Он остановился, и в потемневшей избушке опять водворилось молчание, полное тяжелой подавленности и испуга… Островский опустился на скамью, тяжело переводя дыхание, с искаженным, почти неузнаваемым лицом… Через несколько мгновений оно все передернулось неприятной гримасой, отдаленно напомнившей улыбку, и он насмешливо сказал старику:
– Ну, скажи еще что-нибудь…
– Нечего с тобой и говорить, с отчаянным, – ответил старик грустно и как-то сконфуженно повернулся к выходу. Станочники молча расступались, но вид у патриарха был приниженный и жалкий… Микеша прошел за камельком и, тихо сев рядом со мной, сказал после короткого молчания:
– Слыхал?.. А? Как он его… Евстигнея Прокопьича… Собака ты, говорит… А-ай-а-ай! Теперь, гляди, станочники все дадут. Побоятся… Чистой дьявол…
– Уни-ат, – прибавил он в раздумье, покачивая головой, как будто в этом малопонятном слове заключалась загадка странного могущества Островского…
Ямщики один за другим в глубоком молчании выходили из избы…
Вскоре, столпившись на той же площадке, они зажужжали и заспорили снова… Микеша угадал: ямская община, нравственно побежденная в лице патриарха, уже сдалась, станочники наметили старую лодку с оборванным парусом, оценивали ее и разверстывали по душам этот непредвиденный расход… Станок, очевидно, спешил избавиться от человека, который дошел до того, что уже не дорожит ничем и ничего не боится.
Островский все еще сидел на лавке. Потом он оглянулся по опустевшей избе, и его взгляд встретился с моим. Глаза его, еще недавно горевшие, теперь были совершенно тусклы и неприятно, как-то матово отсвечивали под слабым огнем камелька.
– Ха! – сказал он, продолжая глядеть на меня этим тяжелым взглядом. – За веру!.. Бога вспомнили… Давно это было… Не хотел ребенка хоронить на православном кладбище… Теперь жену зарыл в яму, завалил камнями, без креста, без молитвы… Лес, камни… и люди, как камни…
Он провел рукой по лицу и, как будто отряхнувшись, заговорил спокойнее и с насмешкой:
– Я бьюсь, голодаю, жду… В конце лета приходит мороз, и кончено… И если бы я работал до Судного дня, – было бы все то же. А они знали… И никто не сказал, ни одна собака!..
– Врешь, Островский, – послышался вдруг около меня голос Микеши. – Я тебе говорил…
Островский пристально всмотрелся и увидел говорившего.
– А, это ты, Микеша… Верно, – ты говорил, да я не послушал, потому что ты полоумный… А умные говорили другое…
При слове «полоумный» я невольно взглянул на Микешу. Он сидел, опустив голову, лица его не было видно, но он не сказал больше ни слова…
Через час, когда Островский напился, как ни в чем не бывало, чаю вместе с хозяевами, а мы напоили его девочку, пришел молодой ямщик, принес в мешке муку и сказал, что лодка для Островского выбрана.
Меня поразило благодушное выражение голоса этого ямщика. Очевидно, раз общество решило, – ему уже не было дела до того, каким путем была отвоевана эта лодка… Ее приходилось еще чинить, но так как до берега было не близко, то Островский собрался совсем. Он заботливо одел девочку и взвалил на плечи свои узлы. Мы дали девочке сахару, белого хлеба и несколько серебряных монет. Она вопросительно посмотрела на отца. Он не сказал ни слова, не поблагодарил, даже не посмотрел в нашу сторону, но и не помешал ребенку сунуть все полученное в небольшую котомку. Лицо его оставалось все так же холодно и решительно. Уходя, он сказал только:
– Прощайте, господа! Вас они тоже повезут… В лодке не соглашайтесь… Повезут, подлецы, и на лошадях.
И, повернувшись на пороге, он прибавил:
– Бейте по морде… Тогда доедете скоро…
Затем он вышел, ведя девочку за руку.
Я посмотрел за ними в окно. Долгая осенняя ночь чуть-чуть бледнела, но луна все так же светила с вышины, так же дул предутренний ветер, так же качались и бились лиственницы под большой скалой, так же мелькали по инею отблески и тени. Только теперь к этому мельканию прибавились три человеческие фигуры. Впереди шел молодой ямщик, сзади – нагруженный Островский и рядом с ним девочка. И на белой равнине за ними следовали черные тени: одна огромная и уродливая, другая тоненькая и как будто готовая растаять среди этого холода и камней…
По-видимому, раз уступив Островскому, станок как бы потерял силу сопротивления, и это послужило нам на пользу. Утром в избу вошел незнакомый нам ямщик, небольшой, коренастый, с беспокойно бегающими глазами. Он помолился на образ и, не глядя на нас, спросил:
– Чего думаете делать?.. Общество лошадей не дает.
– А тебе что нужно?
– Да я об вас хлопочу. В лодке, пожалуй, ямщики согласятся.
– Ну, в лодке, так в лодке.
Маленькие глазки ямщика радостно сверкнули.
– Значит, согласны? – прорвалось у него восклицание, и он быстро направился к двери. Отворив ее, он повернулся и сказал: – Микеша, подь-ка сюда… Говорить надо.
Через час мы уже были на берегу реки. Солнце поднялось над горами и сгоняло иней, еще лежавший в тени. Холод начинал уступать перед солнечными лучами, но в заливчиках и затонах держались еще льдистые иглы…
Подходя к берегу, мы с удивлением увидели, что к лодке подходит также Микеша. На одном плече он нес весла, на другом висела винтовка, в руке у него был узелок, который он тщательно спрятал в ящик на корме.
Проделав все это, он посмотрел на меня как будто укоризненным и слегка пренебрежительным взглядом.
– Зачем не писал? Лошадям ехал бы… Дальше тоже лошадей давали бы… Лодкой худо… Когда доедешь?
Мы, очевидно, много потеряли в его глазах, так легко согласившись ехать в лодке, тем более что станок, в сущности, уступил бы, и мы стали жертвой хитрости старого ямщика. У него пала лошадь, и он отправлял свою долю повинностей греблей. Поэтому он стоял на сходе за то, чтобы нас везти, но непременно в лодке, – таким образом ему выпадала сравнительно легкая очередь. Общество сомневалось, согласимся ли мы тащиться сорок пять верст против течения, когда дорога еще допускала более удобный и скорый способ передвижения. Старый ямщик взялся уговорить нас и теперь, к явному разочарованию Микеши, торжествовал легкую победу…
– У-у! хитрой ямщик, – говорил он, глядя с улыбкой на торопливо бежавшего по берегу старика… По-видимому, «хитрой ямщик» боялся, что мы еще можем раздумать…
Но мы беспрекословно уселись в широкую лодку, старик двинул ее багром, а Микеша толкал с носа, шлепая по воде, пока она не вышла на более глубокое место. Тогда и Микеша вскочил в нее и сел в весла.
Не успели мы обогнуть небольшой мысок, как от станка к берегу подбежала девочка и кинула нам с деревянных мостков узелок.
– Что это? – спросил я.
– Ничего, ничего, так, посылка… – ответил старик.
– Хлеб, чайник… – пояснил Микеша. – На острове чай пить будем. Далеко…
Старик сердито посмотрел на него: он уверял, что до захода солнца мы уже будем на станке, и боялся, что разоблачение Микеши еще может изменить наше решение. Он открыл дверку ящика, чтобы сунуть туда свой узелок, и остановился с удивлением, видя, что место занято. Мне показалось, что Микеша, в свою очередь, смутился, когда старик нащупал рукой в его узелке сапоги.
– Это что? – спросил старик, пытливо глядя на Микешу. – Сапоги взял, барахло взял, винтовку взял… Смотри, Микеша, опять, видно, дурить хочешь…
Микеша не ответил и только крепче налег на весла, так что они застонали в уключинах… Лодка взмыла вперед, под килем забились и зажурчали ленские волны. Высокие горы как будто дрогнули и тихо двинулись назад… Темные крыши Титаринского станка скоро потонули за мысом.
День обещал быть теплым. Ветер стих, речная гладь едва шевелилась, и широкие, пологие волны лишь тихо колебали, не взламывая, зеркальное отражение скал. Горы противоположного берега казались совсем близко, и, только пристально вглядываясь в подробности, можно было заметить, что это обман зрения: овраги представлялись извилистыми трещинками, а огромные лиственницы на склонах – былинками…
Наша лодка, тихо покачиваясь, шла точно по водяной аллее. По временам, будто кинутый чьей-то невидимой рукой, из-за гор вылетал черной точкой орел или коршун и плавно опускался к реке, проносясь над нашими головами. Порой где-то в воздухе раздавался торопливый перезвон птичьей стаи, но глаз не мог различить ее на пестром фоне лесистых скал, пока совсем близко в воздухе не пролетала стремительно горсточка черных точек, торопясь, свистя крыльями, погоняя друг друга и тотчас же сливаясь с пестрым фоном другого берега. Только серые бакланы неторопливо, деловито держались по следу нашей лодки, то припадая грудью к воде, то трепыхая на месте крыльями и погружая в воду тонкие красные лапки.
Порой дорогу нам загораживала далеко вдавшаяся в реку отмель… Тогда Микеша входил беззаботно в холодную воду, иногда по пояс, и тащил лодку лямкой.
– Гляди, вон там, под горой, Островский идет, – сказал мне ямщик, указывая вдаль. Вглядевшись пристально в пеструю полоску другого берега, я действительно увидел на воде тихо двигавшуюся лодочку, а по камням, часто теряясь между ними, двигалась, как муравей, черная точка. Это Островский тащил лодку лямкой.
Плес был прямой, и долго я видел впереди эту точку, пока бессонная ночь и утомление не взяли свое и я заснул под мерное взвизгивание уключин. Оба мои спутника тоже давно спали на дне широкой лодки.
Когда я проснулся, то сразу заметил, что кругом что-то изменилось. Микеша торопливо шлепал по воде, таща лямку, старик правил рулем, и лодка, круто забирая волну, перерезывала широкую курью (залив), направляясь к середине реки. В воздухе посвежело, берега как будто прижмурились, лица ямщиков были озабочены, движения торопливы.
– Сядь-ко к рулю, скорее будет, – сказал мне старший ямщик, заметив, что я проснулся. – Держи вон туда, на остров, – прибавил он, указывая на едва заметную полоску земли, как будто прижавшуюся к самому берегу на другой стороне, но оказавшуюся впоследствии большим островом на самой середине реки. Я сел к рулю, Микеша, разбрызгивая холодную воду, взобрался в лодку, и она понеслась на перерез течения.
– Халан (снеговая туча) придет, – пояснил старик. – Авось еще на остров поспеем.
Я не видел никакой тучи. Лодка наша торопливо удалялась от одного берега, но другой как будто не приближался, и река, имеющая здесь около шести верст в ширину, только раздвигалась перед нами, как море. Вверх по течению широко разлившаяся водная гладь почти сливалась с золотом близкого заката, и только туманная синяя полоска отделяла воду от неба.
Все было светло, задумчиво, спокойно.
– Где же туча? – спросил я, удивленный тревожной торопливостью ямщиков. Старик не ответил. Микеша, не переставая грести, кивнул головой кверху, по направлению к светлому разливу. Вглядевшись пристальнее, я заметил, что синяя полоска, висевшая в воздухе между землею и небом, начинает как будто таять. Что-то легкое, белое, как пушинка, катилось по зеркальной поверхности Лены, направляясь от широкого разлива к нашей щели между высокими горами.
– Работай, работай! – поощрял старик, сам с усилием налегая на весла.
По лицам ямщиков катились крупные капли пота, руки напрягались… Лодка неслась, как стрела, остров заметно отделялся от противоположного берега.
– Не поспеть, – сказал старший, повернув озабоченное лицо в сторону все мутневшей дали…
– Не сдавай книзу, смотри! Как бы не миновать острова…
Я повернул лодку и сразу почувствовал, что ее колыхнуло сильнее, приподняло и в бока ударила торопливая, тревожная зыбь… Бежавший перед тучею охлажденный ветер задул между горами, точно в трубе. От высокого берега донесся протяжный гул, в лицо нам попадала мелкая пыль водяных брызгов, между берегом и глазом неслась тонкая пелена, смывавшая очертания скал и ущелий…
– Ну, запылит теперь, – сказал старик, – держи, смотри, потверже, помни, где остров.
С гор несся уже протяжный шум лиственниц, и скоро к нему присоединился плеск прибоя. Некоторое время было видно, как берег весь побелел от пены. Но вскоре все это стало исчезать… По всей реке запорхали белые снежинки, ложившиеся на темные волны. Они становились все гуще, заволакивая сначала дальние уступы, потом ближние скалы, потом самый обрез берега… Птичьи голоса смолкали, жизнь, казалось, уходила с реки… Только чайки вскрикивали еще нервно и отрывисто, кидаясь навстречу ветру, гнавшему тучу и сгущавшему ее между высокими горными берегами… Некоторое время сквозь эту пелену еще доносился шум лиственниц, потом смолк и он, как будто задавленный густым снегом; ветер тоже стихал…
Один из моих товарищей, крепко спавших на дне лодки, проснулся от этой тишины, поднялся и, протирая глаза, спрашивал с удивлением: