bannerbannerbanner
Куколка для монстра

Виктория Платова
Куколка для монстра

Полная версия

© Виктория Платова, текст, 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *
После комы
День третий

Я не могу опознать его. Я не могу опознать ее.

Я никогда не видела этих лиц. Так же как и лица человека, который показывает мне одни и те же фотографии – их ровно одиннадцать (какое облегчение – в прошлой жизни, которая навсегда отрезана от меня, я умела считать, во всяком случае, до одиннадцати). Но ни одна из этих фотографий ничего не говорит мне…

Впрочем, на меня нельзя положиться.

Я не могу опознать даже себя.

Кто я?..

После комы
День пятый

Я не могу опознать его. Я не могу опознать ее.

Женщина на фотографиях мертва. Короткие черные волосы, такая же черная кровь, которая залила ей лицо. Лицо чересчур спокойное для автокатастрофы. Лицо чересчур красивое, чтобы быть настоящим.

Мужчина на фотографиях жив. Он похож на ласку. Или на хорька – из тех, что отираются на плечах занюханных хиппи (откуда я знаю о занюханных хиппи?). Откуда я знаю, что существуют ласки и хорьки и что мужчина, изображенный на снимках, похож именно на них, а не на гризли или опоссума? Я занималась зоологией? Или случайно посмотрела видовой фильм, сидя на кухне и перебирая подгнившие яблоки?..

Если я знаю, что такое «кухня» и что такое «подгнившие яблоки», то почему, черт возьми, я не знаю, кто такая я сама?!.

Мужчина на фотографиях, должно быть, знал. Но он погиб в катастрофе, так же как и женщина с короткими черными волосами. Возможно, все другие, знавшие меня, умерли еще раньше, или так же потеряли память, или эмигрировали из страны – ко мне никто не приходит. Никто, кроме этого парня с фотографиями. Фотографии одни и те же – человек, похожий на ласку.

Два снимка вызывают во мне глухой протест (откуда я знаю, что такое «протест»?); еще три – здоровый скепсис (откуда я знаю, что такое «скепсис»?). И только на одном, любительском, – без дешевой вспышки – ласка так хороша, что я, не раздумывая, переспала бы с ней.

Переспать. Как мило. Кажется, я знаю, что такое «переспать», но это знание не касается меня, как и все остальные знания.

Я знаю, что где-то должен быть Бог, и вот он уж действительно не похож ни на хорька, ни на опоссума.

Я даже знаю, что существуют два вида гильотин – один для подрезки сигар, а другой – для головы Марии-Антуанетты. Бог существовал задолго до Марии-Антуанетты, он наверняка видел, как ее голова скатилась в корзину…

Кто я?..

После комы
День седьмой

Я не могу опознать его. Я не могу опознать ее.

Была ли я любовницей мужчины? Была ли я подругой женщины? Была ли я их случайной попутчицей, севшей в машину за пятнадцать минут до катастрофы или за двадцать минут до мокрого снега (в ту ночь шел мокрый снег, слава богу, я знаю, что такое «снег»)? Была ли я причиной катастрофы или ее следствием? Кстати, он говорит, что следствие все еще идет, – этот парень, который приносит мне одни и те же фотографии. У меня даже сняли отпечатки – теперь все десять пальцев, включая мизинцы, могут смело фигурировать в суде. Но у меня стопроцентное алиби, если двухмесячную кому и следующую за этим амнезию можно считать алиби.

Мне не хочется расстраивать его, мне не хочется говорить ему, что как раз алиби у меня нет… Иначе я никогда не была бы осуждена. А я осуждена и отбываю наказание в одиночной камере своего беспамятства.

…Сегодня дежурная сестра принесла цветы.

Сегодня я опять не вспомнила ничего, кроме названия цветов, – гвоздики… Я даже не знаю, нравились ли мне гвоздики, когда я была собой и все знала о себе. Мне нынешней они не нравятся. Но я ничего не сказала сестре – она так добра ко мне. Ее зовут Анастасия… А как зовут меня?

Кто я?..

