Денщик Васька одним разом убрал посуду со стола, замешкался у двери в надежде услышать какие-нибудь важные вести из-под Оренбурга, чтобы потом похваляться средь гарнизонных солдат, но капитан бросил резко:
– Ступай на место!
Капрал скосил светло-карие глаза на икону, перекрестился, огладил ладонью жесткие, торчащие в стороны усы, некстати громко шмыгнул отсыревшим после горячего чая приплюснутым, с широкими ноздрями носом, виновато улыбнулся и сказал:
– Спаси бог за угощение, господин капитан. Теперь спрашивайте, – и перевел взгляд с озабоченного коменданта на поручика Счепачева. Подпоручик Илья Кутузов пристроился спиной к теплому боку печки, которая топилась из прихожей.
– Один спрос у нас, капрал: что стряслось под Яицким городком? И где теперь вновь якобы объявившийся государь Петр Федорович? – Капитан Балахонцев, не имея твердой уверенности, – подлинно ли Петр III объявился или самозванец, какие приходили на Русь в горькославные времена лже-Дмитриев, решил в речах своих быть возможно сдержаннее.
Капрал неторопливо пояснил:
– Еще в конце августа господин губернатор получил указ из Военной коллегии о поимке беглого донского казака Емельяна Иванова сына Пугачева, который якобы имел намерение увести яицких казаков за рубеж, в Турецкую землю, где и поныне живут казаки-нечаевцы. Копию с того указа Военной коллегии я самолично отвозил полковнику Симонову в Яицкий городок для принятия мер предосторожности и поимки беглого казака…
Балахонцев и Счепачев переглянулись – и они получали такое уведомление с описанием примет Емельяна Пугачева. Так неужто этот простой казак осмелился выдать себя за покойного государя Петра Федоровича? Уму непостижимая дерзость! Хвалился черт всем светом овладеть, а Бог ему и над свиньей не дал воли!
Балахонцев подумал вслух:
– У нас в пригороде Алексеевске живут некоторые отставные солдаты гвардейских полков. Из них, доподлинно знаю, Алексей Горбунов – да есть и другие! – стоял в карауле при похоронах государя в Невском монастыре. Он мог бы опознать – истинно государь альбо самозванец гуляет по Яику.
– Допрежь опознания его надобно изловить да связать накрепко, – проговорил капрал, усмехнувшись одними глазами. – Покудова же никто беса не видит, а всяк его ругает…
– Твоя правда, братец, – встрепенулся капитан Балахонцев. – И что же, полковник Симонов побил ту воровскую шайку?
– Хотя и имеет полковник Симонов до тысячи регулярных солдат в крепости, к великому неудовольствию господина губернатора, однако же не сумел побить новоявленного царя, – ответил капрал.
– Отчего же? – Илья Кутузов завозился у печки, насупил русые брови. Зеленые глаза загорелись задорным блеском. – Неужто столь велика сила его? Кабы отважился тот самозванец приступиться к Самаре, мы бы живо разделали его в пух и прах.
Капитан Балахонцев и поручик Счепачев переглянулись между собой, постарались скрыть усмешки: молодо-зелено! Батального пороха не нюхавши, ядрам да пулям не кланявшись, воображает, что война едиными шпажными выпадами вершится…
Капрал приметил усмешку в глазах коменданта, должно быть, поэтому не по чину нравоучительно ответил Кутузову:
– Можно вести сражение с неприятелем, господин подпоручик, ежели вера крепкая в душе у командира, что солдат умрет, а на измену не поддастся. Тому пример – недавняя война с пруссами и их царем Фридрихом. В той войне и мне довелось штыком изрядно пруссаков потыкать, – неожиданно добавил о себе капрал. – Яицкие казаки, а их в городе боле тысячи, изменили матушке-государыне и сотнями перебегали от полковника Симонова в противную сторону…
Слушая капрала, капитан Балахонцев отметил мысленно, что курьер не бранил самозванца вором и разбойником, как надобно было бранить верноподданному своей государыни.
– В иных гарнизонах казаки и солдаты сдают крепости беспротивно, офицеров и комендантов вешают на воротах, ежели по взятии крепости не присягают на верную службу. Тако было в форпостах от Яицкого городка и до Илецкой крепости. Была у господина губернатора надежда, что Илецкая крепость устоит, отобьет мятежников, но и она двадцать первого сентября сдалась без сражения, гарнизон перешел к объявившему себя Петром Федоровичем. – Капрал неожиданно примолк, покосился испуганным взглядом на коменданта – не лишнего ли он брякнул? Ну как схватит за ворот да поволокет под караул за то, что не именует самозванца вором?!
– И где же он теперь, тот самозванец? – допытывался капитан Балахонцев. – Куда намеревается идти?
– Двадцать шестого числа оставил я Оренбург, – ответил, немного успокоившись, капрал. – А в город в самый мой отъезд пришла горькая весть с линии крепостей – мятежники взяли Россыпную крепость и движутся к Нижнеозерной.
– Стало быть, не на нас! – разочарованно высказался Илья Кутузов и в досаде ткнул кулаком в левую ладонь. – Не доведется переминуться отвагой с воровскими казаками!
– Так радуйтесь тому, подпоручик, – тихо проговорил Илья Счепачев, не меняя своего положения, словно происходящее мало его касалось. – С казаками воевать – не на уток охотиться в камышах…
Илья Кутузов фыркнул, презрительно поджал губы, но ответить старшему колкостью не посмел.
– Господин губернатор, думаю я, вышлет достаточного сикурсу для остановки самозванца под сильной крепостью Татищевой, офрунтит и побьет злодеев, – уверив сам себя в таком исходе бунта на Яике, капитан Балахонцев повернулся к Кутузову: – Сопроводи, подпоручик, капрала до станции, выдай прогонных коней. Пущай поспешает по службе дале, путь не близок до столицы.
Илья Кутузов увел капрала. В комнате воцарилась тишина. Поручик Счепачев молча смотрел на коменданта красивыми карими глазами, намеренно не начиная первым разговор о столь щекотливом «воскресении» покойного государя Петра Федоровича, которому оба в свое время давали присягу на вечную службу. Он сидел, почесывал ногтем мизинца чрезмерно вытянутый подбородок, ждал.
– Ах, каналья, унеси тебя буйным ветром! – неожиданно взорвался гневом капитан Балахонцев и нервно заходил по канцелярии. – Нет, каково это вам, господин поручик? Беглый казак объявляет себя царем, берет крепости, вешает офицеров на воротах, как последних воров и душегубов!
– A у нас в Самаре и ворот-то нету, – уронил с кривой усмешкой поручик. – Земляная крепость никудышная, фортеции завалились. У рогаток беспробудно спят по ночам наряженные в караул здешние казаки. И людей всякого воинского звания вчетверо меньше, нежели у полковника Симонова в Яицком городке… А самозванец с той поры куда как усилился многолюдством и артиллерией. – И добавил не без ехидства: – Только на господина подпоручика Кутузова надежда: выйдет на поединок с тем «царем» и сражение-единиборство с ним учинит, как богатырь Пересвет на поле Куликовом…
Капитан Балахонцев неодобрительно хмыкнул: язвит поручик про Кутузова из-за его дочки Анфисы, сам делал ей знаки внимания, да получил полный отворот… Но сие к службе не касаемо. Соглашаясь с поручиком, капитан Балахонцев поддакнул:
– У Симонова, самолично видел в крепости, пушки в полной исправности. У нас шестнадцать пушек, а стрелять из них возможности нет, потому как лафеты прогнили напрочь. Надобно чинить и сами пушки, да умельцев нет. Твои солдаты и с ружьями, думаю, разучились воевать в нашей гарнизонной жизни… Кого это господь несет в столь неурочный час? – Капитан Балахонцев подошел к окну, вгляделся. Шли отставной казачий ротмистр Петр Хопренин и купеческий старшина депутат Данила Рукавкин.
Обшмыгали о солому грязь с сапог, торкнулись в дверь.
– Входите! – крикнул капитан Балахонцев. Успел только подумать: «Спрос начнут – что да как? А тут и сам сидишь в тьме, подобно серой мышке, загнанной в норку. Им-то что? Муха не боится обуха… Пришла к ним беда – хвать денежную казну под мышку и беги, спасайся. А на мне город тяжкой гирей висит, не побежишь, бездумно глаза выпучив…»
Гости вошли, потолклись у порога и с разрешения коменданта уселись на лавку, молча переглянулись между собой, словно совещаясь, кому первому спрашивать.
– Какую весть с-под Оренбурга принес курьер? – не выдержал и нарушил молчание Хопренин, потеребил себя за седые, отвислые усы. Левый глаз, полуприкрытый надорванной бровью, слезился – память о давней стычке с набеглыми киргиз-кайсацкими ватажниками под Оренбургом.
Капитан Балахонцев, озлясь невесть на кого, довольно грубо ответил:
– Самозваный Петр Федорович – унеси его буйным ветром! – берет крепости по Яику. Уже под Оренбургом недалече, должно, под Татищевой теперь. На днях на чай к господину губернатору пожалует!
– Вот те на-а-а, – протяжно выдохнул Данила Рукавкин. – А я-то надеялся… – Продолговатое лицо, покрытое сеткой мелких морщин под глазами и у рта, вытянулось еще больше. Седая борода дернулась раз-другой, и Данила тут же погладил ее: нервы начали сдавать. – Выходит так, что черный вестник это был. А мы с Петром, сюда идучи, радовались, что усмирение на Яике началось… Стало быть, набравшись храбрости великой, топили мыши кота в помойной яме, да сорока, мимо летя, стрекотнула: «мертвого тащите, глупые!»
– Наш-то самозванец невесть когда издохнет, чтобы топить его в помойной яме! – огрызнулся капитан Балахонцев на многословие купеческого депутата. – Тамошние крепости против Самары куда сильнее… Одного в ум не возьму – отчего губернатор столь непростительно мешкает? Чего ожидает?
Поручик Счепачев высказал мысль, которая все настойчивей возникала и у него, перерастая из догадки в уверенность:
– Господин губернатор не мешкает, да казаки предаются к тому самозванцу, вымещая злость за недавнее кровопролитие… Вспомните, каково вел себя в Яицком городке генерал Траубенберг. Не зря говорят в народе: кто поросенка украл, у того в ушах долго верещит…
– Воистину так, что злая совесть стоит палача, – поддакнул Петр Хопренин. – Не смогли миром удержать казаков в спокойствии, не угомонили ненасытного атамана и его старшину, теперь великим бунтом все обернулось.
– Не кинулся бы тот самозваный царь на Самару, – перекрестился на иконостас Данила Рукавкин. – Тогда и нам лиха не миновать!
– А нам не миновать на перекладинах качаться, – сквозь зубы добавил капитан Балахонцев. – Солдат в гарнизоне две роты, но из них весьма мало годных к походной службе, все больше старые, увечные после прусской кампании да малолетки, не обученные толком. На валу земляной крепости – срам сказать! – коровы пасутся! В общем, сплошной разор и запустение, а не военная крепость у нас.
Данила Рукавкин хлопнул ладонью о колено, твердо сказал:
– Стало быть, надобно весьма спешно крепость чинить! А округ всего жилого города рогатками обнести, чтоб мятежники нечаянно не въехали к нам. Случится городу в осаду сесть – из Симбирска да из Казани сикурс непременно пришлют. В стародавние времена, сказывали, не раз и не два садилась Самара в осаду от ногайцев да калмыков. И ни единожды не была ими взята и порушена.
Капитан Балахонцев в сомнении покачал головой, задумавшись над предложением купеческого депутата, аккуратно поскреб чисто подстриженным ногтем горбинку носа, потом безнадежно махнул рукой.
– Денежной казны на такие работы у меня вовсе нет. Город в полторы версты длиной протянулся вдоль Волги, а вместе с земляной крепостью и откосами вдоль реки Самары надобно укрепить верст до пяти… Мыслимо ли моими инвалидами сделать такое?
– Денег местное купечество, да отставные офицеры, да церкви могли бы собрать купно, – настаивал на своем предложении Данила Рукавкин. – На те деньги и людей наняли бы из соседних деревень на земляные работы. Поселенцев, что в Самаре теперь ждут высылки, взять в работу…
– А от Оренбурга до Самары походным маршем десять дней ильбо чуток больше, – высказал свои резоны поручик Счепачев. – По сорок верст в день на телегах да верхом. Что сделаешь за эти десять дней?
Данила Рукавкин с удивлением вскинул на поручика глубоко запавшие глаза, молча пожал плечами, как бы говоря: мое дело предложить, а вам, государыней поставленным к службе, решать. Вам и ответ держать суровый, ежели какой конфуз произойдет.
Помолчали. Петр Хопренин завозился на лавке, собираясь встать, потом все же спросил:
– Провинциальную канцелярию уведомили?
Капитан Балахонцев медленным кивком подтвердил, добавив:
– И симбирского коменданта господина полковника Петра Матвеевича Чернышева рапортом от себя уведомил. Да и курьер к нему помчался от нас только что… Думается мне, всенепременно последует указ Правительствующего сената к казанскому губернатору без мешкотни снаряжать крепкий воинский сикурс и по Самарской линии крепостей спешно идти под Оренбург. Тогда и нам не миновать военного похода со своими способными солдатами, и казаков наших могут в поход взять. – И неожиданно к Даниле Рукавкину с вопросом: – Есть ли какие вести от внука из Яицкого городка?
Хитро спросил комендант, не сказав «от больного внука», и Данила Рукевкин весь поджался, чтобы не выдать душевной скорби.
– Не было покудова из того городка никакой оказии. Лекарь надежный, его и Тимофей Чабаев отменно знает, года два тому назад он ему кровь пускал, как дурно сделалось от тамошней жары. – А про себя Данила подумал: «Надобно мне быть весьма осторожным с этой бестией – Балахонцевым. Вона как глаза щурит – не иначе кот умыслил мышь закогтить». – Ну, нам пора и к домам своим.
Данила Рукавкин поднялся, за ним нехотя встал и Хопренин, простились с комендантом и пошли, не успокоенные, а еще более растревоженные вестями из-под Оренбурга.
– Будем жить, Данила, – глубокомысленно изрек Петр Хопренин. – Жить, что бы там Господь ни сотворил на земле… Распутья бояться – так и в путь не ходить, не так ли, караванный старшина?
– Воистину так, Петр. А тем боле нами с тобой и похожено и поезжено по земле уже предостаточно… А все же зря комендант вот тако сидит сложа руки, дел никаких не делая. Себе же во вред, потому как ждать нам днями из-под Оренбурга всенепременно пакостных известий, – добавил Данила Рукавкин, поглядывая на темную, будто спать улегшуюся под густым туманным покрывалом, остывающую после жаркого лета Волгу.
И как в воду глядел старый купец – через неделю пришла весть: самозваный царь окружил несметным войском Оренбург, закрыл в нем губернатора Рейнсдорпа, а на юге от Самары запылали помещичьи усадьбы – первые искры невиданной прежде на Руси крестьянской войны.
Взбешенный небывалой дерзостью смело стоящего перед ним конюха, Матвей Арапов вызверился на него кровью налитыми глазами, рванулся из кресла и так сильно хлопнул ладонями, что их ожгло болью, словно кипятком ошпаренные. В господскую горницу тут же вскочили четыре дюжих дворовых во главе с приказчиком Савелием Паршиным и замерли в недоумении: чужих никого, а барин бранит своего названного сродственника Илью Арапова.
– Савелий, вязать холопа! Пятьдесят батогов ему! Да в амбар под замок. Проголодается за недельку – живо в разум войдет! Хватайте, чего истуканами встали? Воли захотел? Я те покажу волю! Будешь помнить, мужик, вековечную истину: где волк прошел, там весь год овцы блеют! В батоги!
Дворовые кинулись на Илью. Савелий поспешно снял с себя гашник и сунулся в свалку – вязать руки, но, получив крепкий удар в черное, будто обмороженное лицо, отлетел к стене, повалив при этом подставку с цветочными горшками. На полу захрустели коричневые, облитые глазурью черепки.
– Псы смердячие! Меня, вольного человека, вя-за-ать! – хрипел Илья, вырываясь из цепких рук дворни. Трещал кафтан, хрустели заломленные за спину руки, дворовые сопели от натуги и усердия – знали: если Илья вновь вырвется, не один Савелий будет хлюпать. Вона вскочил приказчик на ноги, одной рукой зажал разбитый в кровь нос, а другой схватил поваленного Илью за голенище сапога и остервенело бил пинками, норовя попасть в живот.
Клубком выкатились на крыльцо барской усадьбы и под визг дворовых девок и стряпух продолжали бить кулаками, пока волокли до конюшни. Там повалили через опрокинутую колоду. Кто бы мог подумать, что недавний любимец барина вдруг так проштрафится – до батогов!
– Секите! – Срывая голос едва ли не на поросячий визг, Матвей Арапов топал сапогами, разбрызгивая черный навоз у порога. Он не обращал внимания на редкие холодные капли, которые с соломенной крыши скатывались на камзол: только что прошел проливной дождь.
Илья, закусив губы, еле сдерживал рвущийся из-под сердца стон: хозяйские холопы секли с усердием, кнут вспарывал обнаженную спину, оставляя кровавые рубцы. Когда потерял счет ударам, почти в беспамятстве закричал:
– Сволочи… Гады ползучие! Придет мой час! Всех дрекольем… Без пощады перебью, собаки бешеные! Бейте, бейте! Я вас еще не так… не так бить буду… А тебе, Матвейка, не жить боле на земле, запомни это – не жить боле… А-а-а! – захлебнулся хриплым криком. Сознание померкло, и он бессильно уронил голову, ткнувшись лицом в грубо вытесанную колоду…
Били его, беспамятного, нет ли – того Илья не знал. Очнулся во тьме, весь мокрый, на мокрой же соломе. Лежал на животе, не чувствуя собственного тела – будто невесомая душа отделилась уже от тяжкой плоти и витала невесть где: может, над грешной землей, неприкаянная, а может, и в чистилище, где белокрылые ангелы бранятся до хрипоты со смрадными чертями, все спорят, куда же определить его, Илью. В ад ли на новые муки, а может, в рай, памятуя его горемычную судьбину там, на кинутой земле…
Напряг ускользающее сознание, сквозь боль и звон в голове прислушался: никаких споров над ним, лишь за дощатой перегородкой фыркали араповские кони. Это за ними десять лет ходил он, ходил сердобольней матушки-кормилицы. Вот и доходился…
Сделал попытку подтянуть к лицу в стороны разведенные руки, чтобы подсунуть ладони под щеку – кололась жесткая солома, – но от боли в исполосованной спине едва вновь не потерял сознание…
В тяжком ли бреду, а может, в затуманенном болью сне Илья вновь увидел себя бредущим по каменистому нагорью далекого южного склона Алтайского Камня, к манящему у горизонта голубому озеру. Бредет, спотыкается, потом спит на холодных камнях, прижимаясь к голодному четырехногому другу Иргизу. Пес среди ночи вдруг вскакивает и молча, прыжками, исчезает из виду, потом поодаль слышится чей-то придавленный писк: пес нашел себе добычу, а Илейка поутру пьет пустой кипяток, сухарь ломает надвое, чтобы оставить и на ужин, а днем распаривает в кипятке последние уцелевшие горсти овса. Спроси у него кто-нибудь, сколько же дней бредет он к озеру, которое увидели они с покойным теперь отцом Киприаном, перейдя Алтайский Камень, он так и не смог бы ответить наверняка…
Подобрала его ватага лихих и отчаянных по смелости бугровщиков[2]. Он наткнулся на них совсем неожиданно, когда те бежали вдоль речки, спасаясь от преследования кочевников-ойротов. Восемь человек, изодранные, плохо вооруженные, они залегли в каменных россыпях, готовые либо смерть принять, как случалось не раз с другими партиями бугровщиков, которых настигали ойроты, либо счастливо отбиться, уйти в Алтайские Камни и воротиться домой.
Илейка, задремав на берегу речушки, проснулся от криков, вскочил на ноги и приметил бугровщиков, когда до них оставалось всего саженей пятьдесят. Потом увидел визжавших темнолицых степняков. Остановив поодаль коней, чтобы не ломать им ноги по битым камням россыпи, ойроты бежали к бугровщикам, пускали вперед стрелы, размахивали саблями и копьями. Бугровщики почему-то не отстреливались: или огневой припас кончился, или берегли последние заряды для стрельбы наверняка, в упор…
– Ложись, Иргиз, тихо! – Илейка испугался не на шутку: степнякам пробежать шагов сорок, и они наткнутся на него! Спешно упал за камень, притянул Иргиза за ошейник к себе: кочевники, заглушая рычание пса воинственными криками, прыгали по камням в каких-нибудь двадцати шагах. Вот крайний из них пробежал совсем рядом – встань он на камень, мог бы своим зачерненным в огне тяжелым посохом хватить кочевника по загривку.
Проворно достал оба пистоля, патроны и, когда кочевники показали ему спину, не задумываясь, чем это может кончиться для него самого, выстрелил в широкую спину. С пятнадцати шагов не промахнулся – уронив копье, кочевник завалился между камнями. Другой, подраненный вторым выстрелом, завертелся на месте, хватаясь за ногу выше колена.
Тут и со стороны осажденных бугровщиков из-за камней ударило несколько ружейных выстрелов, остальные встретили набегавших ойротов тяжелыми камнями.
– Так их, братья, так! – завопил Илейка, не уверенный, что за криками кочевников его услышат россияне.
Успел перезарядить пистоли и еще выстрелить в замешкавшихся степняков. Попал ли – трудно сказать: кочевники отхлынули от ватажников и бежали теперь к Илейке. Бежали, падали, вскакивали и, разъяренные засадой, визжали, с каждым шагом сокращая расстояние до него.
В угон за кочевниками кинулись бугровщики, размахивая над головами копьями, а трое торопливо заряжали ружья. Теперь ватажники спешили на помощь тому, кто только что выручил их.
«Не успеют! – пронеслась в сознании Илейки страшная мысль. – Взденут на пику мимоходом, и лежать мне под камнями, как лежит теперь отец Киприан…»
– Братцы, выручайте! – завопил Илейка во всю мочь. В упор сразил ближнего, так же невесть что орущего кочевника: тот уже вспрыгнул на плоский камень, за которым укрывался Илейка, и замахнулся копьем… Другой степняк споткнулся об упавшего и завыл, разбив колено об острый камень. Третий выхватил сверкающую на солнце саблю и занес над Илейкиной беззащитной головой. Мимо отшатнувшегося Илейки рычащим комком метнулся Иргиз. Кочевник вскрикнул, острая сабля сверкнула перед илейкиными глазами, ударила в левое плечо, и он опрокинулся навзничь, стукнувшись головой о камень. Но сознание не потерял – спасла мурмолка. Видел, как мимо плоского камня пробежали последние степняки, вослед им трижды прогремели ружья, а над Илейкой склонилось бородатое загорелое лицо, попорченное глубокими отметинами оспы.
– Жив, браток? – спросил бугровщик, поднимая Илейкину голову на своей широкой ладони.
– Отбились, атаман! Слава господу, кочевники повскакивали в седла и уходят в пески! – прокричал один из стрелявших, высокий, кривоплечий мужик в старых, избитых о камни сапогах, склонив к Илье редковолосую голову в суконной мурмолке.
– Господу слава, – откликнулся атаман. – Но трижды слава и этому молодцу, упавшему на наше счастье словно бы с неба. Иначе перекололи бы нас ойроты. – И распорядился: – Перевяжи его, Фрол, видишь – плечо ему взрезали!
– Диво дивное! – удивился кривоплечий Фрол, наклоняясь над Илейкой худущим лицом с рыжей бороденкой. Светлые глаза воспалены так, что белые яблоки превратились в светло-розовые.
«Должно, от постоянной пыли у него это», – подумал Илейка. Стиснул зубы, чтобы не застонать, когда Фрол делал ему тугую перевязь, чем-то присыпав рану.
Потом погребли под камнями мертвого Иргиза – ойротское копье пробило ему грудь. Спас Илейку, а сам погиб…
С теми бугровщиками Илья два года бродил по Алтайскому Камню, потом пристал к купцам, добрался до Барнаула и с немалыми трудностями, через четыре года по смерти отца Киприана, вернулся в Оренбург. На Гостином дворе неделю искал купцов из Самары. С этими-то расспросами и натолкнулся случайно на Губернаторова переводчика Матвея Арапова, нынешнего своего барина.
– А тебе зачем тот самарец Данила Рукавкин? – Переводчик хитро прищурил узкие глаза, подкрутил темно-русые усы, пытаясь придать себе молодцеватый вид. Но жесткие усы топорщились, каждый волосок сам по себе. – Кто ты моему сродственнику Даниле, а?
Илья кратко пояснил, что жил у Рукавкина тому более пяти лет назад, но помнит приглашение при нужде отыскать купца и возвратиться к нему, где всегда найдет кров и пропитание.
– Вона-а что-о! Узнаю хлебосольного Данилу, – протяжно, в задумчивости уронил Матвей Арапов. И вдруг заговорил о другом: – Голоден? Идем в трактир, там меня ждут к обеду.
В трактире, скорбно печалясь широкоскулым лицом, полуприкрыв и без того узкие глаза, Матвей Арапов рассказал о том, что его сродственник по жене Данила Рукавкин ходил с караваном в далекую Хорезмскую землю, возвратился из того хождения через год, да по несчастию заболел там какой-то азиатской болезнью. Дома и преставился тем же годом.
– А весть ту печальную прознал я от Родиона Михайлова, что был дружен с Данилой. Они вместе в ту Хиву с караваном хаживали. А прошлым летом и Родион помер от болезни живота. Моя супружница Дарьюшке Рукавкиной двоюродной сестрой доводится, – пояснил Матвей Арапов, – оттого я и сведом о тамошних делах.
Илейка поник головой. Родиона Михайлова он тоже помнил хорошо, потому и поверил переводчику. С грустью вырвались из груди горестные слова:
– Что ж теперь делать мне? С Алтайского Камня добирался в надежде прижиться в помощниках у доброго самарца Рукавкина. А теперь где голову приклонить? Был у меня еще один знакомец в Оренбурге – отставной солдат Сидор Дмитриев, сосланный на жительство за участие в ромодановском бунте, так и он помер, меня не дождался. Здесь, на солдатском кладбище, и схоронен…
Матвей Арапов который раз цепким взглядом ошупал крепкую фигуру Ильи, его сильные руки и жилистую шею – добрый работник был бы! А ему тем более надобен – пожалован он минувшими годами от матушки-государыни Екатерины Алексеевны деревенькой с крепостными крестьянами. Да невелико число работных мужиков, каждая пара рук на счету. Прикупить бы еще дворов двадцать-тридцать, да тяжелой мошны на службе переводчиком не накопилось. Платили всего шестьдесят рублей годового жалования. И с крестьян много не возьмешь – этим летом закончил строить двухэтажный барский дом, конюшни, амбары… Все, что получает с продажи хлеба, скота и птицы, идет на обустройство имения да на прокорм дворовых.
– А идем ко мне? – Матвей Арапов решил не упускать счастливого случая. Вдруг явится возможность заполучить такого работника да еще и безденежно? – Составим бумагу, будто я откупил тебя у киргиз-кайсаков…
Илья криво усмехнулся, отрицательно мотнул головой.
– В кабалу писаться желания нет никакого, холопское ярмо всегда надеть не поздно. Лучше за кого ни то в рекруты подамся, хоть с деньгами на первый случай буду.
Матвей Арапов сделал вид, что искренне обиделся.
– Да неужто я тебя в кабальные хочу вписать? Это для того, чтоб бумаги тебе выправить.
– Бумаги у меня и без того хорошие, – ответил Илья. – В Барнауле писанные. По тем бумагам я вольный человек, отпущенный тамошним начальством по смерти отца-солдата на прежнее место жительства, в Ромодановскую волость.
– Ну тогда сделаем по-иному. Едем в мою деревню. Будешь работать у меня во вольному найму, за жалование. Из ремесла что умеешь делать?
– За конями имею пристрастие ходить, – подумав, согласился Илья. Надо же где-то кров над головой себе искать, пока и в самом деле не изловили да не сдали в солдаты. – Годится этак?
– Еще как годится! Мои харчи, одежда и годовое жалование в пять рублев серебром. Это половина денежного жалования казачьему хорунжему. Худо ли?
– Жалование доброе, – подтвердил Илья. – Согласен, едем в твое, барин, имение.
Через неделю, приехав в деревню Арапово на берегу речки Боровки, в пятидесяти верстах к востоку от Бузулукской крепости на реке Самаре, Илья носом к носу столкнулся у барского, свежеточеного крыльца с молоденькой светловолосой девицей в чистеньком вышитом сарафане, в новых лапотках. Приметив барина, девица отбила ему земной поклон, уронив толстую косу со спины, а сама серыми глазами глянула на новенького, перехватила его изумленный взгляд, тут же потупилась, вспыхнула свежим румянцем полных щек и проворно шмыгнула в амбар, откуда с громким кудахтаньем вылетели перепуганные, захваченные у зерна куры.
От Матвея Арапова перегляд молодых людей не укрылся. И это решило дальнейшую судьбу Ильи.
– Хороша-а, – протянул Матвей и языком, на татарский манер, прицокнул, покрутил непокорный ус. – За богатого барина думаю отдать ее. Дворянину и то не зазорно иметь в женках такую красавицу. А мне, брат, случилась теперь в деньгах крайняя нужда.
– Твоя холопка? – У Ильи сердце зашлось от обиды за девицу – вспомнилась горемычная сестрица Акулина, которая не снесла барского надругательства и бросилась в прорубь Оки… Тако же и с этой светловолосой красавицей могут поступить: ежели кто пообещает из местных вдовцов-помещиков изрядный куш, продаст ее Арапов в надежде подправить денежные дела. А то и на пару-тройку кобылиц обменяет, чтоб табуном разжиться…
– Здесь все мое, – не без гордости ответил Матвей. – Идем-ка в горницу, составим договорную бумагу, а поутру и за работу. Время мне дорого, за конями полуслепой старик ходит. Долго ли до беды? Того и гляди волки коней порежут.
Арапов прошел к высокой конторке под образами в правом углу просторной горницы с четырьмя окнами на две стороны, достал лист гербовой бумаги, перо.
– Иди сюда, ближе. Грамоту знаешь?
– Знаю, – ответил Илья. – Но читать боле резво могу по печатному книжному слову. Вечная благодать за то покойному монаху Киприану, обучил.
– Ну и славно. Так я пишу, что ты, Илья, Федоров сын, а прозвища никакого не имеешь, по доброй воле вступаешь в работу конюхом к помещику Матвею Михайловичу Арапову при его харчах, одежде и денежном жаловании…
– Погоди, барин. О жаловании давай так уговоримся: ты отдаешь мне в жены девицу, которую мы встретили только что, а я, чтобы выкупить ее из холопства, работаю за нее десять лет без денежного жалования, – сказал и затаился: а ну как прижимистый, по всему видно, помещик пожадничает? Понимал, что за такую девицу богатые помещики, раззадорясь, могут дать и более пятидесяти рублей…
Матвей Арапов будто прочитал его мысли, засмеялся:
– Молод, а хитер! Да такая девка иного барина введет в крайнюю страсть! Он и половину имения за нее готов будет отдать. А ты – пятьдесят рублей, которые еще заработать надо. – Помолчал, внимательно вглядываясь узкими хитрыми глазами в удрученное лицо будущего конюха. Сказал примирительно: – Ну да бог с ней, с девкой. Бабы еще нарожают. Тогда пишу я, что ты вступаешь в работу конюхом и к тому же зимой на тебе чистка двора от снега и подъездной дороги, при моем харче и одежонке на пятнадцать лет. А заместо денежного жалования получаешь в жены холопскую девицу Аграфену, Макарову дочь. По истечении пятнадцати лет иметь вам вольный выход или остаться на прежнем месте жительства и работать по вольному найму. К сему подписуюсь… – Матвей Арапов подал перо Илье, и тот, неуверенно, опасаясь сломать гусиное хрупкое перышко, вывел печатными буквами: «Илья, Федоров сын». Хотел добавить, что прозвища не имеет, да барин вдруг подсказал: