По верхушке Крымских гор, слегка видневшихся за окоёмом воды, я сообразил, где берег.
Я чётко и молниеносно стал понимать, будто ковш ледяной воды вылили на голову: быстро в голове возвращался расчёт реального времени и ситуации, что доплыть нам вместе обратно, скорее всего, не удастся. Море начинало волноваться, штормить.
Бросить Лену одну в открытом море, а самому попытаться выгрести, чтобы остаться жить, – такой мысли даже не возникало. Как? Без неё?! Бросить! – означало оторвать у себя часть тела, ногу, руки и жить без них.
Я молча бросил взгляд на Елену: она плыла уже без энтузиазма и явно выбивалась из последних сил. Море волновалось всё больше, появились волны с белыми барашками пены.
– Я не смогу, – глотая наглую волну, крикнула она. – Плыви один!
– Успокойся, мать твою, – не выдержал я. – Греби, просто держись на плаву…
В этот момент её накрыло очередной волной, и она пошла ко дну. Я нырнул за ней. Увидел тёмный мрак под водой и черноту бездонного моря. Просто какая-то жуткая вечность. «Вот оно, какое страшное бывает это Чёрное море, – мгновенно промелькнуло в мозгу от увиденного.
В тёмной воде Лену разглядел не сразу, она слабо сопротивлялась стихии руками и ногами. Я подхватил её за руку и поднял на поверхность. Глотнув воздух, она инстинктивно, бессознательно стала хватать меня за голову, и мы вместе шли снова в кромешную тьму, в эту чёрную синеву водного космоса, но без звёзд.
Я почему-то вспомнил, что давно не был на кладбище у родителей. Надо бы сходить, цветы принести, прибрать вокруг. Зачем подумал о покойниках? Не знаю.
Жить! Надо жить!
Сжавшись калачиком, потом выпрямившись, я отцепил её пальцы и пулей пошёл наверх вместе с живым своим балластом. Чтобы не повторить захвата ею меня спереди, я подхватил её под мышки сзади, так, чтобы голова её была на поверхности и она могла дышать. Её бледное лицо, такое близкое и родное, придавало мне силы. Какое-то время грёб одной рукой, как раненый Чапаев.
– Нам… вдвоём… не доплыть, – шептала она, едва помогая мне держаться на плаву. – Я… люблю тебя…
– Я тоже… Молчи…
Она ещё издала пару невнятных фраз, сделала несколько усилий рукой и сникла. А я медленно грёб правой рукой на смутно виднеющуюся гору Тепе-Оба. Земля ещё подавала сигналы, я уже нет.
«Жизнь там как шла, так и будет идти, – мелькнула мысль. – Отряд не заметит пропажи бойца и «Яблочко» песню допоёт до конца… Жизнь имеет конец… а море, похоже, нет…»
В глазах помутнело. Страшно хотелось пить и, почему-то, прилечь отдохнуть. Силы были на исходе. В ушах появился шум, а глаза стали закрываться, и я увидел красную лампочку, которая вспыхнула внутри меня: топлива осталось несколько капель. Я знал, что так бывает, когда засыпаешь в сорокаградусный мороз в сугробе или в горах без нужной дозы кислорода, да ещё начинает кружиться голова. Страха не было: я всё же не один. Была дикая усталость.
Шум в ушах усиливался. Это был шум мотора. Сквозь пелену смертельной усталости солёной стихии я разглядел борт лодки или катера и людей в форме цвета хаки.
Пограничники. Оказывается, заметили нас и выслали сторожевой катер. Нам срочно прямо на борту оказали первую помощь. Лена пришла в себя и смотрела на меня усталыми, но ласковыми глазами, а я держал и гладил её бессильную руку.
– Вы, наверное, море за лужу приняли? – шутили погранцы. – Первый раз видим таких смельчаков.
– Надо вам медаль вручить «Унесённые штормом!» – сказал капитан и добавил. – Вообще-то странно, как это вам удалось не утонуть, отмахав такое расстояние в неспокойном море. Похоже, вы попали в одно из подводных течений, уносящее воду от берега в море. Его называют «Отбойным». Оно чаще всего начинается в таинственной, покрытой легендами Двуякорной бухте. Эти течения часто меняют направления, отчего температура воды в море у берега может измениться даже летом градусов на 8-10. Вам повезло, что мы вас заметили, а иначе…
Он замолчал, посмотрел на Елену, натерпевшуюся страха, и налил в рюмки коньяк:
– Выпейте, пожалуйста, не пьянства ради, но для сугреву! И мы вас доставим на берег.
Когда мы вернулись в дом, Лена с порога разрыдалась. Я никак не мог вывести её из этого крутого пике женской истерики, которая выплёскивала через солёные слёзы ад последних нескольких часов. Я пытался поить её крымской чачей, горячим чаем с лавандой, и только после этого она успокоилась.
– Я люблю тебя, Серёженька, – зарёванная, серьёзно, глядя мне в глаза, промолвила вдруг Елена, моя Леночка.
– И я тебя очень люблю, – то ли сказал вслух, то ли вспомнил я эти слова, когда мы чуть живые плыли к спасительному берегу.
– Завтра, милый, всё решим, а пока в себя прийти бы, – она решительно посмотрела на меня и крепко взяла за руку. – Мне там, под водой, было темно и страшно. Звёзд не было видно, мелькнула тогда мысль. Ты меня спас, и я с тобой снова счастлива.
«Ну, наконец-то», – подумал я о своём и крепко обнял её.
– Мы даже одинаково думаем. Мне было бы без тебя невыносимо жить, если бы…
Она прильнула ко мне всем своим тёплым, желанным телом:
– Я с тобой хоть в огонь, но только не в воду!
«Ах ты, моя радость! Неужели решилась? Вместе мы преодолеем всё!» – не мог надышаться ею и целовал, и целовал. А вслух сказал:
– Счастливым можно быть даже в самом тёмном месте и в тёмные времена, если чаще смотреть на свет. Но даже если выключат свет, то и тогда его можно увидеть, подняв голову, – это звёзды! Если бы мы с тобой не заплывали за буйки, то мы так бы никогда и не сблизились ещё крепче.
– Я теперь в жизни никогда больше не заплыву дальше «лягушатника», – с дрожью в голосе сказала она. – Я стала такой трусихой.
– А теперь уже и не надо искать себе на задницу приключений. Дело сделано. Завтра командовать парадом буду я! От винта! Схожу-ка я за шампанским.
На улице был уже поздний вечер. В июле небо в Крыму фантастическое. Очень много звёзд – так красиво. Красоту ещё рождает сердце, полное любви. Я шёл под впечатлением дня. В голове рой мыслей. Кругом южная ночь. Та же тьма, что и на морской глубине, но…
Не дай Бог оказаться кому-нибудь в такой ситуации. Недаром море предупреждает горячие головы красными буйками. А ещё я подумал, что семья – это как лодка, плывущая по штормовому морю. Если кто-то один из двоих начнёт совершать неверные, резкие движения, то лодка начнёт тонуть. Везде важен баланс. Я очень надеялся, что завтра для нас двоих, возможно, наступит самый решающий день.
И Море, и Проза, и Гомер – всё движется любовью.
Я родился и крестился в городе акварельных красок и лазурного моря. В одном из самых старейших приморских городков – крепостей жаркого и райского Крыма, Феодосии. Старый град, восседал некогда на шёлковом пути в Рим, и на хлопковом – в обратном направлении – в Китай, а также, рядом проходил торговый путь – «Из варяг в греки». Это был очень крупный город по тем временам.
Некогда, двадцать шесть веков назад, греки из Милеты потерпели кораблекрушение в морском штормящем заливе, там, где кончалась Крымская гряда горбатых гор, слегка поросших зеленью леса.
Моряки с лодки в ужасе наблюдали, как огромный Змей Карадагский взвивался дугой из вод, захватывал очередное барахтающееся тело греческого конкистадора и тащил в синюю холодную пучину, оставляя кровавый след на воде.
Но спасительное подводное холодное течение от святого мыса Ильи быстро выбросило оставшихся в живых мореходцев на тёплый чудо-берег Боспор Киммерийский полуостровной Таврии.
Здесь, у подножья горы Тепе-Оба, похожей на истоптанный башмак, оставшиеся в живых греки заложили град, судьбой им данное место во спасение, и назвали его «Тео досия» – Богом дарованный.
Шли уже пятидесятые годы, переход от горячей к холодной войне, а я лежал в колыбели и громко орал, хотя паника моя была мало обоснована: мир восстановился на долгие годы. И милицейская карьера отца в виноградно-абрикосовой республике надёжно защищала моё безмятежное детство. Но кто его знает, в этой стране даже прошлое непредсказуемо – всё было тогда в руках одного Бога, а им был Иосиф Сталин. После его смерти в марте 1953 года всё перешло в другие руки – Молотова, а затем Хрущёва.
Феодосия – моя приморская малая родина. Я родился и вырос у моря. Почти у всех слово «море» вызывает тёплую волну эмоций – «я еду к морю, я еду к ласковой волне». О, море – мечта любого, кто живёт севернее! Как приятно расслабляет морской прибой с криком чаек.
Мы бегали по пыльным дорогам улицы буквально босиком. Летом вообще не носили обуви, у нас её просто не было. Зимой я носил старые ботинки, донашивая от старшего парнишки соседа, иногда валенки с галошами. В общем, бедность была налицо. Нищета! Иногда мы, с пацанами, мчались сломя голову на мыс Ильи к маяку, на яркий мигающий свет. Он был для нас загадочной точкой притяжения, звал и отталкивал, но всегда являлся ориентиром, чтобы не заблудиться в темноте страшного района Карантин, покрытого тайнами генуэзцев, турок и татар. Здесь несколько веков назад был самый большой рабовладельческий рынок в Европе.
В детстве я жил у воды и знал, что все живые существа вышли давным-давно из моря. Спустя время в процессе эволюции часть млекопитающих вернулась обратно в воду, и они стали дельфинами. Люди же остались жить на земле. Однако дельфины помнят, что они когда-то были людьми, а вот мы забыли, как были дельфинами.
Все мои родственники выходцы из далекой Сибири и Алтая. Они никогда не видели моря, берегов Тавриды, не прикладывали к уху большую ракушку – рапан. Они были во все времена землепашцами. Мне первому из родни довелось в дальнейшем получить приличное образование. Бабушка моя часто говорила:
– Нюхай друг хлебный дух, – поднося краюху свежевыпеченного хлеба к губам, щекам, к носу.
Я с жадностью нюхал, вдыхал, гордился. Когда мы шли с бабушкой в церковь, по просёлочной дороге, она смотрела на копны и стога, улыбалась, и говорила, что если есть хлеб, значит, будем жить.
Но я больше смотрел не на храм, а на библиотеку. Душа совсем не лежала к ремеслу прадедов, во мне зарождался творческий дух.
Детство я провёл в обществе книг. У меня был довольно растительный образ жизни. Я быстро рос, много размышлял и читал.
Соседка, приятная женщина во всех отношениях, очень родственная душа, постоянно подбрасывала мне то, что мне нравилось из чтива, а потом перешла и на классику. Я много читал и делал себе какие-то интересные пометки в тетрадке.
В семь лет я знал философское утверждение, сделанное на латыни Рене Декартом: «Cogito, ergo sum. Когито, эрго сам. Я мыслю, значит, существую». Это фундаментальный элемент рационализма Нового времени. Может быть, поэтому я смог собрать художественно-историческую информацию о нашем поколении, второй половины двадцатого века…
Великое переселение стало возможным после отмены крепостного права на Руси в 1861году. Царь Александр II дал крепостным свободу. Письма переселенцев и беглых крепостных из Уфимской и Вятской губернии на родную сторонку о богатом Востоке становились достоянием не только одной семьи, но и зачитывались вслух перед односельчанами. И потянулись в Сибирь бывшие крепостные подальше от мест заточения и рабства в надежде на лучшую жизнь.
Гружёные обозы моих дедов дошли до севера Омской губернии и осели на реке Авяк. Поставили из лиственницы дом-пятистенок с сенями: помимо четырех внешних стен в срубе имелась пятая внутренняя стена: семья большая – двенадцать человек. Перегораживая сруб, стена образовывала две комнаты – теплую – избу с тёплой печью, жесткими полатями, красным и женским кутом, и холодную – кладовую для тулупов.
Здесь в Сибири родился мой отец – Иван.
Первый раз я чуть не погиб через отца. Когда его, полугодовалого малыша, мать ранним утром спросонья по ошибке сбросила с печи на пол, думала, что это кошка под боком шевелилась и мешала ей спать. Бабка-знахарка несколько дней выхаживала настоями из трав потерявшего признаки жизни малыша. На следующий день сурово сказала: «Ежели на третий день не оклемается, то не жилец!». Оклемался, выжил мой отец Иван. Но с тех пор руки стали слегка дрожать, особенно когда сильно волновался. Если бы тогда он не выжил, не родился бы и я. И не было бы этой истории.
Все братья Ивана и деды отроду и от работы имели богатырскую силу. Если деревня проигрывала в кулачном бою соседям, то вызывали братьев. И те своими ручищами загребали хлопцев за рубахи и валили наземь, враз по три мужика с каждого крыла. После кулачного боя улица становилась светлой и кривой: парни шли побитые, покачивались и с «фонарями». Улица с «фонарями»!!!
Однажды на моего деда Тимофея, кавалера всех солдатских орденов, в тайге напала банда вооружённых людей. Разбойники в большом количестве стали появляться после 1917 года. Так как тюрьмы были переполнены политическими, правительство решило выпустить не революционных бунтарей, а уголовников, чтобы высвободить тюремные камеры. А те, как шли, так на своём пути всех, кто не уберёгся, грабили, насиловали, убивали.
Дед Тимофей часто возил сельхозпродукты на ярмарку в уездный город Тара. Это был разнообразный деревенский товар, что выделывался крестьянами на дому: холст, грубое сукно, корзины, коромысла, рогожи, лапти и прочий товар.
Возвращался он поздно зимой на санях, как вдруг его лошадь под уздцы у моста остановили разбойники, по всему видно, не местные, залётные с топорами. Дед, не спеша, распахнул тулуп, показав китель с Георгиевскими крестами, перетянутый небесно-голубыми подтяжками, и басом крикнул им:
– Ну что, мужики, мне вставать али как?
Худющие, бывшие заключенные, увидев в санях крепкого детину, героя войны с японцем, не решались вступаться с ним в драку, и ретировались обратно в лес несолоно хлебавши. А если бы завязалась потасовка, неизвестно, чем бы она закончилась. Это ещё одна версия – не родиться мне в нашей семье.
Поэтому мне кажется, что мы родом не с детства, своего детства, а в наших генах сидят все поколения пращуров. Интересно, что сказал бы на мой проступок прадед? А что сказал бы прапрадед? А прапрапра..? Какой-нибудь беглый казак из повстанческого отряда Стеньки Разина. Было бы забавно узнать.
Была в семье фамильная тайна про схрон «Золота Колчака». Он покоился на дне заброшенного колодца с дурной славой в березняке. Лес давно отвоевал себе пространство, спрятав яму от глаз людских. Как-то, решив узнать, что может лежать на дне, любознательный Иванушка, оглядываясь по сторонам, с опаской бросил магнит на веревке в колодец. Он хотел достать клад с самого дна. В глухом лесном массиве так громко раздался плеск упавшего в воду магнита, что аж вокруг смолкли даже птицы. Что-то тяжёлое прицепилось и никак не поддавалось. Прошло почти полдня, Ивашка весь измаялся, но тщетно. У самой поверхности тяжёлая коробка оборвалась, раскрылась и оттуда посыпались в воду блестящие монеты. Больше попыток он не совершал, а лишь решил вернуться к золоту позже.
Отец, конечно, никому ничего не рассказывал о богатой находке. Так спокойнее было жить. Да и куда такие деньги можно применить в деревне, непонятно. А если узнают, ограбят или в избу «петуха пустят». Легко, просто поднести спичку.
Но здесь пришла ужасная весть – началась война.
Младенчество своё я вспоминаю с удовольствием. Моя бурная жизнь и рваное детство, можно сказать, начались с неосознанного вздоха. Мать я помню столько, сколько и себя.
Отца увидел позже и видел редко, он был милиционером, участковым. Хорошо помню его начищенные до блеска побрякушки, как игрушки. Вскоре его перевели по службе на другую работу в деревню, что рядом с городом. Ему выдали лошадь, за которой ухаживал местный конюх дед Федот. И мне тоже хотелось быть ближе к животным. Я говорил родителям, поглаживая Астру:
– Вот вырасту, лошадистом стану!
Здесь, в степной полынной части полуострова среди лозистых виноградников и плодовитых садов прошло моё витаминное, босоногое детство. В деревне было раздолье. Я целый день был предоставлен самому себе, убегая из дома и слоняясь со старшими мальчишками в окрестностях, по степи, на прудах. Лазали в колхозный сад за яблоками, персиками и виноградом, а еще за черешней и айвой, унося потом свои ноги от объездчиков, охранявших сады на лошадях.
Помню, как в конце апреля, овеянные ранней южной оттепелью, хорошо пахли цветущие, все в белом, вишневые сады. И пчёлы дружно навещали их после зимней спячки, целуя в раскрытые белые уста, жадно пили нектар.
Из рогатки мы с пацанами стреляли по квакающим болотным лягушкам. Ловили удочкой рыбу, солили её и через час уже съедали этих мелких свежих карасей. А я ещё, если проголодался днём, то лазил в курятник за яйцами да в печь, где в казанке томилась гречневая маманина каша, оставленная на весь день, так как родители приходили с работы поздно. Мы с сестрой предоставлены были сами себе.
Но больше всего я любил кутью – каша из цельных зёрен пшеницы, ячменя, реже пшена или риса с добавлением мёда, сыти или сахара, иногда с изюмом, орехами, зёрнами мака. Её готовили, когда кто-то умирал, на похороны. Так жалобно вздыхают духовые инструменты похоронного оркестра, но нас это задевало недолго. Кутья! Её запекали на похороны. Мы – мальчишки, угощались ею всласть. Тогда, не соображая, я спрашивал на следующее утро у мамы: «Ну, что там у нас в деревне, никто сегодня не помер?»
Своё раннее детство представляется мне больше летними днями, радость которых я почти неизменно делил с деревенскими мальчишками, с которыми мы убегали через дыру в заборе детского сада. Иногда с ребятами приходили на элеватор и помогали разбрасывать для просушки зерно. Больше всего мне нравилось возиться с лошадьми, выводить их на водопой, а оттуда назад мчаться верхом. Встречный поток ветра поднимал гривы лошадей, надувал пузырём рубашонку и рукава наездника.
По осени в поле вместе с колхозниками косили траву. Ох, как мне нравился этот запах скошенной травы! Сколько в воздухе летало ароматов сока трав, нектара цветов, и волновали наше воображение. Казалось, что ничего нет лучшего на свете. Проголодавшись, едва переставляя ноги после косьбы, мы шли к кому-нибудь в гости «просить милостыню» – фактически поесть. Усталая, надорванная работой хозяйка всегда найдет сегодня что-нибудь съестное чужим детишкам, так как завтра кто-то другой может покормить её ребенка. Бедняки-сельчане никогда не отказывали в том, чего им самим не хватало. С годами я понял, что милосердие – не обглоданная кость, брошенная собаке. Милосердие – кость, которую ты разделил с кем-то, потому что сам голоден не меньше собаки. И добро, и зло – в твоём сердце. В этой южной деревне, где церкви не было, горячую мягкую пыль дорог редко тревожили машины, моя семья прожила несколько беззаботных для меня лет. Я частенько лазил по цветущей акации и поглощал её сладкие душистые цветки, а то – по вишне, уплетая за обе щеки красный кисловатый сок, выплёвывая косточки. Они казались мне тогда очень вкусными. По моим накрашенным губам мама легко определяла, где я напроказничал. А я думал, что она ясновидящая.
Моя детская душа начинала привыкать к своему новому «домику» – оболочке светловолосого, кареглазого мальчугана. В пять лет явно ощущал любовь к отцу и матери, к малой родине, к своим босоногим друзьям. Бегая по окрестностям деревни, замечал, видел красоту природы, уже без боязни отмечал людей и испытывал к ним первые сознательные чувства, делал выводы, какие они разные.
Из всей череды детских событий на первом месте стоит моё первое в жизни путешествие, самое далёкое и самое необыкновенное из всех моих последующих. Мы ехали навестить старенькую матушку моей мамы – бабу Дарью – к далёким границам самого Китая. Она жила с новым мужем, мне не родным дедом. Родных дедов я так никогда и не увидел, погибли на войне.
Отец с матерью долго не решались, готовились лет пять и вот, наконец-то, отправились через всю великую Россию в Сибирь, а далее – в Алтай, с заездом и остановкой в стольной Москве, – и взяли меня с собой. Тут я впервые испытал сладость осуществляющейся мечты: посмотреть мир, вырваться из глуши – а вместе с тем испытал страх, что вдруг она почему-то не осуществится.
Помню, что ехали мы поездом по полям и лесам целую вечность. За окном плацкартного вагона мелькали покосившиеся деревянные избы деревень, каменные вокзалы городов. Затем стена березового леса, сосны и поляна света. Поезд мчался вперёд, а сосны бежали назад так быстро, что я не поспевал глазами рассмотреть какую-нибудь заинтересовавшую меня опушку леса.
Когда лес заканчивался, взгляд убегал за окоём. Глаза молодые – далеко видать, куда простирались холмы да равнины. Видно вдаль с высокого холма, сколько глаза видят Бескрайний горизонт. Леса, поля и степи. Осваивать да осваивать. Богатство-то какое.
На Алтае мне повезло: родители на всё лето оставили меня у бабушки, а это значит, что у появилась свобода в передвижении.
Мне здесь всё нравилось. Особенно парное молоко прямо из-под коровы Майки. Бабушка протягивала мне полную алюминиевую кружку с белоснежной пенкой тёплого напитка. Ещё любил юрагу – сыворотка, остающаяся после сбитого масла. По воскресеньям, перед посещением часовни, Дарьюшка месила у печи с чувалом – это очаг с прямым дымоходом, шаньги или шанишки – ватрушки, как лепёшки, смазанные маслом, сметаной и мёдом, чтобы я не хизнул, то есть не становился слабым, болезненным. Сама хозяйка всегда ходила в убрусе – женский головной платок, вышитый узорами, то ли из-за гигиены, то ли некогда причёску делать. Я же бегал весь день в неглиже, после вкусного бабушкиного кушанья, умяв целую макитру солянки или саламаты – кушанье в виде каши, киселя из муки или толокна.
Пока там жил, нахватался таких старинных слов, что, когда вернулся, мама за голову схватилась: ничего не понимала и давай меня очищать от слов старины.
В детстве я обожал сытно перехватить пищу, особенно после улицы. Бабушка искусно стряпала кружевные блинчики, тогда, в детстве они мне казались ещё вкуснее. Баба Дарья вроде бы не колдунья, но ворожила над каждым блинчиком, дарила людям и мне солнечно-мучную радость. Я из-за печки, в которой уютно потрескивали дровишки, любознательно наблюдал, как у неё жидкое тесто растекается по чугунной сковородке, смазанной домашним топлёным маслом, образуя тонкий слой шкворчащего мучного ляпа с дырочками. Месила тугое сладкое тесто, шлёпала меня по спине белой от муки рукой, чтобы не лез в самую квашню и не мешался у неё под ногами. Бабушка, прогрев один бочок шипящего блинца, затем ловко подбрасывала его и, в воздухе переворачивая, ловила сковородкой, и обжаривала с другой стороны до розовой корочки. Блины волшебным образом вынимались из печи румяными, по краям слегка подгоревшими, напоминая весеннее солнышко. Это было чудо, просто какое-то искусство. Если смазать сливочным маслом, то блин приобретал желтый цвет. Чем не солнце?
В моей памяти остался подовый хлеб, его корочка с ярким пшеничным вкусом и хрустом, из ржаной обойной муки. Я готов был его грызть целый день, но корочек было всего лишь две в одной тёплой булке.
Вечером мы все собирались возле дома, сидели на завалинке, бабушка, поглаживая мою светлую голову, белые волосы и всё лицо в веснушках, приговаривала:
– Ах, ты, моё Солнышко. Ах, ты, моя радость в конопушках. Съешь золотистую шанежку – сильным станешь.
Сквозь деревянную щель ворот сначала забегали завьюченные шерстистые, с прилепившимися колючками, барашки, затем с пастбища – алтайских лугов, возвращались коровы, с полными, обвисшими брюхами травы и выменем молока. Они стояли с мутными, слезливыми глазами, отмахивали хвостом назойливых насекомых и что-то всё время жевали. Бабушка, увидев моё удивление, пояснила:
– Это они отрыгивают собранную за день травку, жуют её всю ночь, превращая в молоко и другие питательные витаминки.
Я подумал, что и мы тоже целый день ходим, мыслим, набираем вопросы за день, а позже, к вечеру или к утру, выдаём ответы. Я удивился, как это такая умная мысль пришла в голову, наверное, от парного молока.
Пленных Квантунской армии после поражения Японии в войне с Китаем в конце сороковых было много в городах Алтая. Они строили, отбывая наказание, а через лет пять уехали к себе на родину. Однако некоторые остались в нашей стране – видно, были на то причины. Среди них был Рэн – 60-летний мастер самурайской техники кэндзюцу, учения бусидо, обращающийся с мечом быстрее и техничнее, чем многие 30-летние мужчины с лопатой. Он житель Окинавы – с «земли бессмертных»! Что могло его здесь удерживать? Я не понимал, но с удовольствием ходил на его занятия по Кендо. Он обучал нас, мальчишек от сохи, вековым премудростям бусидо, используя обычные деревянные палки. Но сколько в этих движениях было вековой мудрости, я тогда ещё не понимал.
Мастер Рэн говорил, что ещё с младенчества нужно поощрять в малышах смелость, никогда не запугивать их. Ведь если ребенок с детства привыкнет бояться, он пронесет этот недостаток через всю жизнь. Я тогда стал понимать, что ошибку совершают те родители, которые учат детей бояться молнии, запрещают им ходить в темноте или рассказывают ужасы про бабая, чтобы те перестали плакать.
Зло, оно сидит в каждом из нас, как и добро. Сидит в генах, в подсознании.
Мне было интересно в детстве, чем же наполнен я? Что из меня попрёт на свет божий со временем? Что же в меня поместили мои пращуры? Вопросов множество, ответ – во времени.
Бабушка, когда я уезжал, надела мне медный крестик в час разлуки на тесёмочке льняной. Наказала мне хранить и прятать, он будет спаситель мой земной. Так, мы втроём – с провожатым дядькой, и с крестиком обогнули за десять дней на поезде полушарие России.
В общем, за лето я так вырос из «коротких штанишек», возмужал, что родители не узнали меня.
Летней ночью мы были с сестрой дома одни, как вдруг грубо постучали в дверь.
«Гав, гав, гав!» – услышали, как залаяла тревожно собака во дворе.
Любаша спросонья хотела открыть засов на массивной двери, не разобрав, кто стучит. В это время за крошечными окнами, в которые взрослый никак не пролезет, грубые чужие голоса матерились и собака, взвизгнув, замолчала навсегда.
– Стой! Закрой! Там чужие! – заорал я.
Люба моментально захлопнула засов. А за дверью орали:
– Открывай, «твою мать», мы вас всех всё равно достанем и убьём!
Мы с сестрой с перепугу спрятались под стол и сидели там, пока не приехали наши родители. Потом выяснилось, что это были из соседней деревни подельники уголовника Яшки Приморского, которого отец посадил за бандитизм. Он был то ли варнак, то ли вышел по амнистии Берии в холодном августе пятьдесят третьего года.
Больше нас одних родители не оставляли. За нами в дальнейшем приглядывала соседская бабушка.
В школу я пошёл с удовольствием: был знаком уже со многими своими сверстниками, а с некоторыми дружил. Научился писать и читать ещё до школы, может быть, потому, что у меня была старшая сестра. Первые классы это было самое золотое и беззаботное время.
Нынешний школьник, вооруженный айфоном, никогда не сможет понять, что такое костяные счёты, ранец и массивный деревянный пенал. Весь этот багаж весил несколько килограммов. Форма мальчика была миниатюрной копией милицейской, как у отца, даже кожаный ремень с массивной бляхой-звездой. Отсутствовали только погоны и петлицы.
Массивная чернильница с фиолетовыми чернилами в тряпичной сумочке и ручка со сменным металлическим пером не сравнится с маленькой, лёгонькой шариковой ручкой. Чернила высыхали мгновенно, и диктант проходил под барабанную дробь ручек. Каждые десять минут носик пера забивался какими-то волосками и бумажным пухом и требовал чистки особой войлочной подушечкой или просто двумя пальцами, отчего мы постоянно приходили домой испачканными фиолетовыми пятнами по самый локоть, а иногда и лицом. Может быть, поэтому отечественная промышленность выпускала нашу школьную форму под цвет чернил.
Был у нас урок чистописания, но это чистая каллиграфическая каторга. Кляксы синели везде, а в тетради, в косых ровных строчках покоились наши каракули. Эпистолярный труд нельзя было обмарать нелепой кляксой, иначе схватишь пару или кол, и тогда всё сначала переписывай, всю косую тетрадь.
До четвертого класса я был отличником, потом до конца школы оставался хорошистом. Мои учителя были замечательными образованными людьми. Я помню их имена до сих пор. Они мне дали важные знания в образовании, хорошие качества в жизни и любовь к однажды выбранному предмету. Литературе, истории! В классе я любил сидеть на последней парте, на «камчатке», со своим спортивным авторитетным другом Иваном, чтобы видеть всех, наблюдать за всеми, а самому оставаться в тени. К тому же я считал обитателей последних рядов своего рода элитой, несмотря на то, что большинство из них имели плохую успеваемость, но все они впоследствии стали бизнесменами. По моему мнению, если человеку все равно, какой цифрой его оценит другой человек, то это признак проявления стремления к свободе от навязываемых обществом условностей. Таких людей ждала своя интересная судьба, не под копирку, как у большинства, и не основанная на страхе перед порицанием. Дух свободы витал у последних парт.
Жизнь очень похожа на школу, разница лишь одна – в школе тебе вначале преподают урок, а потом устраивают проверку. А в жизни тебе устраивают проверку и твоя задача – усвоить урок, и ты приобретаешь опыт. Правда, в школе с творчеством проще: «Хочешь заявить о себе – вставай на табурет! Вперед и с песней!»
Со школьными друзьями мы создали костяк, ядро класса, и вместе проводили свободное от школы время. Вместе с нами были девчонки, одна из которых мне очень нравилась, но я так и не признался ей о своих чувствах. Ребята были в основном дети военных лётчиков из военного городка.
Среди ребят пытался выделяться Витька Мохов. Он всё время важничал и рвался в командиры, но толпа выдвигала кого-то другого, от чего тот завидовал, ставил палки в колёса или устраивал бойкот в игре.
С уличными мальчишками играли в футбол, где я был капитаном, а если в разные игры, то я часто был в лидерах, то Д-Артаньяном, то Чапаевым, потому что я лучше других дрался, быстрее соображал, руководил и быстрее убегал. Витька меня невзлюбил сразу: почему это не он на моём месте, хотя он был старше меня на год.
Я рос худощавым хлопцем, но жилистым. Ел пищу мало, медленно и часто недоедал. Отец кушал быстро, просто мгновенно сметал всю тарелку, и требовал от меня:
– Готовься к армии, ешь быстрее, за минуту, иначе голодный будешь уходить из-за стола. Всё доедай, а то всю силу на дне тарелки оставляешь!