Что следует иметь в виду, когда мы толкуем о консерватизме
Не так давно руководители идеологического отдела одной из новых партий власти предложили мне принять участие в подготовке конференции по политическому консерватизму – с тем, чтобы в дальнейшем разрабатывать официальную идеологию партии (а значит, и государства). От других своих знакомых я также слышал о проявлении внимания к «серьезному» идеологическому консерватизму со стороны ряда представителей высшей политической элиты, в том числе в администрации президента. Был проведен даже некий конкурс работ на лучшую консервативную идеологию. Все это наводило на мысль, что в ближайшее время она будет сформулирована и заявлена в свежих и жестких формулах. Однако эти предположения не оправдались – оживление сменилось очередной идейной стагнацией.
Однако решать проблему выбора пути, формулирования национальной идеологии все же придется. Ключевым в этом разрезе оказывается вопрос наследства: СССР как наследник Российской империи и современная Россия как наследница СССР. Сама по себе эта постановка вопроса (если не брать узко юридическую сторону дела) является консервативной, связанной с видением политической ситуации в большой исторической перспективе.
По мере того как претензия советского типа модернизма на мировую революцию ослабевала, в нем возрастал неоконсервативный элемент, советский мир осознавался как особая цивилизация и приходила догадка, что она является исторической наследницей царской империи. Что было плохо в советской системе – «модернизм» или «консерватизм»? Ответ не очевиден. Но характерно, что глава государства всегда подчеркивает свое уважение к советскому прошлому, к госслужбе, к государственникам, к КПРФ; характерно, что он пошел на весьма болезненный для либералов символический шаг: на реставрацию государственного гимна – шаг по существу популистский. И все-таки до сих пор остается непонятным, является ли наметившийся сдвиг к консерватизму чем-то серьезным, идущим в русле русской исторической традиции, или же эти жесты оказываются временными попутчиками популизма в сфере символов и прагматизма в деле укрепления вертикали власти. Идеологическая лаборатория путинской команды на сегодня – «фабрика компромиссов», по выражению одного из функционеров президентской администрации.
Консервативная «ниша» в России как исторически, так и актуально имеет огромную идеологическую и психологическую емкость. Я убежден, что если у нас все-таки выйдет на авансцену серьезная консервативная идеология, то ответ на нее снизу будет самым благоприятным. Пока же консервативные ходы в политике используются как элементы политтехнологий, и не более того. В 90-е годы это был, с одной стороны, консерватизм национал-патриотического блока – «красный» консерватизм, сочетавший неумелое троеперстие с посещением Мавзолея, а осторожные и неубедительные речи про тысячелетнюю империю – с верностью марксизму. Перспективный в принципе, этот путь синтеза неоконсервативной идеологии оказался заложником нетворческого аппарата компартии. С другой стороны, выдвинулись неприглядные для консервативно мыслящего российского человека «правые» младореформаторы, и возникла путаница. Назвавшись правыми, Гайдар, Немцов, Кириенко, Чубайс окончательно дезориентировали обывателя, отодвинули куда-то в туманное прошлое тот факт, что либералы-западники в России никогда так не именовались. Этим лишний раз подчеркнули, что в России нет заслуживающей внимания политической традиции и можно без обиняков взять американские термины «правизна» и «левизна» и просто пересадить их на нашу почву. Очень характерная позиция для якобы «правых». В 90-е годы существовали также карликовые политические движения, употребляющие идиомы консерватизма, такие воззрения симулировались и в предвыборной риторике генерала Лебедя и Владимира Рыжкова, но на этом сейчас нет смысла задерживать внимание.
Вполне вероятно, что, с точки зрения кремлевских политтехнологов, популизм начала века должен отличаться от популизма конца 80-х годов – тогда политика питалась антикоммунистическими ожиданиями, теперь – если не антилиберальными, то, во всяком случае, нелиберальными. Пройдя полукруг от планового социализма через рыночный капитализм, стрелка политических часов стала клониться к третьему полюсу – полюсу консерватизма. Рубежным стал 2000 год, когда довольно резко поменялся тон многих публицистов. Вчерашние проповедники либерализма стали наперебой угадывать идеологию, таящуюся в сердце загадочного и. о. президента, вскоре ставшего полноценным президентом. Большинство сходилось на «либеральном консерватизме».
Политтехнологи взялись за дело более круто – они сразу принялись объяснять всем политику нового курса и даже строить смелые проекции, подчас заигрывая с запретными темами. Так, директор Института политических исследований С. Марков в 2000 году говорил, что Путин станет лидером нового корпоративного государства, чем-то вроде «Муссолини, но более или менее цивилизованным», как он выразился.
Надо сказать, что ожидания и предчувствия были не совсем безосновательны. Другое дело, что отличить, где проявилась личная воля президента и его команды, а где продолжался псевдоконсервативный пиар, оказалось нелегко. Политолог А. Морозов правильно заметил, что «путинский неоконсерватизм от начала и до конца создан современными специалистами медийной борьбы», и перечислил неоконсервативные черты нового курса именно как элементы своего рода культурологической кампании, своего рода нового популизма: «Как „неоконсерватор“ Путин позиционирует себя соответствующим образом: летает на истребителях, повторяет слова императора о том, что „у России два союзника – армия и флот“. Он не только утверждает, что „Россия – европейская страна с христианскими традициями“, но и летит в Псково-Печерский монастырь за благословением к самому почитаемому современному старцу о. Иоанну Крестьянкину. Путин встречается с Солженицыным, а правительственные СМИ толкуют курс восстановления вертикали власти с помощью учения о государстве Ивана Ильина».
Специалисты, которым было поручено проработать новые идеологические задачи, должны были сразу столкнуться с проблемой выбора, поскольку консервативная парадигма неоднозначна и включает в себя совершенно противоположные идеологии. Понятно, что «ситуационный» (модернистский) консерватизм должен был показаться наиболее подходящим для новой политической технологии, поскольку он представляет собой идеологию стабилизации сложившихся на данный момент отношений, идеологию, которая опирает проект государственного строительства на фундамент фиксируемого здесь и сейчас согласия, status quo, – с гарантией, что не будет репрессий и «пересмотров» итогов.
Однако этот напрашивающийся выбор имел свою слабую сторону – либеральный консерватизм не укоренен в российской почве, не вписывается в русскую историческую традицию, мало согласуется с наследием наших консерваторов. Дело в том, что в XX веке Россия и Западная Европа пошли разными путями: западное консервативное движение раскололось на «консервативную революцию» и «либеральный консерватизм», в России же произошла по существу «радикальная революция». Приблизительные аналоги разошедшихся западных идеологий русская интеллигенция породила уже в эмиграции (аналогом консервативной волны были «правые» евразийцы, либеральные же консерваторы были представлены такими мыслителями, как П. Струве и С. Франк). Но в самой жизни России (СССР) даже приблизительных подобий этого расколовшегося на части консерватизма не было.
ТИПЫ КОНСЕРВАТИЗМА
Религиозный (ориентируется на Священное Предание и каноны).
Контрреволюционный (прикладной в рамках борьбы за реакцию).
Реставрационный (то же, что контрреволюционный, только в более мягком варианте).
Романтический (культурный традиционализм, полагающий иерархию своих ценностей в прошлом).
«Ситуационный» (он же консерватизм модернистского типа, стремящийся к сохранению существующего баланса сил; его разновидности – либеральный консерватизм, неоконсерватизм, «„партийный“ консерватизм», то есть действующий в рамках парламентской системы, довольствующийся ею; в наиболее выпуклом виде неоконсерватизм проявился в курсах Рейгана и Тэтчер).
«Консервативная революция» (идеология крайне правых в XX веке – стремление обуздать либеральное общество с помощью идеократий, новых «аристократических» групп, опирающихся на поддержку широких масс; оказала большое влияние на идеологов фашизма, национал-социализма, франкистов в Испании).
Нарождающийся постбуржуазный (под его знаменем может реализоваться проект новой иерархии, нового мирового порядка, по существу кастового или кланового; эта линия ассоциируется с курсом Бушей – отца и сына).
На Западе после победы над фашизмом «консервативную революцию» загнали в подполье, «правые» в собственном смысле оказались дискредитированы (хотя это и нельзя признать оправданным и справедливым в отношении «правых», отнюдь не тождественных фашистам). Поэтому традиционную политическую нишу занял либеральный консерватизм, впоследствии узурпировавший право отождествить себя с неоконсерватизмом вообще и выступивший на парламентском поле как второй полюс по отношению к социал-демократии. Либеральный консерватизм лег в основу современных версий идеологии английских тори, американских республиканцев, немецких христианских демократов. Но у нас-то, не пройдя через «консервативную революцию» и первоначальный либерализм, невозможно прийти и к органическому либерал-консерватизму. Скорее наоборот – в силу того, что Россия вкусила и «революции» (не консервативной), и «либерализма» (сначала радикально-социалистического, затем радикально-рыночного), теперь по закону маятника настает очередь какого-то нелиберального и нереволюционного консерватизма.
Сегодня консервативная идея может входить и войдет как составная часть в любую вновь изобретаемую идеологию. Следовательно, дело не в самом декларируемом консерватизме, а в том, кто и ради чего берет его на вооружение. Неоконсерватизм в его постмодерном варианте – это лукавая идеология. На первый взгляд это умудренный модернизм, отказывающийся от жестких и непримиримых методов отцов и прислушивающийся к голосу дедов-консерваторов. Но признание некоторых консервативных ценностей происходит в постмодернизме «постфактум» – когда все новые революции (оккультная, сексуальная, психологическая) уже победили.
На фоне плюралистической «революции» начала 90-х советское общество могло показаться каким-то оплотом консерватизма, однако по существу это была, конечно же, сложная смесь, химера, соединившая в себе, например, четкие черты интернационализма и шовинизма, идеологемы гуманизма и авторитаризма. Наивен тот, кто видит в этом лишь лицемерие, но не видит естественной для модернистской системы внутренней связи. Наивен и тот, кто на пороге XXI века не считает возможным появления гибридов типа «космополитическая диктатура» либо же «демократический фашизм».
Сегодня уже можно говорить о мутации американского либерального консерватизма, перерождающегося в новый корпоративный порядок. Постмодернистский (постбуржуазный) консерватизм, который зарождается в США, – это развитой официальный глобализм, который выстраивает новую социальную иерархию с новой кастовостью. Неолиберализм уже давно пришел к тому, что духовная культура сводится к механизмам коммуникации, а наука – к практической магии и манипуляции массами. Новая кастовость означает, что в мире на международном уровне закрепляются роли стран-капиталистов и стран-пролетариев, стран-господ и стран-изгоев. На уровне микросоциальном это означает новую степень контроля над личностью. С одной стороны, происходит отрезание низов (низших каст и низших наций) от уровня согласования и принятия решений, с другой – установление всеобъемлющего контроля за управляемыми. Империалистическая претензия выходит на передний план и не просто призывает, а именно принуждает к участию в мировой системе, к сотрудничеству с ней. Американские самолеты разбрасывают над Афганистаном листовки: «Выдайте талибов и боевиков „Аль-Каиды“ или будете уничтожены».
Сам по себе корпоратизм и сама кастовость – это признаки сверхконсерватизма, опрокидывания истории в архаические формы. Специфика ситуации состоит в том, что в западной культуре изживание архаики было сопряжено с развитием христианства. Но сегодня скатывание к архаике будет означать не возвращение к христианским истокам, а торжество оккультно-неоязыческой духовности. Глобальная панатлантистская система – это мутант современности, вырождение ее в «новое средневековье», но не в то, о котором мечтал Бердяев, а в постмодерное, постиндустриальное, технотронное «средневековье Антихриста» с закрытой системой глобального беззакония. Это будет нечто среднее между поздней Римской империей с ее плюрализмом и «постхристианским» средневековьем, средневековьем колдовства и суеверия, но без покаяния, средневековьем безразличных к Богу, но верящих в черта.
Что же касается России, то «либерализм» здесь никогда не был на практике идеологией перенесения западных системных отношений на нашу почву. Хитрость либерализма в том, что он принципиально неодинаково работает в обществах, которые в разное время приступили к своей модернизации. Либерализм для метрополии и либерализм для стран следующих эшелонов модернизации – это два принципиально разных стандарта. Впервые на это указал выдающийся русский мыслитель Николай Трубецкой, а впоследствии его идеи подхватили многие зарубежные идеологи и социологи, причем более активно – в «развивающихся» странах. То, что для нас либерализм и «приобщение» к цивилизации, говорил Трубецкой, для самих европейцев не что иное, как романо-германский шовинизм.
Оказывается, уже в обществах второго эшелона модернизации (Германия, Япония, Россия) возникла мощная реакция отторжения на либерализм, поскольку он ставил их в неравные условия, вгонял в прокрустово ложе транснациональной экономической системы. Что же касается стран третьего и четвертого эшелонов, то они вообще не могут надеяться органично вписаться со своей модернизацией в мировую систему. Издержки такой модернизации, диспропорции в развитии третьего мира слишком велики – утрата традиционной культуры, отказ от святынь и старых ценностей накладывается в этих обществах на сомнительные радости неразвитого индустриального уклада. Отсюда радикализм исламских государств, «иранская революция» Хомейни, «Талибан», тяга афро-азиатской политической элиты не к либерализму, а к политическому «традиционализму».
Представители же первенствующей сегодня цивилизации хотят воевать так, чтобы быть неуязвимыми для врага. Они хотят «бить лежачего». В бизнесе они хотят играть в таких соотношениях и по таким правилам, что конкурент практически не имеет шансов. В духовном противостоянии они хотят прийти на чужую почву, купить местные власти и заставить их обеспечить им все условия, чтобы их никто не обижал, и чтобы их допустили к потенциальной пастве – неокрепшим юным душам. Так что о «честной конкуренции» после распада Советского Союза нет и речи. Коренная ошибка искренних либеральных консерваторов, которые пытаются при этом остаться почвенниками, в том, что они не сумели соизмерить принцип конкуренции с фактором богатства.
Но и богатство бывает разное. Богатства и ценности, если их носитель и владелец не готов к самопожертвованию, обесцениваются. Потому что не все ресурсы жизни могут быть переведены в деньги. В знаменитом стихотворении Пушкина последнее слово остается все-таки не за деньгами: «Все куплю, – сказало злато. Все возьму, – сказал булат». Лицемерие либерализма не беспредельно – на смену ему приходит неоконсерватизм, причем в Америке, в Европе, в России он может быть очень разным, вплоть до противоположности.
Консерватизм модернистский (ситуационный) статичен: его задача – притормаживать становление новых общественных форм, путем компромиссов и уступок сглаживать процессы неолиберальных революций. В этом и состоит главная задача либеральных консерваторов. Серьезный же консерватизм должен быть динамичен, цель его – выработать долговечные формы социального взаимодействия, воплотить в современных условиях русскую политическую и культурную традицию, возродить нашу самостоятельную цивилизацию и обеспечить ей прочное будущее.
Серьезный консерватизм – это, безусловно, не идиллия. В современном обществе он не может в мгновение ока достичь своих сверхзадач. Однако консервативная идеология немедленно потребует от государства ставить перед собой более существенные стратегические цели, чем обслуживание «свободного рынка». Главная задача государства – не угождать своей элите, но указывать ей ее настоящее служение и собирать нацию с помощью продуманной системы духовно-политических символов, которые для консерватизма не являются пустым звуком, но бесконечно значимы.
Консерватизм просто совпадает с религиозным традиционализмом в том, что касается борьбы с грехом (неважно, к какой конфессии принадлежит консерватор, – он не может не чувствовать этих нравственных соответствий). Ведь борьба с грехом – отнюдь не только частное дело человека. Можно вспомнить в первую очередь, что сребролюбие и блуд – грехи, тогда как современное либеральное общество, похоже, забыло эту истину и не желает о ней вспоминать. Трудно себе представить, насколько оздоровится атмосфера в обществе, если государство сделает хотя бы две эти истины мотивами, определяющими его политику в том, что можно назвать сферой Слова (которая в современном мире является по совместительству и сферой универсального Символа, аудио- и видео-Образа).
Серьезные консерваторы, несомненно, провели бы существенную перестройку прежде всего в области массовой информации, изменили бы ориентиры государственной политики в области культуры, образования, просвещения, науки и религии. Эти направления – ключевые для серьезного консерватизма, поскольку он уповает на воспитание новых поколений в духе традиционных ценностей, а не на спонтанный и, как уверяют либералы, «естественный» самоотбор, не на самоорганизацию социальной стихии. Консервативную контрреволюцию в умах можно осуществить только сверху и только в течение немалого времени. Однако здоровые плоды появились бы уже и в первые годы консервативных преобразований.
В отличие от консерватизма парламентского, берущего на себя, по выражению Эрнста Юнгера, роль шута в либеральном светском обществе, задачей серьезного динамического консерватизма будет не развлечение публики, а сворачивание общенациональных демократических процедур. Выборная демократия для настоящих консерваторов не может быть идолом, но может быть рычагом для решения определенных социальных вопросов, как то: организации земств, муниципалитетов, автономии «малых укладов». Идея представительства сохраняет большое значение, однако таким образом не должна формироваться законодательная ветвь власти. Сверхзадача консерватизма в этой области – национальное собрание, земский собор, «генеральные штаты», орган сословно-корпоративного волеизъявления.
Демократия имеет смысл там, где она может быть наполнена живым общественным содержанием. В последние же годы все больше людей осознает абсурдность существующей системы выборов, в которых отчуждение избирателей от избранников становится катастрофическим. По существу и для власти, и для народа выборы становятся тягостной формальностью, добровольно взятым на себя ритуалом поддержания демократических приличий.
Положительная программа серьезных консерваторов – приоритет национальных интересов, государство, вера, семья, нравственность, порядок, социальная ответственность индивида, терпимость, духовность, служение (служба); в области культуры – традиционность и мораль; в области экономики – дисциплина и прозрачность (публичность) административных решений. Здесь консерватизму приходится бороться с мифом, что регулирующие механизмы государства сковывают частную инициативу. На деле инициативу сковывает «либеральное» (в российском варианте) государство с его вседозволенностью и коммерциализацией санкций. Консервативное же государство сковывало бы не частную инициативу предпринимателей, а администраторов в проявлении их «частной» инициативы, которая является сегодня причиной коррупции и социальной неправды. Укрепление государственности не означает усиления автономности и самодостаточности чиновника, но ровно наоборот – его ответственности и зависимости от тех, кто стоит выше, и от того, что происходит внизу. Укрепление государственности означает укрепление политической воли, а не выпуск новой серии негласных индульгенций на экономические злоупотребления.
Консервативная власть, несомненно, сделала бы большую ставку на репрессивный аппарат, поскольку по мере приближения к своим сверхзадачам она встретила бы серьезное сопротивление в толщах административных структур и в ряде криминальных кланов. Вместе с тем и здесь можно говорить о жестком и мягком варианте кадровых чисток и перетрясок. В такого рода сложных процессах, как показывает исторический опыт, большую роль играют репрессии не полицейского, а идеологического типа. Чиновник должен быть не посредником между властью и обществом, не «полупроводником», но качественным транслятором социальной информации. Он должен «служить» и, по сталинскому выражению, быть «винтиком» – это высказывание отнюдь не лишено смысла в отношении оперативных обязанностей бюрократии.
Сверхзадачей серьезного консерватизма стало бы определенное ограничение свободы слова и совести – не в смысле ограничения прав личности, но в смысле вмешательства в складывание рынка информации и формирование духовной культуры, активного участия государства в их регулировании. Надо сказать, что нынешняя политика власти в области крупных СМИ частично соответствует этому подходу, но остается непонятным, чего в этой политике больше – банального прагматизма или консервативных замыслов. Регуляция может быть жесткая (цензура, запреты, ограничения) и мягкая (воздействие через финансовые корпоративные рычаги, давление на бизнес и менеджмент, ответственный за нарушение должного порядка, система предупреждений и ликвидации лицензий и т. п.).
В свое время Жозеф де Местр писал, что контрреволюция не противоположна революции, но самостоятельна. Ведь только революционные идеологии строятся по принципу: чем «левее», тем лучше. Серьезный, по-настоящему динамический консерватизм не существует по принципу: чем «правее», тем лучше. Он исходит из конкретной ситуации. Должна ли быть введена какая-то тематическая цензура – зависит от состояния нравов в сфере массовой информации и книгоиздания. Должна ли свобода в одинаковой мере распространяться на все организации, называющие себя религиозными, – это зависит от состояния традиционных конфессий: если они ослаблены, пережили тяжелые времена, то их нужно поддержать в ущерб заезжим миссионерам и изобретенным вчера религиозно-финансовым пирамидам. Должны ли существовать лимиты в отношении свободы перемещения (получения постоянного места жительства) – по всей видимости, они могут быть сняты только при достижении очень высокой социальной стабильности. Должна ли быть армия призывной или профессиональной – это решается в зависимости от комплексной военной доктрины.
Все больше людей осознает абсурдность существующей системы выборов, в которых отчуждение избирателей от избранников становится катастрофическим. По существу и для власти, и для народа выборы становятся тягостной формальностью, добровольно взятым на себя ритуалом поддержания демократических приличий.
На такие вопросы не может быть «метафизических» ответов, здесь нет однозначного мерила и критерия абсолютного социального блага.