Часть первая
Анна

… – У вас появился поклонник? – Это была ревнивая заинтересованность оперативного работника, не больше. Он даже не пытался скрыть ее, этот мой постоянный утренний собеседник. Вот и теперь он рассматривал уже успевшие мумифицироваться лепестки ничего не значащих, с точки зрения улики, цветов, недостающего звена, вытянув которое он наконец-то загонит меня в угол… Все эти восемь дней – с тех пор как я пришла в себя, очнулась в логове капельниц – он пытался загнать меня в угол. Все для него было блефом – и мое беспамятство, и гвоздики, принесенные молоденькой медсестрой.

Если бы из-под его дешевого свитера так настойчиво не лезли бы милицейские погоны (почему-то мне казалось, что он лейтенантишка-неудачник, не больше, – такие ретивые типы редко дослуживаются даже до майора), я бы обязательно ответила ему расплывчато-кокетливым тоном: «Да, поклонник, почему нет, в этой образцово-показательной клинике самый широкий спектр поклонников – от ведущего нейрохирурга с самым распространенным грузинским отчеством до чемпиона Европы по греко-римской борьбе, который зализывает здесь последствия черепно-мозговой травмы…»

Но эти невидимые погоны (я надеялась не увидеть их никогда) так раздражали меня, что я сказала просто:

– Не стоит обольщаться на мой счет. Это всего лишь дежурная медсестра. Надеюсь, что ее невинный жест не будет преследоваться в судебном порядке.

Он хмуро посмотрел на меня:

– «Невинный жест», надо же! Для только что вышедшей из комы дамочки вы неплохо справляетесь с речью. А как насчет всего остального?

Я уже знала, что такое все остальное, – чертовы одиннадцать фотографий, которые он через минуту бросит мне на одеяло. Я знала и все равно ждала их – и это было единственным, чего я по-настоящему ждала. Может быть, я наконец-то увижу что-нибудь новое на зернистом, плохо пропечатанном заднем плане – что-нибудь, что поможет мне вспомнить этого человека, а вместе с ним – и себя…

Но мой лейтенантишка-неудачник не торопился с очередной экскурсией по фотографическому глянцу.

– А зачем она принесла вам цветы?

– Не знаю. Думаю, просто так. Кто вы по званию?

Он коснулся жестких полуживых лепестков такими же жесткими пальцами, машинально оборвав один из них, – и я вдруг подумала о том, что в детстве, с тем же машинальным наслаждением, он обрывал крылья бабочек… Наверняка в его детстве были бабочки. О себе я ничего не могла сказать наверняка.

Я не помнила своего детства, как не помнила всего остального.

– Эти цветы называются гвоздиками. Вы знаете, что такое «цветы»? Вы знаете, что такое «гвоздики»?

– Да.

В его глазах вдруг вспыхнул охотничий азарт, – если я знаю, как называются цветы, то логично предположить, что мне известно и собственное имя.

Мне неизвестно собственное имя.

Я терпеливо внушаю ему это каждое утро. Но он не верит мне – ни его мутные зрачки фокстерьера (фокстерьер – собака, я знаю это точно), ни жалкие милицейские погоны, которых я никогда не видела, не верят мне. Амнезия, синдром Корсакова – все это для него уловки хитрой дамочки (кстати, сколько мне лет и выгляжу ли я дамочкой?..); амнезия, синдром Корсакова – все это для него лишь движущая сила латиноамериканских мыльных опер, не более…

Стоп.

Ты знаешь, что такое мыльные оперы, дамочка под капельницей, поздравляю! Что еще ты знаешь – не о мыльных операх, а о себе?

Ничего, ничего, ничего больше.

– Кто вы по званию?

– Капитан.

Вот как, стало быть, я ошиблась. Не лейтенантишка-неудачник, а капитанишка-неудачник. Никому другому не поручили бы такой безнадежный случай, как я.

Я – безнадежный случай.

Я безнадежна. Это все, что я могу сказать о себе.

Я безнадежна, а его зовут Константин Лапицкий, – во всяком случае, именно эта фамилия вписана в его удостоверение, которое я даже толком не рассмотрела. Имя идет ему. Людям вообще идут имена.

Но только я могу понять это. Потому что собственного имени у меня нет. Я надеюсь, что пока. Я все еще надеюсь вспомнить – и именно поэтому жду каждого утра с капитаном Лапицким. У капитана тонкие решительные губы и сколотый передний зуб, придающий ему сходство с узкотелым хищным зверьком, – если вспомнить человека на фотографиях, то можно прийти к выводу, что фауна правоохранительных органов не очень разнообразна…

– Сходите к дантисту, – сказала вдруг я опостылевшему за неделю капитану. – Вам нарастят недостающую часть зуба, вы женитесь на дочери вашего начальника, получите новое звание и перестанете таскаться ко мне, как на работу.

– Сейчас моя работа – это вы, – он даже не обиделся, он оказался терпелив. Далеко пойдет, так что я, кажется, ошиблась насчет перспектив его карьерного роста. – Не будем откладывать.

Я прикрыла глаза. Одиннадцать фотографий, он лишь иногда меняет их порядок, в надежде, что пасьянс сложится, – чем черт не шутит. Поздравляю, «пасьянс» – новое слово в моем лексиконе – интересно, какие еще открытия меня ждут? Мария Стюарт – не Мария-Антуанетта, но именно она раскладывала пасьянсы… Кажется, именно за это ей отрубили голову. А впрочем, я не помню… Но зато помню название карт – от двойки до туза и все четыре масти…

– Пики, черви, бубны и крести. Или вам больше нравится, когда их называют трефами?

– О чем это вы?

– Ни о чем… Давайте сюда ваши фотографии.

…Но сегодня это были другие фотографии. Первым в стопке лежал польский актер Збигнев Цыбульский.

– Знаете этого человека? – невозмутимо спросил капитан, психолог чертов, доморощенный Иуда.

– Да. Это актер. Польский актер. Он носил очки, белый шарф и погиб. Кажется, в конце шестидесятых…

– В шестьдесят седьмом, если быть совсем точным, – он удовлетворенно хмыкнул. – А сейчас какой год, вы знаете?

Я молчала. Действительно, какой сейчас год?..

– Избирательная у вас память, как я посмотрю, – капитан остался профессионально вежливым, хотя больше всего ему хотелось съездить мне по физиономии.

 

По лицу, которого я даже не видела.

Эта мысль вдруг обожгла меня – я еще не видела своего лица. Может быть, все дело в этом: я увижу свои собственные, только мне принадлежащие глаза и складки у губ (почему я уверена, что у моих губ обязательно должны быть складки?) – и наконец-то вспомню себя.

– Мне нужно зеркало. У вас есть зеркало?

– Нет… Но если вы хотите…

Хочу ли я? Его тон не мог обмануть меня: в присутствии представителя власти любой флирт с зеркалом смахивал бы на опознание. А для опознания необходимы как минимум еще двое – я когда-то читала об этом? Видела в кино? Или мне приходилось принимать в этом участие?.. И вдруг на этом опознании я приму себя за кого-то другого?..

– Нет, пожалуй, нет… Не нужно.

– Тогда продолжим.

Он пододвинул мне оставшиеся снимки – небрежным жестом, в котором чувствовалось едва скрытое напряжение (за восемь дней я изучила этот жест). И я знала, что сейчас увижу: женщину, установить имя которой не могут (так сказал капитан). И человека по имени Олег Марилов. Капитан назвал его имя только на третий день, когда потерял надежду услышать его от меня.

Это имя мне ничего не говорило. В моей опустевшей, как город в период летних отпусков, голове не было ни одного имени, связанного с прошлой жизнью. Збигнев Цыбульский не в счет, но вряд ли он имеет какое-то отношение ко мне… Я взяла в руки принесенные фотографии мужчины – и не увидела ни одной из тех, которые мне показывали раньше. Те – вчерашние, позавчерашние, любительские, профессиональные, снятые со вспышкой и без – были полны жизни. Во всяком случае, человек, изображенный на них, был жив. В отличие от женщины, которую я видела на снимках только мертвой.

Но на этих снимках и он был мертв. Видимо, их сделали сразу же после катастрофы: искореженная груда металла, бывшая когда-то машиной; искореженная груда плоти, бывшая когда-то человеком. Мертвая женщина выглядела лучше.

– Кто это? – бессмысленно спросила я, хотя уже знала – кто.

Капитан молчал, и это было молчание разочарованного человека – видимо, он надеялся, что эти жестокие снимки встряхнут за плечи мою атрофированную память, надают ей по щекам, заставят вспомнить.

Он все еще надеялся.

Надежда не оставляла его, пока я безучастно перебирала снимки.

– Нет, я не знаю его. Я не помню… Это имеет какое-то отношение ко мне?

Он вынул из папки еще одну стопку фотографий – и снова на них, осененная тем же заревом катастрофы, была заснята женщина. Но не та, снимки которой он показывал мне все это время. В беспомощном изгибе фигуры все еще теплилась жизнь.

– Кто это? – бессмысленно спросила я, хотя уже знала – кто.

– Это вы. Третья участница драмы. Вы живы. Поздравляю.

– Я… Ну да. Я… Может быть. Но чего вы хотите от меня?

Он нагнулся ко мне – впервые за восемь дней он оказался так близко; от него исходил резкий запах дешевого одеколона.

Откуда я знаю, что это – дешевый одеколон?..

– Я хочу, чтобы ты все рассказала мне.

– Я ничего не помню. Я ничем не могу вам помочь.

– Я не верю тебе. Может быть, ты начиталась дурацких книжек по психиатрии, попрактиковалась на периферии и теперь водишь меня за нос. Знавал я таких умников. Некоторые накалывали не одну экспертизу. Вот только со мной такие номера не проходят. Я вижу тебя насквозь.

– Тогда, может быть, вы скажете мне, кто я такая?

– Никто, – он сказал это со сладострастием, пригвоздив меня к больничной койке, – никто.

Мгновенная боль пронзила меня. Я – никто. И все, что у меня есть, – это больничная койка и клетка казенной палаты, украшенная букетиком дешевых цветов. Таких же дешевых, как и одеколон капитана Лапицкого. Это было слишком, и я выдохнула ему в лицо:

– Это неправда. Этого не может быть. Кто-то же должен знать меня. Кто-то еще, кроме этих снимков. Не смейте больше приносить их мне.

– Что же ты сделаешь? Пожалуешься прокурору? Напишешь заявление? Вот только от чьего имени ты напишешь заявление, а?!

– Замолчите.

Но его уже невозможно было остановить.

– Никто. Ты никто. Как тебе нравится такая перспектива?

– Я хочу поменять следователя.

– Пиши заявление. Только не забудь подписаться. Своим настоящим именем. Мне наплевать, каким оно будет. Согласна?

Я медленно собрала все фотографии, сложила их в аккуратную стопку и швырнула ее в лицо капитану. И тут же поняла, что все это время хотела сделать это – бросить ему в лицо жизнь, которую он хотел навязать мне и которая не имела ко мне никакого отношения. Уголок одного из снимков ударил его по щеке – я видела, как он поморщился от боли.

– Я сейчас уйду, – тихо сказал он, но я знала, что это всего лишь уловка, обходный маневр, что он никогда не покинет поле боя вот так, за здорово живешь, – я сейчас уйду, но боюсь, что больше к тебе никто не придет. Тебя даже некому будет забрать из клиники, если ты останешься жива. Или из морга, если надумаешь умереть. Так что будем считать, что я пока единственный человек, который в тебе заинтересован.

– Почему?..

То, что он сделал потом, можно было бы расценить как жест особого расположения, если бы не огонь ненависти, который полыхал в его глазах. И эта ненависть была направлена даже не на меня, а на него самого. Он так и не смог стать хозяином ситуации. Не смог, хотя и пытался.

Капитан крепко обхватил мой подбородок жесткими пальцами (бедные цветы, которых он касался, – им тоже, должно быть, пришлось несладко!). Теперь мое лицо покоилось в его руке, как холодная рукоятка какого-нибудь табельного оружия.

Другой рукой он, не глядя, вытащил из середины стопки снимок и придвинул ко мне. Глянцевая поверхность фотографии мгновенно запотела от моего прерывистого дыхания.

Документально зафиксированная смерть нависла надо мной. Так близко, что я не могла разглядеть ее. Смерть вообще невозможно разглядеть, если она подходит слишком близко.

– Ты видишь? Это все, что осталось от моего друга. От моего лучшего друга. Мне казалось, что я знал о нем все.

– Все знать невозможно, – странно, как можно дослужиться до капитана и не понимать таких прописных истин.

– Хорошо, – он нехотя согласился. – Все знать невозможно, ты права. Но ничто не мешает знать всех. Мы много лет проработали с ним в одной связке. Я знал его женщин. Все они были похожи друг на друга – маленькие натуральные блондинки с большой грудью, обязательно близорукие – минус четыре по зрению, никак не меньше. Ему нравилось, как они прищуриваются, прежде чем сказать ему, что останутся на ночь. Это его умиляло. Ты не похожа ни на одну из них. Ты – не одна из них. Ты не в его вкусе. Тебя бы он не взял даже в качестве осведомительницы.

– А ту, другую?

– Мне бы тоже хотелось с ней побеседовать, но она уже ничего не скажет. У меня осталась только ты.

– В качестве случайной попутчицы я бы вас не устроила? – За восемь дней я уяснила для себя обстоятельства дела: мокрое предзимнее шоссе, машина, снесшая ограждение, два трупа, одна чудом оставшаяся в живых пассажирка, благополучно потерявшая память – и об аварии, и обо всем остальном…

Капитан грустно покачал головой:

– Этот вариант устроил бы меня. Вы даже представить себе не можете, как бы он меня устроил. – Он наконец-то выпустил мое лицо из ладони, отодвинулся: сразу же появилась дистанция, а вместе с ней вернулось и устало-вежливое «вы». – Но есть маленькая проблема: никто не знает – кто вы. Никто не делает попыток вас найти. Нигде нет даже упоминания о вас. При вас не нашли ничего, что хоть как-то могло объяснить ваше существование. Только отпечатки пальцев.

– Это была неприятная процедура. Хотя надо признать, что работаете вы оперативно.

– Мы работаем оперативно. Знаете, мне бы очень хотелось найти ваши пальчики еще где-нибудь. Это бы многое объяснило.

– Где, например?

– Например, в одном симпатичном доме. В доме, где произошло тройное убийство.

– Убийство?..

Кажется, я знаю, что такое убийство.

Убийство Кеннеди, убийство кротких морских котиков в высоких широтах, убийство доктора Джекила мистером Хайдом… Или это было самоубийство? Или это был несчастный случай?.. Во всяком случае, все это всегда заканчивается одинаково. То, что по неведению называют душой, бросается вон без оглядки, оставляя после себя бесполезные проломленные головы, стоячие лужи крови, разорванные, как подгнившая пряжа, сухожилия, их состояние произвольно, как комбинация игральных костей…

Игральные кости – залитые краской дырки от единицы до шестерки. Краска держится прочнее, чем кровь в подготовленном для убийства теле. Я играла в кости или прочитала о них в дешевых романах?.. О Кеннеди я тоже читала? Во всяком случае, доктор Джекил и мистер Хайд похожи на все буквы, которые я знаю. Сколько букв и какого языка я знаю?..

Это переводная литература. Перевод с английского, на котором убили Кеннеди. А смерть происходит оттого, что внутренностям всегда стыдно и страшно показаться на свет, уж слишком мрачный вид они имеют. Такой же, какой имела я, – почему я думаю именно так? – я ведь еще не видела себя. Я видела только фотографии мертвого друга капитана Лапицкого, фотографии мертвой женщины, на которых меня нет. А существуют ли фотографии, на которых я есть?

– …Кажется, я знаю, о чем вы говорите, – сказала я капитану.

– Вот и отлично, – он заметно оживился, – если вы готовы… Я имею в виду, если вы чувствуете себя достаточно хорошо, мы можем снять показания прямо сейчас.

– Показания?..

Неожиданный поворот. Я готова порассуждать о превратностях жизни на свету разорванных внутренних органов, но давать показания по этому поводу… Я не патологоанатом.

Слава богу, я не патологоанатом, я знаю это точно. Никаких познаний о строении хрупкого человеческого тела.

Тогда кто я?

Он ничем не может помочь мне, этот капитан, он знает обо мне не больше, чем я сама, – отпечатки пальцев не в счет, они ничего не скажут, во всяком случае, мне. Но ведь он чего-то хочет от меня, иначе зачем тогда весь этот разговор о тройном убийстве?

– Какого рода показания? – Я смотрю на него невинным взглядом страдающей амнезией. Черт возьми, я действительно страдаю амнезией, не стоит об этом забывать. Если не помнишь всего остального… – Показания о несчастном случае на шоссе?

– Это было все, что угодно, только не несчастный случай. У нас еще будет время поговорить об этом. И вам нужно хорошо подготовиться, чтобы выглядеть убедительной.

Он снова терпелив и снова ищет лазейку в высоком глухом заборе моей памяти, он собирается подкинуть в нее кое-что – кое-что из того, чего я еще не видела. Он извлекает на свет еще одну тоненькую пачку фотографических вещественных доказательств. И я рассматриваю их – вынуждена рассматривать по правилам игры, которые навязал мне капитан.

…Три варианта трех разных тел; я даже не пытаюсь сосредоточиться на лицах убитых, все они кажутся мне на одно лицо. Я безучастно отмечаю про себя, что у одного из трупов – аккуратная дырка в голове, у двух других разворочена грудь, раны беспорядочные, насколько я могу судить…

Насколько точно я могу судить?

– Ничего не можете сказать по этому поводу? – спрашивает меня капитан.

– Отвратительное зрелище.

– И больше ничего? – Ноздри его вибрируют.

Я могла бы сказать о том, что большое количество крови делает людей невыносимо грязными, их тела хочется сунуть под душ, и тогда – может быть – все образуется. Но я понимаю, что он ждет от меня совсем другого, и потому молчу.

– Значит, и этих людей вы не знаете? – Он продолжает настаивать.

– Нет.

– Что ж, очень жаль… Если что-нибудь вспомните… Вот номер моего телефона, – он вынимает из кармана заранее приготовленную визитку сомнительного качества и сует ее мне. Не глядя на нее, я машинально кладу визитку в карман халата. Чтобы тотчас же забыть о ней.

…Ничего, ничего не шевелится в стоячей мутной воде моего полумертвого мозга. Никаких зацепок. Почему, черт возьми, у всех этих милицейских фотографий такое отвратительное качество?.. И все равно я никогда не видела этих людей. Проклятый капитан, его присутствие изматывает меня, его фотографии убивают меня снова и снова; его каждодневное присутствие не дает мне забыть о себе… Это он, он во всем виноват…

– Уходите! Уходите, вы, милицейская ищейка!!! Уходите, слышите!..

Я бросила в него банку с цветами; я даже не помнила, как дотянулась до них, вырвавшись из цепких объятий каких-то трубок, которые сковывали меня. Вырвавшись из мерцающего света каких-то медицинских приборов, которые исподтишка все еще следили за мной…

Кажется, я потеряла сознание.

 
* * *

…Когда я пришла в себя, капитана в палате не было.

А на стуле, на котором еще совсем недавно сидел он, расположилась медсестра, птичка на жердочке. Та самая, что принесла мне цветы.

Кажется, ее зовут Анастасия. Настя. Я уверена в этом. Одно из немногих имен, в которых я уверена.

Несколько секунд я рассматривала ее, прикрыв глаза, – ничего особенного, это лицо вполне могло быть и моим собственным: я так же могла бы шевелить пухлыми легкомысленными губами, читая книгу.

А она читала книгу, птичка на жердочке. Книгу, слишком внушительную для ее легкомысленных губ.

Почему я знаю все о книгах, губах и птичках на жердочке – и не знаю самого главного?.. Почему никто не хочет помочь мне?

– Что вы читаете? – тихо спросила я медсестру.

От неожиданности она выронила книгу.

– Как вы себя чувствуете? – В ее голосе было больше участия, чем в голосе ведущего нейрохирурга с непроизносимым грузинским отчеством, и намного больше, чем в вибрирующих ноздрях капитана Лапицкого.

– Отвратительно. Гораздо лучше я чувствовала себя, когда была без памяти. – Что я говорю? Я ведь и сейчас без памяти, но не стоит об этом думать, иначе можно просто сойти с ума. – Так что вы читаете?

– Вообще-то эта книга для вас. Я принесла ее для вас.

Я совсем забыла, что мне уже можно читать; мне можно есть яблоки, очищенные от кожуры; мне можно общаться с врачами и представителями закона; мне скоро можно будет выходить на воздух – прямо под небо, которое я вижу в окно своей палаты каждый день.

– Мне не хочется читать. Но все равно спасибо. Вы очень добры.

По лицу медсестры пробегает тень застенчивого удовлетворения. Вместе со стулом она пододвигается к моей постели, заложив страницу книги забинтованным пальцем.

– Вы порезались? – так же участливо, как полминуты назад она, спрашиваю я.

– Пустяки. Просто собирала стекла…

Должно быть, это стекла от банки, в которой стояли цветы. Я смотрю на ту часть застеленного линолеумом пола, которая видна с моего места, и вижу еще не просохшее пятно и болтающийся в нем мертвый лепесток гвоздики.

– За цветы тоже спасибо.

– Их пришлось выкинуть. Но я принесу еще, если они вам нравятся.

– Мне они нравятся, – невозможно сказать ничего другого этой птичке на жердочке. – Не уходите. Посидите со мной.

Она никуда и не собиралась уходить – это было видно по ее лицу. Она была единственной, кто проявлял ко мне чисто человеческое участие. В этом участии не было профессионального любопытства врачей и оперативников; скорее – сострадание. С другой стороны – сострадание это тоже любопытство, но совсем иного рода. Оно может подразумевать и цветы, и книги, и даже забинтованный палец…

Несколько минут мы молчали – она разглядывала меня, а я – ее.

– Сколько вам лет? – спросила я.

– Двадцать один.

Интересно, мы ровесницы или я старше? Скорее всего – старше…

– А я? – Мне давно хотелось задать этот вопрос. – На сколько выгляжу я?

Она пожала плечами. Она не разбиралась в возрасте. Или просто жалела меня.

– Не знаю. Вам может быть двадцать. Или тридцать. Болезнь обычно меняет человека.

Очень дипломатично.

– Вы давно здесь работаете?

– Два года.

– И что, часто здесь бывают такие безнадежные случаи, как я?

– Бывают. Здесь все бывает. Поверьте, вы не самый безнадежный случай.

– А что говорят обо мне врачи? Я… Есть надежда, что все когда-нибудь встанет на свои места?

– Конечно, – медсестра оживилась, – вы только не волнуйтесь. Совсем не обязательно стараться вспомнить. В том смысле, если это доставляет вам постоянную боль… Лучше расслабиться, закинуть руки за голову и плыть по течению. Обязательно куда-нибудь приплывете.

– Что? Что вы сказали?

Неожиданно в самой глубине моей заснувшей души тенью мелькнула смутная, смазанная картинка – руки, закинутые за голову. Они покоятся на затылке. Это мой затылок и мои руки, запутавшиеся в моих волосах. Длинные волосы сменяются короткими, но мне кажется, что это не последнее и не самое главное изменение. Что-то происходило со мной в прошлой жизни, что-то заставило сменить длину волос – пронзительная, как молния, мысль мгновенно исчезает, так ничего и не высветив…

– Что с вами?! – Я слышу голос медсестры Насти. – Вы побледнели… Вы что-то вспомнили?

Ее рука касается моей, обнадеживающе обхватывает мою взмокшую ладонь: жест дружеского участия и острое желание стать единственной свидетельницей пробуждения сознания – все смешалось…

– Нет… Я не могу. Я не могу вспомнить…

– Тогда не стоит и пытаться, я же говорила вам. Все должно произойти само собой, если верить нашим врачам.

– А им можно верить?

– Вполне. У нас отличные специалисты. Вы можете на них положиться. Вы можете проснуться однажды утром и все вспомнить. Вы можете выпить стакан воды и все вспомнить. Вы можете увидеть носки чьих-то ботинок и все вспомнить. Вы можете услышать какую-нибудь мелодию и все вспомнить…

– Какую мелодию? – Я с надеждой посмотрела на нее.

– Лично мне нравится Эннио Морриконе… Эта тема из «Однажды в Америке». Вам нравится этот фильм?.. А книгу я действительно принесла вам.

– Спасибо, – я наконец-то сжалилась над наивной маленькой медсестрой, – давайте сюда вашу книгу.

…Ничто не могло ударить меня больнее, – книга называлась «Тайна имени». Самое актуальное название в моем положении.

– Ну и что я должна с ней делать? Прочитать от корки до корки?

– Вы можете найти имя, которое вам понравится. Которое вам подойдет, – медсестра постаралась быть убедительной, насколько вообще может быть убедительным младший медицинский персонал. – Не исключено, что выбранное имя окажется вашим.

– Обычно человеку не нравится его собственное имя. Впрочем, меня бы устроило любое. Любое, только бы оно оказалось настоящим.

– Давайте просто посмотрим, – она уговаривала меня. Легкомысленные губы уговаривали меня. Я впервые за восемь дней заметила, что глаза у нее разного цвета – один зеленый, а другой – карий…

– Как вы себе это представляете? Вы будете зачитывать имена вслух, а я должна постукивать хвостом на подходящее для меня сочетание букв?

– Примерно так, – она легко засмеялась. У нее был хороший смех. Я улыбнулась ей в ответ. – Можно начинать?

– Валяйте.

Она склонила голову над книгой, забинтованный палец пробежался по оглавлению. Все имена были расположены в алфавитном порядке, начиная с древнееврейских и древнегреческих; их носили миллионы женщин, которые прожили свою жизнь иначе, чем я. Их любили, их насиловали, их завоевывали; они рожали детей и давили виноград. Я знала о них все – и ничего конкретно. Я знала обо всем все – и ничего конкретно, и это сводило меня с ума. Холод пронизывал трубы моего позвоночника, заставлял их гудеть, как орган: должно быть – почти наверняка – я несколько раз прошла мимо своего собственного имени и так не узнала его, как не узнала всех мертвых людей на фотографии…

Все бесполезно.

– Хватит. Прекратите, – почти приказала я Насте.

– Хорошо. Если хотите – я уйду. Если так вам будет легче.

– Мне не будет легче в любом случае… Почему вы принимаете во мне такое участие, Настя?

Ее лицо сморщилось от жалости и сразу постарело на несколько лет. Даже глаза показались мне одинакового цвета: один стал темнее, а другой – светлее. Забавно, должно быть, иметь девушку с разными глазами. Интересно, что думает по этому поводу ее муж? Или ее парень…

– Не знаю. Я не умею объяснить, я только чувствую… Вы просыпаетесь утром или ночью совсем одна, в палате, в которой даже толком не закрываются двери… А в коридоре целую ночь горит свет… Я, например, вообще не могу спать при свете. Когда-то давно, еще в восьмом классе, я подцепила воспаление легких. Жутко неприятная болезнь, особенно если учесть, что ничего выдающегося с тобой не происходит. В больнице я тоже просыпалась по ночам и думала о разных вещах. О том, что полностью завалю алгебру. Больше всего почему-то я боялась алгебры, ну, как живого человека, который может мне чем-то угрожать… Потом я думала о маме. По сравнению с алгеброй это было безопасно. Потом – о своей собаке. У нас была замечательная собака, колли, она умерла от рака. Но тогда еще она была здорова, и я думала о ней, я очень ее любила… Потом о парне, который мне ужасно нравился – он единственный не дразнил меня за разные глаза… А вы? О чем думаете вы? Вы пытаетесь кого-то вспомнить – и у вас ничего не получается, – на глазах Насти показались быстрые легкие слезы, – значит, нужно, чтобы кто-то был рядом с вами… Чтобы вы не думали, что вы совсем-совсем одна…

– Можно я вас поцелую, девочка? – вдруг сказала я, и сердце мое сжалось от благодарности к медсестре.

Настя наклонилась, и я поцеловала ее в беззащитно-нежную щеку – единственный человеческий порыв за восемь дней кошмара; единственное, что оказалось в моем беспросветном настоящем.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru