bannerbannerbanner
Архив

Виктория Шваб
Архив

Полная версия

Испуганный взгляд из полумрака мечется по моему лицу. Ее зрачки расширяются, и чернота поглощает цвет ее глаз. Она хнычет, но не стремится узнать меня. Это хороший признак: когда Истории срываются серьезно, на твоем месте они начинают видеть других людей. Они видят в тебе того, кого хотят видеть: кого любят, ненавидят, помнят или в ком нуждаются, и от этого ситуация окончательно запутывается. Они скорее сходят с ума.

Я осторожно делаю шаг в ее сторону. Она утыкается лицом в руки и продолжает шептать.

Я опускаюсь перед ней на колени.

– Я здесь чтобы помочь.

Она даже не смотрит на меня.

– Почему я никак не могу проснуться? – шепчет она срывающимся голосом.

– От некоторых снов, – говорю я, – не так просто очнуться.

Она замирает, затем покачивает головой из стороны в сторону.

– Но знаешь, чем хорош любой сон? – Я говорю с ней так же, как мама когда-то говорила со мной и Беном: терпеливо, успокаивающе. – Как только ты понимаешь, что находишься во сне, ты можешь управлять им. Ты можешь изменить его и найти выход.

Эмма смотрит на меня через скрещенные руки, ее широко раскрытые глаза блестят от слез.

– Хочешь, я покажу тебе, как это сделать?

Она кивает.

– Тогда закрой глаза, – она повинуется, – и представь себе дверь.

Я окидываю взглядом ближайший участок галереи и с досадой понимаю, что здесь ни одной помеченной двери – почему я не подготовилась раньше и не нашла двери, ведущей на Возврат?

– Теперь представь себе заштрихованный белый круг на этой двери. А за этой дверью – комнату, заполненную светом. Ничего, кроме света. Ты ее видишь?

Девочка кивает.

– Хорошо. Теперь открывай глаза. – Я поднимаюсь на ноги. – Пойдем, разыщем твою дверь.

– Но здесь их так много, – робко шепчет она.

Я улыбаюсь:

– Это будет небольшим приключением.

Она протягивает мне свою ручку. В первое мгновение я испуганно замираю, повинуясь обретенному инстинкту, а потом запоздало понимаю, что ее прикосновение останется просто прикосновением: никакого шквала чужих эмоций и чувств, захлестывающего меня от прикосновения живых людей. У нее, конечно, полно воспоминаний, но мне не под силу их увидеть. Только Библиотекари Архива способны читать мертвых.

Эмма смотрит на меня снизу вверх, я слегка сжимаю маленькую ручонку и веду девочку назад, за угол, вспоминая пройденный путь. Шагая по Коридорам, я размышляю, что могло ее разбудить. В мой список попадают в основном дети и подростки – беспокойные, но совсем не плохие – просто они умерли, так и не успев прожить свою жизнь. Каким она была ребенком? Из-за чего умерла? Но тут я словно слышу голос деда, который советует мне воздерживаться от излишнего любопытства. Я знаю, что Хранителей неспроста не учат прочитывать Истории. Считается, что для нас они не имеют значения.

Эмма испуганно сжимает мою ладонь.

– Все хорошо, – тихо говорю я, и мы проходим еще один пролет неотмеченных дверей. – Мы найдем ее.

Я надеюсь. У меня не было времени как следует освоиться на новом месте, но как только я тоже начинаю нервничать, мы делаем еще один поворот, и находим дверь.

Эмма высвобождается и, бросившись к ней, касается мелового круга ладонью с растопыренными пальцами. Теперь ее ручки вымазаны мелом. Я вставляю ключ в скважину, отпираю, и вот мы уже стоим на пороге, залитые сверкающим светом. Эмма восторженно вздыхает.

На мгновение кажется, что в этом мире нет ничего, кроме света. Прямо как я и обещала.

– Видишь? – говорю я, кладу руку ей на спину и провожу ее вперед: через порог, к Возврату.

Эмма поворачивается назад, чтобы увидеть, почему я не пошла за ней, а я зажмуриваюсь и накрепко захлопываю дверь. Ни крика, ни стука: мертвая тишина. Я стою, опустив голову, не вынимая ключа из скважины, и в груди у меня трепещет странное чувство, похожее на вину. Но оно быстро отступает. Я напоминаю самой себе, что возвращение – это милосердие. Оно освобождает Истории от морока пробуждения и погружает их в сон. Почему же тогда мне так тяжело видеть страх в глазах детей перед тем, как я запру между нами дверь?

Иногда я думаю о том, что происходит после Возврата, как Истории снова превращаются в безжизненные тела на полках Архива. Как-то раз, с одним мальчиком, я осталась посмотреть и ждала на пороге бездонной белизны (я знала, что внутрь шагать не стоит). Но до тех пор пока я не ушла, ничего не случилось. Я узнала это, потому что в конце концов закрыла дверь всего на несколько мгновений: мне потребовалось только запереть и вновь отпереть замок. А открыв дверь, я увидела, что за ней уже никого нет.

Я спрашивала Библиотекарей о том, как Истории выходят из Архива. Патрик начал болтать что-то о закрывающихся и открывающихся дверях. Лиза сказала, что в Архиве, как в любом гигантском механизме, есть свои бреши и слабые места. А Роланд просто сказал, что не имеет об этом никакого понятия.

Наверное, не так уж важно, как именно они оказываются в Коридорах. Дело только в том, что это случается. И когда это случается, их следует разыскать. Они должны вернуться на свое место. Дело заведено, и дело должно быть закрыто.

Оттолкнувшись от двери, я достаю Архивный листок из кармана, желая убедиться в том, что имя Эммы исчезло. Так и есть. Все, что от нее осталось, – след ладони на меловом кругу.

Я заштриховываю его и ухожу.

Глава третья

– Забрала из машины что хотела? – спрашивает папа, когда я появляюсь на пороге.

Он избавляет меня от необходимости лгать, помахав в воздухе ключами от машины, которые я забыла взять. Но даже несмотря на это, судя по низкому солнцу в окнах и множеству коробок, расставленных там и сям по комнате, я понимаю, что меня не было слишком долго. Я шепотом проклинаю Коридоры и Архив. Я пыталась носить часы, но бесполезно. Какими бы они ни были, стоит покинуть Внешний мир – от них уже никакого проку.

Так что мне снова приходится выбирать: правда или ложь.

Если дело касается вранья, существует несколько простых правил. Во-первых, нужно стараться говорить правду везде, где только можно. Если начнешь лгать по любому поводу, станет невозможно сводить вместе все концы, и рано или поздно ты попадешься. Как только посеяны семена сомнений, возможность солгать и не попасться в следующий раз уменьшается с геометрической прогрессией.

У меня не все гладко с враньем родителям: я то пропадаю не к месту, то ношу какие-то непонятные синяки – некоторые Истории не хотят, чтобы их возвращали – и мне приходится каждый раз искать новые варианты. Раз уж папа вынуждает меня на «правду», я поддамся. Порой родители ценят откровенность, если с ними делятся секретами. Тогда они чувствуют себя особенными.

– Весь этот переезд, – начинаю я, устало привалившись к порогу, – слишком резкие перемены. Мне потребовалось немного собственного пространства, хотелось побыть одной.

– Тут не будет проблем со свободным пространством.

– Угу, знаю, – отвечаю я, – здание огромное.

– Все семь этажей осмотрела?

– Только до пятого добралась. – Я лгу легко и спонтанно – дед мог бы гордиться мной.

В нескольких комнатах от нас я слышу мамину возню: звуки распечатываемых коробок и мяуканье радио. Мама терпеть не может тишины: она стремится заполнить любое место суетой и шумом настолько, насколько это возможно.

– Нашла что-нибудь интересное? – спрашивает папа.

Я пожимаю плечами.

– Тучи пыли. И, может быть, парочку привидений.

Он улыбается заговорщической улыбкой и слегка сторонится, давая мне пройти.

Моя грудь сжимается при виде коробок, занимающих каждый сантиметр свободного пространства квартиры. На половине из них значится «вещи». Если мама была в ударе, то на крышке писала еще и короткий перечень содержимого коробки. Но поскольку ее почерк совершенно нечитаем, мы узнавали, что внутри, только распечатав коробку. Словно на Рождество, только все подарки уже были когда-то подарены.

Папа передает мне ножницы, и тут звонит телефон. Я даже не подозревала, что у нас будет телефон. Мы с папой начинаем копошиться среди коробок в поисках аппарата, но нас выручает мама:

– Кухонная столешница, у холодильника.

И он действительно там.

– Алло! – говорю я в трубку, переводя дыхание.

– Ты меня разочаровала, – говорит какая-то девушка.

– Что? – Все происходит слишком быстро, и я не успеваю сообразить, что происходит. Не могу узнать голос.

– Ты всего полдня провела в своей новой резиденции, и уже успела меня позабыть.

Линдси. Я расслабляюсь.

– Как ты узнала номер? – удивляюсь я. – Я и то еще не знаю.

– Я же волшебница, – загадочно отвечает она. – А если бы ты обзавелась мобильником…

– У меня есть мобильник.

– И когда ты последний раз его заряжала?

Я задумываюсь.

– Маккензи Бишоп, если ты хотела обдумать ответ, твое время вышло.

Я хочу как-нибудь парировать, но не могу. Мне ни разу в жизни не пригодился мобильный телефон. Мы с Линдси прожили в соседних квартирах десять лет, и она была – и остается – моей лучшей подругой.

– Ну да, ну да, – соглашаюсь я, продираясь по квартире сквозь баррикады коробок.

Линдси просит меня подождать и, прикрыв ладонью трубку, переговаривается с кем-то, так что я слышу только гласные.

В конце коридора я вижу дверь с наклеенной бумажкой. На ней нарисовано нечто, отдаленно напоминающее букву «М», так что я могу предположить, что это моя комната. Я пинком ноги открываю дверь, заглядываю внутрь и вижу стопки вездесущих коробок, матрас и составные части несобранной кровати.

Линдси смеется над чем-то, что ей сказали, и даже за девяносто километров от нее, через телефонные провода и трубку, зажатую рукой, я чувствую исходящий от подруги свет. Линдси Ньюман просто создана из света. Он переливается в ее светлых кудрях, коже, которую поцеловало солнце, в россыпи шаловливых веснушек на щеках. Это ощущаешь, когда находишься рядом. Она одарена безоговорочной преданностью и таким потрясающим оптимизмом, которых, как я считала, в природе не существует. До тех пор пока не встретила ее. И она никогда не задает неправильных вопросов – тех, на которые нельзя ответить. Никогда не заставляет меня лгать.

 

– Ты еще тут? – спрашивает она.

– Ага, – отвечаю я, спихивая с дороги коробку, и прохожу к кровати. Остов стоит у стены, а матрас и пружинный каркас лежат на полу.

– Твоя мама еще не устала от новизны? – интересуется Линдси.

– К сожалению, нет, – признаюсь я и падаю ничком на матрас.

Бен обожал Линдси до умопомрачения, со всей силой, на какую способен маленький мальчик. И она его любила. Будучи классическим примером единственного ребенка в семье, она всегда мечтала о братьях и сестрах, поэтому я «поделилась» с ней братом. Когда Бен погиб, ее свет будто стал еще ярче и яростнее. А оптимизм словно бросал вызов всем невзгодам. И когда родители сообщили мне о переезде, я могла думать лишь об одном. Как же Линдс? Что будет, когда она лишится нас обоих? В тот день, когда я сообщила ей эту весть, я впервые увидела, как ее вера в лучшее пошатнулась. У нее внутри будто что-то надломилось, и она на мгновение замерла. А потом снова стала самой собой: с улыбкой на девять из десяти баллов, но тем не менее лучшей, чем те, что я когда-либо видела в собственном доме.

– Стоит попробовать убедить ее открыть кафе-мороженое в каком-нибудь милом курортном городке… – Я сдвигаю кольцо и начинаю вертеть его на пальце, а она добавляет: – Ну, или где-нибудь в России, например. Хотя бы мир повидаете.

Линдси права. Может, мои родители и бегут, но складывается ощущение, что они боятся убежать так далеко, что не смогут, оглянувшись, увидеть все то, что оставили. Ведь мы теперь живем всего в часе езды от нашего прежнего дома. Всего в часе от прежней жизни.

– Согласна, – говорю я. – Когда планируешь подивиться на великолепие нашего Коронадо?

– Он правда такой потрясающий? Скажи, что да.

– Он… старый.

– В нем водятся призраки?

Все зависит от терминологии. Слово призрак используется людьми, ничего не знающими об Историях.

– Мак, ты слишком долго думаешь, что мне ответить.

– Призраков пока не обнаружила, – сказала я. – Но впереди еще уйма времени.

Я слышу голос ее мамы на заднем плане:

– Линдси, пора. Маккензи может себе позволить немного побездельничать, а ты – нет.

Вот черт! Побездельничать. Интересно, каково это? Готова поспорить, что это не про меня. Но в Архиве вряд ли поймут, если я раскрою тайну их существования только ради того, чтобы доказать кому-то, что занята делом.

– Ой, прости! – говорит Линдси. – Мне пора на тренировку.

– На какую из? – подшучиваю я.

– Футбол.

– Ах да, конечно.

– Скоро созвонимся, ладно? – спрашивает она.

– Ага.

Телефон отключился.

Я сажусь и оглядываю свои новые владения, забитые коробками. На каждой из них где-нибудь накорябана буква «М». Я видела «М», и «Э» (маму зовут Эллисон), и «П» (папу зовут Питер), разбросанные по дому, но ни одной «Б». Страшная догадка пронзает меня.

– Мама! – кричу я, вскочив с кровати, и несусь в гостиную.

Папа притаился в углу с ножом для бумаг в одной руке и книгой в другой. Книга интересует его заметно больше.

– Что стряслось, Мак? – спрашивает он, не отрываясь от чтения. Но это сделал не папа. Я знаю, он не мог. Да, он тоже бежал, но не он возглавлял это бегство.

– Мам! – снова зову я.

Она в спальне, распаковывает вещи и на предельной громкости слушает какое-то маразматическое радиошоу.

– Что такое, дорогая? – невозмутимо спрашивает она, выкладывая одежные вешалки на постель.

Когда я заговариваю, мой голос звучит тихо, словно я на самом деле не хочу спрашивать. Не хочу знать ответ.

– Где вещи Бена?

Следует долгая, можно сказать, бесконечная пауза.

– Маккензи, – медленно начинает она, – если начинать все с нуля…

– Где они?

– Кое-какие лежат в кладовке. А остальные…

– Ты не могла так поступить.

– Колин говорит, что иногда для перемен требуются значительные…

– Ты что, в самом деле собираешься свалить на психотерапевта решение выбросить их?

Я, наверное, уже кричу, потому что из-за моей спины в комнату входит папа. Мама вся поникает, и он идет к ней, и вот я уже главный злодей на свете – просто из-за того, что хотела сохранить хоть какую-то память. Те вещи, которые я смогла бы прочитать.

– Скажи, что оставила хотя бы что-то, – сквозь накрепко сжатые зубы рычу я.

Мама кивает, уткнувшись лицом в папин воротник. Она не поднимает на меня глаз.

– Маленькую коробку. Она в твоей комнате.

Она договаривает это мне вослед. Захлопнув за собой дверь, я раскидываю по сторонам все коробки, пока не нахожу нужную. Крошечная «Б» выведена на одной стороне. Это коробка из-под обуви.

Я разрываю скотч ключом деда и высыпаю содержимое на матрас. Мои глаза жжет огнем. Дело даже не в том, что мама ничего не сохранила, дело в том, что она оставила неправильные вещи. Мы оставляем воспоминания только на тех вещах, какие любим, часто используем и изнашиваем.

Если бы мама не выбросила его любимую футболку – ту, с крестом на сердце – или какой-нибудь из его синих карандашей – хотя бы огрызок, или нашивку, которую он выиграл на состязаниях и носил в кармане, потому что очень гордился ею – но не настолько, чтобы пришить на рюкзак… Барахло, раскиданное по моей кровати, на самом деле не его. Фотографии в рамках, итоговые школьные тесты, шляпа, которую он надел всего раз, награда за конкурс, плюшевый медведь, которого он ненавидел, и чашка, которую он слепил в шесть лет на занятиях по лепке.

Я снимаю кольцо и протягиваю руку к ближайшей вещи.

Может, здесь что-нибудь осталось.

Хоть что-нибудь.

– Кензи, это не фокус для вечеринок, – сердито одергиваешь ты.

Я откладываю безделушку, и она катится в твою сторону через стол. Ты учишь меня читать – вещи, не людей, – и я, наверное, неудачно пошутила, и слишком кривлялась, пытаясь придать своему занятию театральный эффект.

– Существует только одна причина, по которой Хранители наделены способностью читать вещи, – строго замечаешь ты. – Мы можем лучше охотиться. Это помогает нам выслеживать Истории.

– Но она все равно пустая, – бормочу я.

– Конечно да, – говоришь ты, подняв безделушку и покрутив ее между пальцами. – Это просто пресс-папье. И ты должна была понять это, как только к нему прикоснулась.

В самом деле, оно было абсолютно безжизненным. Я не ощутила гудения, когда коснулась его. Ты возвращаешь мне кольцо, и я надеваю его на палец.

– Не все содержит воспоминания, – поясняешь ты. – И не каждое воспоминание достойно того, чтобы его сохраняли. Плоские поверхности – стены, полы, предметы мебели – как холсты у картин. На них прекрасно запечатляются события. И чем объект меньше, тем хуже он удерживает информацию. Но, – и ты поднимаешь стеклянное пресс-папье в своей руке так, что я вижу в нем кривой отраженный мир, – если она там сохранилась, ты обязана почувствовать это с первого прикосновения. На большее у тебя не будет времени. Если Истории удастся выбраться во Внешний мир…

– А как они это делают? – спрашиваю я.

– Убивают Хранителей или воруют ключ. Все возможно. – Ты кашляешь надсадным, мокрым кашлем. – Но это непросто.

Ты снова заходишься в кашле, и я хочу чем-то помочь тебе. Как-то я предложила тебе стакан воды, а ты прорычал, что вода ни черта не исправит, если я только не решила утопить тебя в ней. Так что теперь мы оба делаем вид, будто никакого кашля нет, а кашель запятыми и точками перемежает твои рассказы.

– Но, – продолжаешь ты, отдышавшись, – если История оказывается снаружи, ты должна ее выследить, и как можно скорее. Чтение воспоминаний должно стать твоей второй натурой. Это не игрушки, Кензи. И не забава с фокусами. Мы способны читать прошлое для одной-единственной цели: чтобы охотиться.

Я прекрасно знаю, для чего предназначен мой дар, но продолжаю рыться в фотографиях в рамках, листках бумаги и прочем сентиментальном мусоре, оставленном мамой. Я надеюсь найти хотя бы слабый след, хоть какие-то крупицы воспоминаний, оставшиеся от Бена. Но ничто не имеет значения – они бесполезны. Добравшись до наградного кубка из лагеря, я совсем отчаиваюсь. Я беру его в руки, и у меня екает сердце: едва различимый гул щекочет мои пальцы, что-то обещая. Но закрыв глаза и потянувшись к этому гулу, я вижу лишь свет и разводы, такие смазанные, что ничего не понять.

Мне хочется разбить кубок о стену: оставить после себя новую вмятину, уже на новой квартире. Замахнувшись, я вдруг замечаю какую-то черную пластмассовую белиберду, на которую вначале не обратила внимания. Бросив кубок на кровать, из груды ненужного хлама я вынимаю пару искривившихся, старых очков.

Моя душа уходит в пятки. Это черная оправа от очков, это единственная вещь из коробки, которая на самом деле ему принадлежала. Бен надевал их, когда хотел казаться серьезным. В такие моменты к нему можно было обращаться не иначе, как «профессор Бишоп», хотя так называли папу, а папа не носил очков. Я пытаюсь представить себе брата. Вспомнить его глаза в рамках оправы, и то, как он улыбается, прежде чем ее надеть.

Безуспешно.

Мое сердце разрывается на части, и я смыкаю пальцы на оправе. И в тот самый момент, когда уже собираюсь отложить ее, я чувствую нечто слабое, очень далекое и в то же время зажатое в моей ладони. Едва слышный гул, как после звона колокола. Легкий, как перышко, он едва уловим, и я закрываю глаза, делаю медленный вдох, сосредотачиваясь, и тянусь к нити воспоминаний. Она так тонка, что выскальзывает из моих пальцев, но мне все же удается схватить ее. Тьма перед моими глазами отступает, сменяется серой пеленой, которая в свою очередь расползается на фигуры, и из них складывается картинка.

Здесь даже недостаточно памяти, чтобы запечатлеть сцену целиком – лишь картинка, в которой смазаны все детали. Но это не имеет значения, потому что Бен – ладно, фигура, напоминающая Бена, – стоит перед фигурой, похожей на папу, водрузив на нос оправу и задрав подбородок. Он смотрит на папу снизу вверх и пытается не улыбаться, потому что, по его мнению, только хмурое лицо можно считать серьезным. Времени хватает ровно на то, чтобы Бен все же успел улыбнуться, и воспоминание блекнет, распадается и превращается в серую пелену, которую затягивает мрак.

В ушах шумит кровь, я отчаянно сжимаю вещицу в руках. Мне не нужно ничего отматывать назад: в хрупкой пластиковой оправе поместился только этот небольшой отрезок времени, и спустя несколько мгновений тьма отступает вновь, и та же сценка проигрывается с самого начала. Я смотрю ее еще пять раз, все надеясь, что она обретет четкость и перерастет в нечто большее, но потом делаю над собой нечеловеческое усилие и заставляю себя остановиться. Я отмаргиваюсь, картинка отступает, и вот я уже сижу в необжитой спальне, заставленной коробками, и баюкаю на ладонях очки своего мертвого брата.

Руки страшно трясутся, и я даже не могу сказать: от горя это, от злости или от страха. От страха, что я неминуемо его потеряю. Не просто позабуду его лицо – это начало забываться почти сразу, – а потеряю все метки, которые он оставил в этом мире.

Я кладу очки у постели, остальные вещи возвращаю назад, в коробку. Я уже собираюсь снова надеть кольцо, как меня осеняет. Метки. Наш предыдущий дом был совсем новым, когда мы в него въехали. Каждая царапина была нашей, как и каждый след, и у каждого была своя история.

Теперь, оглядываясь на комнату, заполненную не только коробками, но и собственными метками, я хочу узнать, что скрывается за ними. Точнее, какая-то часть меня хочет, в то время как другая считает, что ничего хуже нельзя придумать. Но ее я не слушаю. Блаженство в неведении, если его не пересиливает любопытство. Любопытство открывает дорогу состраданию, предупреждающе звучит голос деда в моей голове, и я об этом помню, но здесь даже нет Историй, к которым можно почувствовать это пресловутое сострадание. Именно поэтому в Архиве меня не похвалят, если станет известно, чем я тут занимаюсь. Там не поощряют внеклассное чтение.

Но это мой талант, и мир не перевернется, если я лишний раз его использую. К тому же сегодня я уже нарушила правила, читая вещи Бена, так что лишнее нарушение погоды не сделает. Я расчищаю место на полу, и стоит моим пальцам коснуться половиц, как он отзывается низким гудением. Здесь, во Внешнем мире, полы – лучшие хранилища информации.

Я тянусь, и пальцы начинает покалывать. Холодная немота проникает в мои руки и поднимается до локтей, и граница между полом и моей кожей растворяется. Перед моими закрытыми глазами комната обретает свои очертания – вроде бы такая же, но уже не та. Сначала я вижу саму себя, разглядывающую коробку с вещами Бена. Все цвета словно выгорели, и картинка кажется мутноватой, как рисунок на песке – она уже начала блекнуть.

 

Ухватившись покрепче, я начинаю переключаться на более ранние воспоминания.

Они проматываются как пленка на проекторе.

Время отступает, и комната наполняется тенями, которые двигаются по полу, перехлестывая друг друга и снова расходясь. Коробки исчезают, и в комнате пусто. Но это не конец. За пологом мрака я чувствую другие воспоминания и начинаю проматывать быстрее, разыскивая других людей и другие истории. Ничего, снова ничего, и затем вспыхивают воспоминания.

Ровные поверхности удерживают два типа воспоминаний: выжженные силой эмоций и запечатленные повтором, и выглядят они по-разному. Первые – яркие, четкие, резкие. А эта комната полна картинками второго типа: тусклыми, долгими днями привычки, оттиснутыми на поверхности: годы, сжатые в моменты, так что все вместе это походит на слайд-шоу. Я вижу выцветшие кадры: стол темного дерева, стеллажи с книгами, мужчина, ходящий между ними, как маятник, и женщина, вытянувшаяся на диване, – какая-то пара в годах. Изображение становится немного ярче, когда они ссорятся, но стоит женщине захлопнуть дверь, как цвета снова блекнут, а затем снова наступает темнота.

Долгая, непроницаемая темнота.

И все же я чувствую что-то под ее покровом.

Что-то яркое, живое, подающее надежды.

Немота поднимается выше по моим рукам и добирается до груди, а я сильнее прижимаю ладони к половицам и тянусь через темноту. У меня в глазницах возникает тупая боль, и чернота наконец уступает свету и памяти. Я слишком сильно отмотала. Сцены сменяют одна другую слишком быстро, превращаясь в размытые кляксы, и мне приходится вытягивать время до тех пор, пока оно не замедлится, и навалиться на него, чтобы оно, содрогнувшись, наконец замерло.

Я понимаю, что стою на коленях посреди комнаты, которая моя и не моя одновременно.

Я собираюсь мотать дальше, но что-то меня останавливает. На полу, в полуметре от меня, какая-то темная лужа и осколки стекла. Я поднимаю голову.

Комната на первый взгляд кажется милой и немного старомодной: все нежное, светлая мебель с мелкими цветочками… Но белье на постели беспорядочно смято, а содержимое шкафа – книги и безделушки – перевернуто вверх дном. Я ищу дату, так, как учил дед – собираю хлебные крошки с земли, оставляю закладки – на случай, если понадобится вернуться, и вижу на столе маленький календарь, но могу различить только надпись «март», а года не вижу. Я ищу другие «говорящие» признаки: синее платье, слишком яркое для выцветшего воспоминания, перекинуто через маленький стул. На прикроватном столике лежит книга в черной обложке.

В моей груди появляется сосущее чувство, когда я мотаю воспоминание вперед, и в комнату входит молодой парень. Вся его рубашка, как и руки до самых локтей, залита той же темной жидкостью. Она капает с его пальцев, и даже через мутную призму времени я могу разглядеть, что это кровь.

Он смотрит на свою кожу с таким выражением, будто готов вылезти из нее.

Покачнувшись, он падает на колени рядом со мной, и несмотря на то, что он не может ко мне прикоснуться, несмотря на то, что меня на самом деле там нет, я невольно отшатываюсь прочь, стараясь не отрывать руки от пола. Парень тем временем вытирает руки о рубашку. Он ненамного старше меня – вряд ли ему больше девятнадцати. Его темные волосы зачесаны назад, но некоторые пряди падают на лицо, когда он начинает раскачиваться взад-вперед. Его губы движутся, но голоса крайне редко сохраняются в воспоминаниях, и все, что я слышу, – пшпшпш, как радиопомехи.

– Маккензи! – зовет мама. Ее голос, далекий и словно нереальный, искажен слоем времени.

Парень прекращает раскачиваться и встает на ноги. Его руки повисают вдоль туловища, и тут меня чуть не выворачивает. Я понимаю, что это не его кровь. У него нет порезов на теле. Одна рука немного расцарапана, но не настолько, чтобы потерять такое количество крови.

Чья это кровь на его руках? И чья это комната? Здесь висит платье, и я сомневаюсь, что мебель в нежных цветочках принадлежит ему…

– Маккензи! – зовет мама уже ближе, и я слышу звук поворачиваемой дверной ручки. Я чертыхаюсь, открываю глаза и отдергиваю руки от пола. Картинка тут же исчезает, оставляя после себя приглушенную головную боль. Я едва успеваю встать на ноги, и тут врывается мама. И прежде чем я успеваю вынуть из кармана кольцо и надеть его, заключает меня в сокрушительные объятия.

Я задыхаюсь, и меня смывает волной не просто шума, а «холодно страшно холодно как же пусто радостной будь радостной не плачь в подушку пока не можешь уснуть будь радостной маленькая спальня коробки с «Б» вычеркнуто ничего не помогает не могла его спасти должна была быть рядом должна была», и я не могу отразить этот поток запутанного воспаленного сознания. Я пытаюсь возвести между нами стену – ментальную версию барьера, но она получается хрупкой, как из стекла. Попытка сопротивляться усиливает головную боль, но, по крайней мере, я отгородилась от беспорядочных мыслей мамы.

У меня начинает кружиться голова, я осторожно высвобождаюсь из ее объятий и неуловимым движением возвращаю кольцо на место. Остатки шума отступают.

– Маккензи, прости, – говорит она, а я с трудом понимаю, где нахожусь, и с трудом осознаю, что она извиняется не за боль, которую причинила своими объятиями, что она не знает, почему я так не люблю, чтобы меня трогали. Что парень в окровавленной одежде не здесь, а за многие годы от меня, что я в безопасности и злюсь на маму за то, что она выбросила вещи Бена. Я хочу оставаться злой, но эмоции блекнут и отступают.

– Все нормально, – мямлю я. – Я все понимаю.

Хотя на самом деле ничего не нормально и я ничего не понимаю, а мама должна почувствовать это, но она не может.

Она легонько вздыхает и протягивает руку, чтобы поправить локон волос, выбившийся из-за моего уха. Мне стоит нечеловеческих усилий не скривиться от ее прикосновения.

– Ужин готов, – говорит она таким обыденным тоном, будто мы только что играли с ней в шашки. Будто все нормально. Будто мы дома, а не пытаемся спрятаться от воспоминаний о Бене в крепости из картонных коробок в старом отеле. – Ты не поможешь мне накрыть на стол?

Я не успеваю спросить, знает ли она, где этот пресловутый стол, но следую за ней в гостиную, где они с папой каким-то образом освободили от коробок небольшую площадку. Они собрали обеденный стол и разложили на нем картонные коробочки с китайской едой.

Стол пока – единственный собранный предмет мебели в квартире. Со стороны, наверное, кажется, что мы ужинаем посреди острова из упаковочных материалов. Мы едим из тарелок, извлеченных из коробки с экстравагантной надписью «КУХНЯ – ХРУПКОЕ». Мама воркует о Коронадо, а папа одобрительно мычит, ахает и охает, где нужно и где не нужно. Я смотрю сквозь свою тарелку и повсюду вижу очертания Бена, даже когда закрываю глаза. Поэтому мне приходится вести неравную борьбу с запеченными на гриле овощами.

После ужина я ставлю коробку Бена в свой шкаф вместе с парой коробок с надписью «Дед». Их я запаковывала сама, клятвенно пообещав, что найду для них место: я боялась, что мама в конце концов просто избавится от них. Но я никогда бы не подумала, что она поступит так с вещами Бена. Я оставляю глупого голубого медведя, сажаю его у постели и водружаю ему на нос оправу от очков.

Я пытаюсь разбирать вещи, но мои глаза сами собой возвращаются в центр комнаты, туда, где сидел перепачканный кровью парень. Отодвинув коробки в сторону, я почти разглядела темные пятна на полу. Теперь, стоит мне опустить глаза, я вижу только их. Но кто знает, могут ли это быть капли его крови? Не его крови, напоминаю я сама себе. А чьей-то. Я снова хочу прочитать воспоминания: если быть честной, только часть меня хочет, а другая часть не в восторге от этой идеи. В конце концов это всего лишь моя первая ночь в новой комнате. Но мама снова и снова находит разнообразные предлоги, чтобы войти, иногда вообще без стука. Так что если мне действительно хочется спокойно все прочесть, нужно исключить подобные вмешательства. Придется подождать до утра.

Я достаю простыни и застилаю кровать, поеживаясь при мысли о том, что придется спать там, где произошло подобное, пусть и много лет назад. Уговаривая себя, что это глупо – бояться того, что давно случилось, я все равно не могу заснуть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru