Сочинение М. Н. Загоскина. Четыре части. Москва. 1842.
Г-н Загоскин пишет очень мало, но, сравнительно с другими, он у нас самый плодовитый романист. В десять лет с лишком – вот уже шестой роман, да в промежутках повестей с пяток:[1] по-нашему, по-русски, это много, очень много. Сам г. Булгарин написал всего-навсе только пять романов[2] и уж больше – можно поручиться – не напишет ни одного: так ему посчастливилось в этом деле. Важный факт в истории русского романа, потому что в ней г. Булгарин играет гораздо большую и важнейшую роль, нежели как думают и враги и почитатели его несравненного таланта! Так как мы принадлежим к числу последних, то есть почитателей, то и почитаем долгом объяснить значение г. Булгарина в плачевной истории русского романа, – тем более что без этого мы никак не в состоянии сделать настоящей оценки последнему роману г. Загоскина.
Все русские романы можно разделить на два разряда. Первый разряд их начался «Бурсаком» и «Двумя Иванами» Нарежного[3], а кончился тремя попытками даровитого И. И. Лажечникова – «Последним Новиком», «Ледяным домом» и «Басурманом». Здесь не место сравнивать между собою таланты обоих романистов; довольно сказать, что это таланты яркие, замечательные и что ничего общего, никакой исторической связи между ними нет. Нарежный явился слишком рано, не издавал ни журнала, ни газеты, где бы мог ежедневно хвалить самого себя[4], – и прошел незамеченным, остался без подражателей. Романы Лажечникова были, напротив, оценены публикою по достоинству[5], без всяких на этот счет стараний с его стороны или со стороны его друзей, издающих газеты и журналы. Романы Лажечникова были фактами эстетического и нравственного образования русского общества и навсегда будут достойны почетного упоминовения в истории русской литературы. К этому же разряду надо причислить и «Юрия Милославского» г. Загоскина; но о нем речь после.
Второй разряд романов ведет свое начало издалека.
У нас образовался особый род романа, который сперва назывался нравоописательным, нравственно-сатирическим, а теперь уж никак не называется, хотя бы и должен был называться моральным. Блистательный талант г. Булгарина был творцом этого рода романов; не менее блистательный талант г. Загоскина был его утвердителем и распространителем. Господа Зотов и Воскресенский принадлежат к числу самых счастливых и даровитых подражателей этих двух сочинителей. Проницательный читатель и без нас угадает имена прочих многочисленных романистов этой категории. Но, сверх морально-сатирического романа, есть еще два разряда романов, которые, впрочем, составляют один разряд с ним. Мы говорим о романе восторженном, патетическом, живописующем растрепанные волосы, всклоченные чувства и кипящие страсти. Основателем этого рода романа был даровитый Марлинский, у которого есть тоже свои счастливые подражатели[6]. Третий род романа – идеально-сентиментальный: его начал г. Полевой своими сладенькими повестями, он же и кончил его в переслащенном романе своем «Аббаддонна»;[7] – подражателей у г. Полевого не имеется.
Все эти три рода романа образуют собою один разряд. Рассмотрим его.
До Вальтера Скотта не было истинного романа. Великое творение Сервантеса «Дон Кихот» составляло исключение из общего правила, а знаменитый «Жиль Блаз де Сантилана» француза Лесажа прославлен не в меру и не по достоинству. Это не больше, как довольно недурное произведение, которое, однако, было бы лучше, если б не было так растянуто или если б его сократить наполовину, то есть из восьми частей сделать только четыре. Романы восьмнадцатого века: Радклиф, Дюкре-Дюмениля, Жанлис, Коттен, Шписа, Клаурена и других, – только до Вальтера Скотта могли считаться романами: они изображали не общество, не людей, не действительность, а призраки больного или праздного воображения. Знаменитые английские Памелы, Клариссы, Грандисоны и Ловеласы[8] держались ближе общества и действительности; но дидактическая цель убила в них поэзию. Вальтер Скотт первый показал, чем должен быть роман. До него думали, что песня – быль, а сказка – ложь, как говорит русская поговорка, и что поэтому чем больше нелепиц в романе, тем он лучше. Желая придать ему какую-нибудь цену в глазах людей солидных и рассудительных, навязали ему полезную цель – исправлять нравы, осмеивая порок и хваля добродетель. Таким образом, роману было приказано быть органом ходячих моральных истин своего времени. Да, своего времени, ибо ходячая мораль так же изменчива, как и курс голландского червонца: в прошлом веке мораль предписывала бедному и незначительному человеку иметь патрона-благодетеля, низко ему кланяться, почитать за честь быть допущенным к его столу или к его ручке: теперь все это считается унижением человеческого достоинства. Итак, что теперь называется подличаньем, тогда называлось уменьем жить; что теперь называется подлостью, тогда называлось скромностью и смирением: что теперь называется благородством души, тогда называлось гордостью, она же есть смертный грех… Таким образом, сочинители давали человеческие имена и фамилии своим жалким, а нередко и подленьким моральным понятьицам, выдавая свое резонерство за «нравственность», да еще «чистейшую», а свою картофельную сентиментальность – за «любовь». Эти ограниченные понятьица и сладенькие чувствованьица означались нумерами на особых ярлычках, а ярлычки наклеивались на лбах безобразных фигур, грубо вырезанных из картонной бумаги: весьма остроумно придуманное удобство для читателя романа! Благодаря ему читатель уже не мог запутаться во множестве имен и одинаковых фигур, потому что на лбу каждой читал: «добродетельный № 1», «злодей № 2» и т. д. Тогда все были или добродетельные, или злодеи; не было необходимейших и многочисленных членов общества – глупцов и бесцветных характеров, которые ни добры, ни злы, и т. п. Роман всегда оканчивался благополучно, и зевающий читатель оставлял книгу не прежде, как после расправы, то есть брака гонимой четы, награды добрым и наказания злым. Все говорили одинаким языком; о колорите местности, различии сословий никто и не спрашивал.