе иное имел в виду. Сейчас поясню. Во-первых, ни вас, ни – упаси боже – Мишу я ни в чем не подозреваю. Меня интересует лишь одна мелкая деталь, впрочем, это она для меня деталь, а для кого-нибудь иного, может, и не такая уж мелочь. Я хотел бы знать ваше, Марья Григорьевна, мнение, отчего это Сибирцев, человек, вполне осознающий революционную ответственность, разрешил и, более того, по его собственным словам, поспособствовал вашему… э-э, брату уйти от справедливого революционного суда. Ведь по законам военного времени, а у нас в губернии, как вам известно, введено военное положение и до сегодняшнего дня, насколько известно, его никто не отменял… Так вот, в чем, как вы думаете, причина?
– Во мне, – просто ответила Маша и отвернулась.
– Да-а… – только и смог протянуть Нырков.
– Когда Яша… – она запнулась, – умер вчера днем, Михаил Александрович сказал мне, а я стояла на крыльце и все видела, он сказал, что Яша, оказывается, умер давным-давно, вы понимаете? Давным-давно, когда они с Михаилом Александровичем были молодыми… Там. – Маша показала рукой на восток. – Вы ведь знаете, где они служили?.. Яша оказался слабым и предал товарищей… А Михаил Александрович, не зная этого, был уверен, что Яша – герой, и привез нам его часы… А когда Яша умер, я поняла, что это из-за нас с мамой. Но мама тоже, вы знаете, умерла, не вынесла горя, и осталась я… И Яшин грех не обрушится теперь на мою голову. Или вы думаете иначе? – Она строго поглядела на Ныркова, и Илья как-то неопределенно пожал плечами и развел руки в стороны.
– Все может быть, все может быть… – пробормотал он как бы самому себе. – Во всяком случае, думаю, вам нет нужды рассказывать эту историю на каждом углу. И вообще, вам лучше забыть о ней.
– Хорошо, доктор, – согласилась Маша, и Нырков снова поморщился. Он вспомнил, что Сибирцев представлял его Маше как своего врача. Да, впрочем, он и сам, когда перевозили тяжело раненного, еще бредившего Сибирцева из уездного госпиталя в усадьбу Сивачевых, он тоже из конспиративных соображений представился Маше как доктор. Чего же теперь от нее требовать? Какой-то особой проницательности? Бедная девушка… Вот так, в одночасье лишиться сразу всей родни, и при этом нести на себе тяжкий крест сестры оголтелого бандита… Илья даже нахмурился от такого неожиданного своего признания. Этого ему еще не хватало… А все-таки господский-то гонор в ней есть, есть…
Странно, но Машин рассказ почему-то и успокоил Илью. Он скрестил руки на груди, откинулся на спинку сиденья и, сощурившись, стал глядеть в небо. А в голове его тем временем начали складываться строки донесения.
«Значит, так: Тамбов, Губчека, уполномоченному ВЧК товарищу Левину… Естественно, секретно… Ох, чую, всыплет он мне опять за все эти фокусы нашего Михаила… Сообщаю, что 20 мая сего, двадцать первого, значит, года в селе Мишарине Моршанского уезда совместными усилиями сотрудников транспортного отдела Козловской ЧК, бойцов продотряда товарища Баулина… ну, этот в доску свой, рабочий, питерский… а также жителей указанного села, разделяющих идеи Советской власти… Да-а, а тут как раз еще и посмотреть надо, как они разделяют эти наши идеи… одним словом, разгромлена крупная банда сотника Сивачева в числе шестидесяти сабель, остатки которой рассеяны и преследуются. Операцию по уничтожению возглавил… а что, нам чужая слава не нужна, нет, тут голая правда… возглавил, значит, находившийся здесь на излечении вследствие ранения в марте сего года при взятии главаря козловской банды Безобразова, деревня Гниловка Козловского уезда, известный вам товарищ Сибирцев. Точка. Им была организована оборона села Мишарина, а также лично уничтожен упомянутый сотник Сивачев. Все верно. При проведении операции был подвергнут аресту антоновский агент, местный священник отец Павел, он же в миру Амвросий Родионович Кишкин, который, однако, сумел уйти от следствия революционного суда путем самоубийства… Ох, не погладит меня Левин за это по головке, нет, не погладит… В силу обстоятельств товарищ Сибирцев, обладая специальными полномочиями ВЧК, перешел на нелегальное положение и выбыл в район села Сосновка, где, по имеющимся у него сведениям, может находиться крупный склад оружия, а также антоновская агентура упомянутого Кишкина. По личному указанию товарища Сибирцева прошу передать это сообщение в Центр товарищу Лацису… Ну вот, пожалуй, и все. И подпись: начальник транспортного отдела Козловской ЧК Нырков. Точка».
Илья Иванович закрыл глаза, повторил текст и окончательно успокоился. Все он сделал правильно. И себя и Мишу ни в чем не подвел и упреков его не заслужил.
Солнце клонилось к закату, и позади брички в золотистом шлейфе пыли то появлялись, то исчезали согнутые серые фигуры скакавших во весь опор чекистов.