Одно превосходное комическое лицо здесь – лакей (хорошо еще!). Вот что мастерски, так мастерски! И за отделку именно этого лица мы признаем комический талант в г. Гоголе, и убеждены, что если он захочет сделать что-нибудь порядочное и зажмет уши на пошлые (!) похвалы, приятелей (вероятно, дело идет о Пушкине?), похвалы, которые половина публики (вероятно, водвильной и «репертуарной») принимает за насмешку над ним, то напишет не фарс, а настоящую комедию, потому что мы видим в нем и юмор и комическую замашку (неужели только в характере лакея?). Дарование видно и в самых мелочах (даже и в «Ревизоре»?), и мы, почитая «Ревизора» пьесою, недостойною того, чтобы на ней можно было основывать славу автора, признаем автора человеком даровитым (вот как! – и все это за характер лакея? – вот что значит удружить!) и с нетерпением ждем случая хвалить его за что-нибудь достойное его таланта (а где же мерка для таланта-то? конечно, характер лакея?).
Славная тактика! сначала разругайте, скажите, что в авторе «нет ни ума, ни чувства, ни таланта, ни фантазии, словом, ничего, что нужно, чтоб быть автором»; а в заключение скажите, что автор подает надежды, и если будет походить на своих критиков до того, что им нечего будет стыдиться его, то напишет что-нибудь дельное. Такая тактика очень действительна в задних рядах нашей литературы: водвильная и «репертуарная» публика простодушна: она согласится и с началом и с заключением статьи, то есть и с бранью и похвалою, как бы они ни противоречили одна другой, а критика похвалит за добросовестность и беспристрастие.
Между современными русскими журналами один (не будем называть его) отличается удивительною пустотою, сухостию и безжизненностию своих «литературных очерков», которые он смело выдает за «критики» – вероятно, для того, чтоб отделаться от составления статей по отделу «Критики», требующих и сведений и труда, которые могут считаться делом ненужным для «очерков»{13}. Все эти «очерки» поются на один и тот же лад и отличаются элегическою унылостию разочарованных юношей двадцатых годов настоящего столетия, – юношей, уж очень состарившихся для 1840 года. В них на один и тот же тон распевается одна и та же мысль, – что теперь все не так, как было, и в современной литературе видна одна посредственность. Сначала мы от чистого сердца смеялись над этими прозаическими элегиями разочарованного самолюбия, но теперь видим, что унылый старичок не совсем неправ. В самом деле, что представляет, например, современная журналистика? – «Библиотека для чтения» в какой-то апатии вяло дошучивает на старый лад старые же остроты; наполняется какими-то дикими статьями о произведениях живописи и скульптуры и о музыкальных концертах;{14} «Литературная летопись» ее уже не превышает трех страничек – тоща, суха, шутки приторны; отстает книжками и быстро клонится к желанному покою. Поневоле воскликнешь: «Конец концов!» – «Сын отечества» пока еще держится только своими ежегодными переодеваниями из одной обертки в другую да тем, что или сожмется в двенадцать, или разлетится на двадцать четыре книжки. Этим он думает выиграть в аккуратности выхода, но – увы! – когда у добрых людей настает январь нового года, у него все тянется еще хвост старого, и прошлогодний журнал остается без хвоста! Конечно, это не мешает «Сыну отечества» смело и самонадеянно называть себя представителем русской литературы в 1838 и 1839 году, хотя иные шутники и замечают, что если он уж непременно хочет так называть себя, то пусть по крайней мере назовется представителем неполным, потому что и до сих пор еще не дал горемычным своим подписчикам двух книжек за прошлый год (за ноябрь и декабрь). О внутреннем улучшении он уже не хлопочет: сам видит, что и стар стал и немощен. И в молодые-то свои годы он был не из бойких, а теперь уж и добрые люди на нем не взыскивают и терпят старика, к которому привыкли в продолжение почти тридцати лет. Старики и читают старика: им любо, когда он с старческою ворчливостию побранивает все новое да похваливает доброе старое время. В добрый час, почтеннейшие старцы! ведь надо же и вам чем-нибудь тешиться под скучную зиму ваших дней!.. Потом «Современник», – но это больше альманах, чем журнал: он не держит голоса на арене современной литературы, не желая иметь с нею никакого дела{15}. И хорошо поступает! Правда, в своих кратких, но чрезвычайно характеристических отзывах о новых произведениях поделом пренебрегаемой им современной литературы он подает голос, но этот голос доходит не до публики, а до сердца только некоторых из его журнальных собратий. – И странное дело! – он говорит тихо, скромно, прилично, без всякой, по-видимому, резкости, а между тем ужасно сердит некоторых из своих журнальных собратий: он даже и не упоминает о них, как бы не замечает их существования, а они разбирают по слову каждую его строку и за каждую сердятся, как за личную обиду… «Северная пчела», – но она, всегда перепечатывая из других изданий, как бы вовсе лишена самостоятельного существования и держится одними политическими известиями, повторенными ею после того, как они напечатаются в других газетах, да разве еще объявлениями о водочистительных машинах и других не относящихся к литературе предметах. – В Москве, которая так недавно гордилась перед Петербургом и количеством и достоинством своих журналов, теперь страшное запустение. Медленно умирал в ней «Наблюдатель», как вдруг, весною 1838 года, вздумал ожить, – и вот поюнел и позеленел, и заговорил живым языком, восторженною речью, словом, расходился, как рьяный немецкий студент{16}. Но добрый и пылкий юноша не понял великой истины, что чувство чувством, мысль мыслью, талант талантом, а опытность и осторожность своим чередом. С первой же книжки начал он сыпать новыми идеями и новыми словами, не догадавшись, что не годится так вдруг и неосторожно будить заспавшихся эпименидов{17}, вместо того чтобы сначала понемногу их расталкивать. Тщетно представлял он и изящную прозу, и изящные стихотворения, и новые идеи: публика видела одни новые, непонятные для нее слова да неаккуратность в выходе книжек, – и бедный юноша не хотел умирать медленною смертию, по-филистерски,