И первое, о чем надо сказать в этом аспекте, – об игнорировании, точнее даже о перечеркивании евразийцами национальных святынь и преданий. Речь идет об отношении народа к татарскому нашествию, как оно отразилось в летописях, былинах, сказаниях и песнях и как это нашествие трактовалось евразийцами. Вот несколько фраз из «Летописных повестей о монголо-татарском нашествии»: «В тот же год пришли из восточных стран <…> безбожные татары… Много святых церквей предали они огню, и монастыри сожгли, и села, и взяли отовсюду богатую добычу… Старых монахов, и монахинь, и попов, и слепых, и хромых, и горбатых, и больных, и всех людей убили, а юных монахов, и монахинь… увели в станы свои… А епископ Митрофан, и княгиня Юрия с дочерью, и со снохами, и с внучатами, и другие, княгиня Владимира с детьми, и многое множество бояр и простых людей заперлись в церкви святой Богородицы. И были они здесь без милости сожжены… Татары <…>. разграбили все монастыри и иконы ободрали, а другие разрубили, а некоторые взяли себе вместе с честными крестами и сосудами священными, и книги ободрали, и разграбили одежды блаженных первых князей, которые те повесили в святых церквах на память о себе… Расправились татары со всеми <…> И было видеть страшно и трепетно, как в христианском роде страх, и сомнение, и несчастье распространялись»[23]. Характерны и названия летописей XIII – начала XV в., все они повествуют о трагедии народа: «Слово о погибели Русской земли», «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Сказание об убиении в Орде князя Михаила Черниговского и его боярина Феодора», «Повесть о побоище на реке Пьянее», «Повесть о битве на реке Вожа», «Задонщина», «Летописная повесть о Куликовской битве», «Сказание о Мамаевом побоище», «Повесть о нашествии Тохтамыша», «Повесть о Темир-Аксаке», «Сказание о нашествии Едигея» и т. д. и т. п. Перечень бесконечен. Одна из самых поэтических и печальных русских легенд – «Легенда о граде Китеже» – тоже связана с Батыевым нашествием. Она повествует, как разоренный и разграбленный, а некогда прекрасный и цивилизованный город на берегу озера Светлояр стал невидим «вплоть до пришествия Христова»[24], тогда и вернется он на Русь как символ русского города, некогда погубленной городской культуры. Все русские былины говорят о борьбе со Степью как главной задаче русских богатырей, а былина «С каких пор перевелись витязи на Святой Руси» описывает последний бой знаменитых богатырей – с татарским воинством, фиксируя конец русского богатырства, русского рыцарства с приходом монголов. Интересно, что кочевые пришельцы воспринимались как «сила нездешняя», которая множится, а потому не может быть уничтожена. Всех они могли победить…
И стали витязи похвалятися:
«Не намахалися наши могутные плечи,
Не уходилися наши добрые кони,
Не притупились мечи наши булатные!»
И говорит Алеша Попович млад:
«Подавай нам силу нездешнюю, —
Мы и с тою силою справимся!»
Как промолвил он слово неразумное,
Так и явились двое воителей
И крикнули они громким голосом:
«А давайте с нами, витязи, бой держать!
Не глядите, что нас двое, а вас семеро».
Не узнали витязи воителей.
Разгорелся Алеша Попович на их слова,
Поднял он коня борзого,
Налетел на воителей
И разрубил их пополам со всего плеча, —
Стало четверо – и живы все.
Налетел на них Добрыня-мóлодец,
Разрубил их пополам со всего плеча, —
Стало восьмеро – и живы все.
Налетел на них Илья Муромец,
Разрубил их пополам со всего плеча, —
Стало вдвое более – и живы все.
Бросились на силу все витязи,
Стали они силу колоть-рубить, —
А сила все растет да растет,
Все на витязей с боем идет.
Не столько витязи рубят,
Сколько добрые кони их топчут, —
А сила все растет да растет,
Все на витязей с боем идет.
Бились витязи три дня,
Бились три часа, три минуточки, —
Намахалися их плечи могутные,
Уходилися кони их добрые,
Притупились мечи их булатные.
А сила все растет да растет,
Все на витязей с боем идет.
Испугались могучие витязи,
Побежали в каменные горы,
В темные пещеры.
Как подбежит витязь к горе,
Так и окáменеет;
Как подбежит другой,
Так и окáменеет;
Как подбежит третий,
Так и окáменеет.
С тех-то пор и перевелись витязи на Святой Руси
Такова печальная мета в народном сознании, связанная с трехсотлетним игом.
Заметим, что на фоне постоянной борьбы со Степью ни разу – до сражений Александра Невского с немцами и со шведами, которых он победил «с небольшой дружиной», – не говорится в русских летописях и былинах об угрозе с Запада. Более того, и эти-то сражения произошли уже после захвата Руси татаро-монголами. Но евразийцы исходят из априорного убеждения, что Русь была обречена стать жертвой какого-либо захватчика, а потому ей повезло, что она попала под владычество татар. «Велико счастье Руси, – писал Савицкий, – что в момент, когда в силу внутреннего разложения она должна была пасть, она досталась татарам, и не кому другому. Татары… не замутили чистоты национального творчества»[25]. Для евразийцев – от П.Н. Савицкого до Л.Н. Гумилёва, с гордостью рассказывавшего, как он пил в память Чингисхана, – татарское нашествие представляется великой удачей русского народа, ибо благодаря нескольким столетиям рабства на территории бывшей татарской империи возникло могучее военное государство, ни во что не ставившее жизнь и свободу своих подданных (большинство было в крепостной неволе), зато чрезвычайно влиятельное на международной арене. Ибо именно внешняя мощь, а не духовное развитие, не рост благосостояния людей первенствует в концепции евразийцев.
Не буду вспоминать известные слова Пушкина, что духовная жизнь порабощенного народа не развивалась, приведу простые факты: «Последствия нашествия были катастрофичны: тысячи погибших воинов, тысячи разоренных жилищ и сел, десятки оставшихся в руинах городов, многие тысячи угнанных в плен мужчин и женщин, резкое сокращение населения страны», возродились «архаичные формы эксплуатации, вызвав демографический кризис в стране… Всех самых квалифицированных ремесленников отправляли в Орду… На Руси же в результате исчезли многие отрасли ремесла; была забыта техника перегородчатой эмали, производства стеклянных бус, черни, зерни, скани (художественной обработки благородных металлов). В других ремеслах произошло опрощение и огрубление технических приемов. Почти на целое столетие прекратилось каменное строительство в русских городах»[26]. Стоит ли говорить о нравственных, хозяйственных и экономических последствиях ига!
Но, даже став на позицию евразийства и полагая главным мощь государства, мы заметим, что вследствие татарского нашествия ослабленная Русь потеряла возможность укрепиться в Прибалтике, отдав эти территории немецким духовно-рыцарским орденам, и только спустя пять столетий, при Петре, получила доступ к Балтийскому морю. Заметим к тому же, что если в XIV веке, скажем, в Германии было около 20 млн жителей, то в России, во много раз превосходящей ее по территории, население от XV к середине XVII века, возросло с 2–3 млн до 7 млн. А надо ведь еще учесть и сибирские пространства. Это и есть результат демографического кризиса, вызванного игом. Спрашивается, возможно ли в такой пустынной стране строить цивилизацию, входить в мировую систему как промышленная или хотя бы как сельскохозяйственная страна, просто утверждать какие бы то ни было социально-общественные связи между людьми, выйти из системы пространственных координат в систему временны´х, обрести самосознание и тем самым войти в исторический процесс?.. Этот возврат в историю стоил России неимоверных усилий, но и необходимых – ибо вектор ее развития был направлен в Европу.
Евразийцы (особенно Трубецкой) много писали о важности самопознания для России, тогда-де она отойдет от Европы. Они забывали, что самосознание и самопознание суть добродетели европейские, возникшие в европейской Античности. И Россия обладала ими! Можно подумать, что русские летописи и былины не являются выражением народного самосознания и самопознания!.. Но евразийцы, вроде бы постоянно апеллируя к истории, по сути отказываются от ее реалий во имя своих идеологических конструкций. Поэтому их понимание и толкование истории было вполне аисторичным.
Второе – это отношение к Европе и – шире – ко всему Западу. В 60-е годы XIX века польский историк Франциск Духинский в книге «Арии и туранцы. Земледелие и история ариев-европейцев и туранцев, в частности, московских славян», изданной в Париже, утверждал, что Россия находится вне европейской семьи народов и что напрасно ее цари с политическими целями пытаются ей придать европейский облик. Объяснялась такая позиция понятным желанием поляка унизить Россию в глазах Европы после подавления польского восстания. А в 1925 г. князь Н.С. Трубецкой с упоением писал о «туранском элементе в русской культуре», заявляя, что именно этот элемент, по счастью, отделил Русь от Европы, а потому Европа чужда нам в принципе. И это-де хорошо – по нескольким соображениям. Во-первых, Европа – это постоянный источник агрессий. Во-вторых, это место, обреченное на гибель. В-третьих, все заимствования из Европы губительны для России, которой надлежит идти своим путем. Разумеется, все эти постулаты придуманы не евразийцами, но ими артикулированы наиболее отчетливо за последнее столетие. Да и сегодня они постоянно на слуху.
Заметим, однако, что все европейские агрессии Россия всегда отбивала, в конечном счете усиливаясь в результате этих битв. Да и испытывать нажим со стороны Европы Россия начала только с XVII века, когда сама вошла в европейский ареал. Вряд ли нажим поляков или шведов, даже французов, можно сравнить с трехсотлетним ордынским игом. Да и сама Европа на протяжении многих столетий помимо внутренних войн вела оборонительную борьбу против тех же монголов, венгров, арабов и турок, мобилизуя все свои силы («крестовые походы») для целей этой борьбы. Еще в 1682–1683 гг. турки-османы осаждали Вену. Так что Европа не более агрессивна, чем досаждавшие ей в течение столетий соседи.
О гибели же Европы, о ее закате евразийцы заговорили не первые. Пожалуй, после первых контактов с Европой образованные русские (Фонвизин, славянофилы, Герцен и др.), опираясь на европейскую самокритику, которая всегда была и остра, и беспощадна (и Руссо, и романтики, и Маркс с Энгельсом – да мало ли других!), глобализировали эту самокритику; находясь в другом «местоположении», превратили ее в критику с категорическим приговором о неизбежной и скорой смерти европейской культуры, полагая себя ее наследниками. И как нетерпеливые наследники мысленно торопили окончательный исход. У евразийцев иной оттенок неприятия. Видя развал России, находясь во власти «катастрофических» настроений, они боялись «коварного Запада» – старика, пережившего своих потенциальных наследников. А потому и ненавидели его более остро и непримиримо.
На руку евразийцам оказался трактат Шпенглера «Der Untergang des Abendlandes» («Закат – или, точнее, Гибель – Запада», переведенный у нас как «Закат Европы»), который выдержал с 1918 по 1920-й – к моменту выхода их первых сочинений уже более тридцати изданий. Повлиявший на всю мировую историософию, Шпенглер своей идеей поликультурности мирового исторического процесса, безусловно, оказал влияние на евразийцев: о знакомстве с его книгой они потом нехотя признавались, хотя и говорили, что пришли к своим идеям одновременно с немецким философом.
В 1920 г. «возник, – как пишет Степун, – таинственный слух» в Москве, что Н.С. Трубецкой выпустил «небольшую, но очень содержательную работу» «Европа и человечество». Трубецкой уверял, что книгу Шпенглера не знал, хотя с 1918 по 1920 г. вышло тридцать два издания первого тома «Der Untergang des Abendlandes». Степун говорит о сочинении Трубецкого лишь в контексте книги Шпенглера, при этом замечая, что, слушая рассказ молодого ученого о работе Трубецкого, «ловил себя на мысли, что не вполне доверяю ему»[27]. Впрочем, если говорить о дальнейшем, евразийцев он категорически не принимал, ставя евразийство в один ряд с большевизмом и нацизмом. Приняв многие соображения Шпенглера, евразийцы вместе с тем взглянули на Европу и на «мир истории» с точки зрения «мира природы», противопоставив «логику пространства» «логике времени»: все исторические изменения, по их мнению, ничего не определяют, определяет все «месторазвитие», бог данного места, идея вполне языческая. Поэтому-де важно, что большевики восстановили и снова соединили в некое целое бывшее пространство монгольской орды. Впрочем, Бердяев не случайно задавал вопрос: «Но существует ли история у самого Шпенглера, у него, для которого мир есть прежде всего история, а не природа? Я думаю, что для Шпенглера не существует история и для него невозможна философия истории. <…> Историческая судьба, судьба культуры существует для Шпенглера лишь в том смысле, в каком существует судьба цветка»[28]. Если так, то основания для такого вычитывания аисторического начала в его книге у евразийцев были. Ход, характерный для русской ментальности. Так же в этот момент подтверждали свои злодеяния русские социалисты ссылкой на немецкий марксизм.
Существенно, однако, что сам Шпенглер выражал антиевропейские настроения как представитель окраинной, менее западной страны, нежели другие европейские страны, был одним из вдохновителей, быть может, последней попытки Германии пойти своим особым, «немецким» путем. И его неприятие Запада (ведь – повторю – точный перевод названия его трактата – «Гибель Запада») было не меньшим, чем у евразийцев. Все острие шпенглеровской критики направлено против идеи европоцентризма.
Что касается губительности для России заимствований с Запада, то тут евразийцы умудрились перечеркнуть практически всю русскую культуру – в ее высших послепушкинских проявлениях. Говоря о благотворности византийских влияний (кстати, для Руси X века эти влияния были вполне западные – принятие европейской, а не восточной религии, интенсивный контакт со всеми европейскими государствами: династические браки и пр.), евразийцы полагали, что «западноевропейские» влияния прошли мимо русского духа: «Все получаемое с “Запада” органически не усваивалось, не вдохновляло национального творчества. Западные товары привозились, покупались, но не воспроизводились. Мастера выписывались, но не с тем, чтобы учить русских людей, а с тем, чтобы выполнять заказы. Иногда переводились книги, но <они> не порождали соответствующего роста национальной литературы»[29].
Эти соображения, отчасти справедливые для Московской Руси, уже абсолютно неприложимы к России Петра I, заветным желанием которого было, по мысли Ключевского, пересадить европейские корни на русскую почву, чтобы они у нас дома производили свои плоды, овладеть источниками и средствами духовной и материальной культуры. Для евразийцев два постпетровских столетия словно бы и не история; на их взгляд, они только разрушали Россию. Еще понятно отвержение славянофилами Петровской реформы, ее плоды могли быть не очень заметны и внятны сознанию в начале XIX века. Но к XX столетию уже заявила всему миру о себе и о России великая русская литература, появилась могучая наука, самобытная философия, живопись и музыка… Этого мало? Как сказать! Афанасий Фет в противовес весьма многим западным критикам России (вроде уже упомянутого Ф. Духинского), равнявшим русских с племенами, еще не вышедшими из варварского образа жизни, а стало быть, не имеющими, говоря словами Пушкина, «ни истории, ни дворянства», указывал на русскую литературу как на доказательство вхождения России в круг цивилизованных, исторических народов. Он писал:
Вот наш патент на благородство, —
Его вручает нам поэт,
Здесь духа мощного господство,
Здесь утонченной жизни цвет.
В сыртах не встретишь Геликона,
На льдинах лавр не расцветет,
У чукчей нет Анакреона,
К зырянам Тютчев не придет.
На книжке стихотворений Тютчева, 1883
К этому стоит добавить, что роль поэзии отнюдь не преувеличена Фетом, поэты в самом деле конституируют нацию. Такова была роль Гомера в античной Греции, давшего грекам историю, поэзию и религию. Нельзя забывать о могучем поэтическом пафосе Ветхого Завета, создавшего еврейскую нацию из кочевого племени. Г.П. Федотов писал, что уже в Новейшее время Рунеберг, автор «Калевалы», создает «новую нацию из того, что было лишь этнографической народностью»[30]. Об эстонцах и латышах он тоже пишет как о нациях, творимых на наших глазах поэтами. М.К. Мамардашвили говорил «о рождении из творчества писателей целой страны, России»[31]. Речь шла о русской литературе XIX века, по которой и в самом деле весь мир узнает Россию – через ее собственное самопознание посредством литературы. Пушкин как-то сказал о себе, что он ударил по наковальне русского языка и тот зазвучал. Но заставить «звучать язык» это и означает конституировать национальное сознание.
Оставался, однако, вопрос о российской катастрофе. Кто погубил Россию?.. «Откуда же известно, – спрашивал евразийцев И.А. Ильин, – что нас погубил Запад, а не наше собственное, неумелое подражание? Из чего же видно, что наша самобытность за двести лет погибла?» И восклицал иронически: «Ну, а в чем же выразилась наша самобытная культура за двести лет? Ни в чем! Ничего русского! Ничего самостоятельного! Ничего первоначального, почвенного! Сплошное подражание гнилой германо-романщине: вся государственность от Петра I до Столыпина; вся поэзия от Державина до Пушкина и Достоевского; вся музыка от Глинки до Рахманинова; вся живопись от Кипренского до Сомова; вся наука от Ломоносова до Менделеева и Павлова. Где во всем этом здоровая и самобытная стихия Чингисхана? Где здесь национальное самосознание татарского улуса? Где здесь слышен визг татар, запах конского пота и кизяка?»[32]!
Иными словами, в отношении к Европе у евразийцев ксенофобия, оборачивающаяся отрицанием собственной культуры и истории.
Правда, современные неоевразийцы главной заслугой этой теории – и это третий пункт нашего рассуждения – считают утверждение поликультурности мира. Отвечать на это даже как-то неловко. Не говоря уж о европейских мыслителях от Гердера и романтиков до Шпенглера и Тойнби, вполне преодолевших простодушный европоцентризм, стоит вспомнить Геродота, увидевшего другие народы и описавшего их, вспомнить бесчисленные путевые записки европейских путешественников, монахов и воинов. Цезарь оставил записки о галлах, Тацит писал о германцах, но где заметки Чингисхана, Батыя или Тамерлана о порабощенных ими народах?.. Да и русские первопроходцы – Ермак, Хабаров, Дежнёв – не могут похвастаться своим писательским вниманием к жизни и обычаям покоряемых племен. Видеть другую культуру в состоянии только человек личностного сознания – и этому видению евразийцы могли научиться только в «индивидуалистической» и полицентричной Европе: полицентричность предполагает умение воспринимать другую точку зрения, другую культуру, т. е. предрасположенность к толерантности и поликультурности. Кажется, евразийское пространство такой полицентричностью похвалиться не может, ведь даже наличие в послепетровской России двух столиц – Петербурга и Москвы – воспринималось националистическим сознанием (в том числе и евразийским) как начало российского распада и катастрофы.
Одна из важнейших тем, поднимаемых в связи с обсуждением евразийства, касается вопроса о необходимости евразийского центра как антипода «западному» центру для структурирования мирового пространства, поскольку недавнее существование двух сверхдержав якобы не случайность, а закономерность в порядке человеческого развития, ибо всегда было два Рима – Рим Запада и Рим Евразии (вначале в облике Византии, затем России). Но так ли это? Как показывает историческая реальность, периоды стагнационной биполярности чрезвычайно редки в структурных конфигурациях человечества. Если уж какая-нибудь простая молекула составляет весьма сложную поливалентную конструкцию атомов, позволяющую ей сохранять целостность, то что говорить о человечестве!.. Особенно неудачен часто приводимый пример с Западным Римом и Римом Восточным (Византией). Посмотрим, как было дело: появление второй столицы (Константинополя) приходится на начало IV века, разделение Римской империи на Западную и Восточную происходит в 395 г., а в 410 Рим уже взят Аларихом. Это разделение было вызвано невероятным давлением (начиная с III века) варварских племен на Рим, стал необходим второй центр для лучшей защиты разросшейся империи. Но, как видим, эта биполярность продлилась слишком недолго.
Если же говорить о религиозном смысле разделения на два Рима, то Константинополь (второй Рим) очень долго первенствовал над Римом «западным», окруженным неимоверным количеством варварских государств, абсолютно безвластным и маловлиятельным. Светская власть пап, а потому и большее их воздействие на европейскую жизнь начинается с IX века. Теперь они могли потягаться с византийской церковью, прежде с высокомерием относившейся к Риму. Но наметившееся противостояние оформилось в Схизму лишь в XI веке (1054), а уже в 1204 г. Константинополь был захвачен крестоносцами, и влияние Византии резко упало. В 1439 г. сдавленная со всех сторон османскими турками Византия принимает Флорентийскую унию, и на ее стороне сражаются на сей раз латинские рыцари, но Восток оказывается сильнее, и в 1453 г. Византия завоевана османами, а на месте Константинополя появляется Стамбул. Правда, после падения «второго Рима» свет православной веры переходит в Московскую Русь. Но до Петровских реформ Московское государство, несмотря на гордые самоименования («Третий Рим»), оставалось мировым маргиналом, и говорить, что оно создавало другой полюс европейского континента было бы неверно. Реальной силой Россия становится после столетия постпетровского развития, но тогда Запад уже обретает дополнительный центр в лице Северо-Американских Соединенных Штатов. Биполярность же двух сверхдержав занимает еще более короткий промежуток времени – от Второй мировой войны до развала СССР. Иными словами, я хочу сказать, что структурированность мира в истории человечества постоянно меняется и объявлять константным то или иное положение непродуктивно.