bannerbannerbanner
Марусина заимка (сборник)

Владимир Короленко
Марусина заимка (сборник)

Полная версия

© ООО «Издательство „Вече“», 2018

© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2018

Сибирское «хождение по мукам» Владимира Короленко

Политика и литература… Эти две неравнозначные сферы соприкасались в России теснее, чем в каких-либо других странах. Неизбывное неустройство социальной жизни заставляло русских писателей не только отражать ее «язвы» в своем творчестве, затрагивая при этом обширную и многозначащую область политики, но и самим включаться в разных формах в кипевшее в стране беспрерывное политическое соперничество. На этом пути мастеров слова ждали гонения, политические преследования, тюрьмы, ссылки и даже эшафот. Девятнадцатый век прошел под знаком постепенного, все более явного сопряжения в звании писателя художественного мастерства и политической неблагонадежности.

Не избежал счастья и горечи испить из этой «чаши» и Владимир Галактионович Короленко, уличенный в противоправительственной деятельности и отдавший около девяти лет своей молодости познанию народной жизни с изнаночной стороны тюрем, ссылок и проживания на поселении. Такой тягостный жизненный опыт, по сути, и сделал из него писателя, чей окрепший в жизненных испытаниях голос влился в хоровое многоголосье великой русской литературы, жившей по законам правды, любви и добра.

Отойдя от прямого революционного подвижничества, Короленко тем не менее долгие годы числился в качестве неблагонадежного под негласным полицейским надзором. И он не сложил с себя призвания служить нуждам народа, неоднократно доказывая это своим пером.

Таинство рождения, формирования и расцвета истинных писателей вообще не поддается однозначному разгадыванию и упрощенной расшифровке, но, несомненно, обязательное место в нем занимает богатая жизненная школа гениев пера, дающая возможность благотворного погружения в людскую стихию и отображения ее яркими живописными красками. Ощущение себя в гуще жизни, сострадание ей – это чаще всего горький, но не заменимый ничем хлеб писательского труда, без которого «слово изреченное» не живет, не дышит и не передается от сердца к сердцу, от души к душе. И сколь богата великая русская литература теми, кто, посвящая себя тяжкому служению слову, не чурался кипевшей вокруг жизни, а страстно сопереживал ей, деля с родным народом его горести и мучения, его взлеты, прозрения и победы.

В ряду этих «страдальцев» русской литературы фигура Короленко занимает особое место. И именно потому, что ему, как носителю лучших традиций русской литературы, получившему после смерти в 1910 году Л.Н. Толстого эстафету «первого морального авторитета» страны, судьба подарила возможность увидеть и пропустить через себя «огонь, воду и медные трубы» жизненных испытаний. «…Чтобы писать, страдать надо», – сказал как-то Ф.М. Достоевский молодому Д.С. Мережковскому. И эта истина нашла проявление в жизни многих мастеров русской литературы. «Страдальцем» в таком понимании был, конечно, и Короленко. Сам писатель в своих воспоминаниях об одной из встреч с Л.Н. Толстым привел следующий знаменательный эпизод: «Счастливый вы человек, Владимир Галактионович, – говорил Толстой на ходу и, заметя мой удивленный и вопросительный взгляд, пояснил: – Вот вы были в Сибири, в тюрьмах, в ссылке. Сколько я ни прошу у Бога, чтобы дал и мне пострадать за мои убеждения, – нет, не дает этого счастья» (Короленко В.Г. Собр. соч. в 10 т. М., 1955. Т. 8. С. 132).

Оснований для подобных слов у Толстого действительно было достаточно. В своем кратком «жизнеописании» в 1892 году Короленко скупыми словами запечатлел моменты своих более чем шестилетних тюремных и ссыльных скитаний: «…В 1876 году… я исключен с третьего курса (Петровской академии. – С.Д.) „за подачу директору коллективного заявления студентов“. Я был выслан, одновременно с двумя товарищами, из Москвы: сначала – в Вологодскую губернию, откуда, с дороги, был возвращен в Кронштадт, где в то время жила и моя семья, – под надзор полиции. Год спустя мы все переселились в Петербург, где я с братьями опять занялся корректурой. К 1879 году относятся первые мои литературные попытки, и в том же году последовал арест всех мужчин моей семьи. Мы, без объяснения причин, были разосланы в разные места. Я попал сначала в Глазов Вятской губернии, затем в глухие дебри глазовского уезда, откуда… высылался в Сибирь; возвращен из Курска в Пермь, оттуда, в 1881 году, выслан в Якутскую область (за отказ от присяги Александру III. – С.Д.)… Вернувшись же из Якутской области в 1885 году, я окончательно отдался литературе…» (Там же. Т. 10. С. 168–169.) И хотя писатель отошел тогда от революционной деятельности, он тем не менее долгие годы находился под негласным полицейским надзором.

А начиналась «страдальческая эпопея» писателя 25 марта 1876 года, когда 22-летний студент Петровской земледельческой академии в Москве Владимир Короленко в сопровождении двух жандармов был доставлен с вокзала в Ярославское полицейское управление. Окна управления выходили на Волгу, и молодому человеку открылась завораживающая картина начавшегося на реке ледохода. По течению, сталкиваясь и наезжая друг на друга, медленно плыли то мелкие льдины, то огромные ледяные острова. Казалось, что залатанная белыми заплатами река меняет теперь свою одежду.

Смотря на Волгу, Владимир впервые услышал, что он «государственный преступник».

– Вы ошибаетесь, – сказал он престарелому помощнику полицмейстера. – Я только студент и ссылаюсь в Вологодскую губернию за подачу коллективного протеста против порядков в академии.

– Вот это самое и есть, батюшка. «По высочайшему повелению!» Как же не государственный?

Ждать окончания ледохода было нельзя, и молодому ссыльному пришлось вместе с провожатыми полицейскими и почтальонами переправляться через Волгу на почтовой лодке, оборудованной полозьями. Лодка то плыла через ледяное «крошево», то скользила на полозьях по льдинам. Один раз Владимир едва успел вскочить в нее, когда лед внезапно треснул и под ногами уже забулькала вода…

В следующий раз, в 1879 году, ожившая весенняя река открылась Короленко во всей своей красе, охватив сердце особым ощущением волжского романтизма. Для него Волга – «это был Некрасов, исторические предания о движениях русского народа, это были Степан Разин и Пугачев, это была волжская вольница и бурлаки Репина…». Разыгрывалась фантазия, так и казалось, что на этих берегах еще таятся «разгульные молодцы». И этому нашлось вскоре подтверждение.

Пароходу, на котором направлялись в вятскую ссылку в сопровождении жандармов братья Владимир и Илларион Короленко, повстречалась барка. На ее носу стоял молодой бурлак в распахнутой ситцевой рубахе, босой, весь загорелый, мускулистый и с гордым равнодушием смотрел куда-то вдаль. Его могучий облик говорил многое. Рука не удержалась, и Владимир записал в своей первой в жизни, испещренной рисунками записной книжке: «…Не совсем еще перевелась на Волге-матушке удалая, гордая, хотя и голая воля».

Во время первых своих встреч с Волгой в душе писателя ожило, а потом все более крепло нежное и возвышенное отношение к этой русской реке. «Волга, Волга! Есть что-то особенное, какое-то ей только свойственное ощущение, неопределенное и, однако, необыкновенно сильное, неясное и, однако, замечательно цельное, которое охватывает душу только на ее просторе, – писал он. – Вся печаль и все обаяние родной земли, вся ее скорбная история и ее смутные надежды нигде не овладевают сердцем так пылко и властно, нигде с такой щемящей настойчивостью не просят образа и выражения, как на Волге, особенно в тихий, сумрачный, немного мглистый вечер, с догорающим закатом и с надвигающейся из-за дальних вершин холодной, темной, быть может, грозовой тучей».

Прошло время. Заканчивался 1884 год. За плечами Владимира Короленко лежали почти девятилетние скитания по тюрьмам, ссылкам и этапам, впереди мерцало туманное будущее. Сани-розвальни, скрипя полозьями, темной ночью везли по заснеженному волжскому льду перевалившего уже 30-летний рубеж молодого человека, возвращавшегося из Якутии. На душе у него было пустынно и грустно, ехал он в незнакомое место, не имея еще никакой профессии, хотя испробовал их немало. Единственная надежда, согревавшая сердце, заключалась в нескольких исписанных тетрадках, лежавших в небольшом портфеле.

Вдали различимы стали огни большого города. Они приближались и вот замерцали уже над обрезом каменной набережной. Набережная расступилась, и большой фонарь, качаясь на ветру, осветил выведенные на стене метровыми буквами слова: «Чаль за кольца, решетку береги, стены не касайся». Под неотвязное звучание этих слов и въехал Владимир в Нижний Новгород.

Холодный, чужой город встретил путника неприветливо. «Город каменный, люди железные», – проносилось у него в голове. «Не уехать ли отсюда? Куда?…» Он взглянул и долго смотрел на Волгу. «Нет, надо во всяком случае погодить… Пройдет несколько месяцев, река вскроется, вдоль берега станут пристани, заснуют пароходы… Жизнь развернется шире, ярче, разнообразнее… И тогда…»

Кто мог знать в ту зиму, что, зачалив свою утлую лодочку в Нижнем Новгороде, Короленко сделает это так крепко и основательно, что впоследствии будет считать себя «почти нижегородцем», а 1885–1895, годы его жизни в Нижнем, войдут в летопись волжского города как «эпоха», «время Короленко».

Нижегородский период был плодотворнейшим в жизни и деятельности писателя. За эти годы родились и были опубликованы художественные произведения, составившие ему прочную и широкую известность: «Слепой музыкант», «Море», «В пустынных местах», «Ночью», «На Волге», «Парадокс», «Без языка», «Тени», «Ат-Даван», «Река играет» и другие, вышли в свет первая и вторая книги его «Очерков и рассказов». И именно в Нижнем Новгороде начала проявляться, пожалуй, самая отличительная черта писателя Короленко – тесное, неразрывное сплетение художественного творчества с постоянными публицистическими выступлениями, всегда составлявшими вторую, равную по значимости сторону его деятельности. Рабочий кабинет Короленко имел свойство, как в легенде о колоколе, которую очень любил писатель, собирать в себя «все звуки, голоса и крики, жалобы и стоны, песни и тихий плач ребенка…» Стекавшиеся со всех сторон эти звуки и голоса, вызывая гневный протест против условий, обрекающих людей на страдания и невежество, заставляли вмешиваться в жизнь, чтобы «открыть форточку в затхлых помещениях», рассеять удушливый туман всего, мешающего народу жить и трудиться. В истории русской литературы вообще трудно найти крупного писателя, который бы так страстно и живо откликался на злобу дня. «Это была у меня вторая натура, и иначе я не мог» (Короленко С.В. Десять лет в провинции. Ижевск, 1966. С. 49), – признавался Короленко.

 

Напомним, что Короленко родился 15 (27) июля 1853 года в Житомире, городе на северо-западе Украины, учился там, потом жил тоже на Украине в Ровно, в 1871 году уехал на учебу в Петербург и почти 30 лет, до 1990 г., когда он поселился с семьей в Полтаве, был фактически оторван от Украины. Поэтому-то он и сформировался в итоге как именно русский писатель, и этого Короленко никогда не скрывал. 26 января 1917 года он оставил такую важную запись в дневнике, объяснив свое писательское кредо: «Из письма священнику Симоновичу на его простодушный вопрос, почему я не пишу об укр[аинском] народе: „Вы… будете с удовольствием описывать Керженец, чалдонов, японцев, корейцев, – кого угодно, только не малороссов…“»

«Вы спрашиваете, почему я мало писал из жизни Украины? Моя жизнь сложилась так, что в тот период, когда определяются литерат[урные] склонности и накопляются самые глубокие и сознательные впечатления, – я находился далеко от Украины: в сев[еро]-вост[очной] России и далекой Сибири. С тем народом я жил, там проехал и прошел тысячи верст по русским и сибирским трактам и бесконечным рекам, с теми людьми работал в полях и лесах. Понятно, что Украина осталась для меня в виде воспоминаний детства и прошлого, почему и в моих произведениях отразилась лишь такими рассказами, как „Лес шумит“ или „Судный день“, а Россия и жизнь ее народа вошли в воображение как настоящее, как часть моей собственной жизни» (Короленко В. Дневник. Письма. 1917–1921. Сост. В.И. Лосев. М.: Советский писатель, 2001. С. 9).

Короленко, который в период арестов, тюрем и ссылок с 1876 по 1884 год (не считая жизни до этого в Петербурге, Москве) жил в Усть-Сысольске, Кронштадте, Глазове, Вышневолоцке, Томске, Перми, Иркутске, Якутии, а потом в Нижнем Новгороде, был и считал себя русским писателем, но, защищая, прежде всего, общерусские интересы, он никогда не забывал о важности сохранения и развития национальностей.

Настоящая книга является собранием художественных произведений Короленко, написанных им на основе его личных впечатлений в годы ссыльных скитаний, главным образом во время его сибирской ссылки. Появившись в печати вскоре после его возвращения из Якутии, они принесли известность их автору. Напомним вкратце основные вехи «хождения по мукам» Короленко, начиная с того самого 1876 года, когда студент третьего курса Петровско-Разумовской сельскохозяйственной Академии в Москве Владимир Короленко выступил автором коллективного заявления-протеста, поданного директору Академии. Он же с двумя наиболее близкими своими товарищами, Григорьевым и Вернером, явились депутатами к директору. За это все они были арестованы и высланы в разные места. Короленко выпал Усть-Сысольск, но по дороге туда ему было вдруг объявлено изменение приговора, и он получил разрешение избрать местом ссылки Кронштадт, где тогда жили его мать и сестры. Отбыв там срок ссылки, Владимир с семьей поселился осенью 1877 года в Петербурге и поступил в Горный институт, став при этом корректором в газете «Новости». Он уже начинал писать рассказы, но нараставшее революционное движение влекло его в другую сторону. И вот в марте 1879 года он и его брат Илларион без объяснения причин были высланы в город Глазов Вятской губернии под надзор полиции.

В дороге Короленко начал постоянно вести записи в своей записной книжке, зарисовывая в том числе многое из увиденного. Новые впечатления захватили Владимира, рождая в нем постепенно писателя. В Глазове в октябре 1879 года по доносу местного исправника Короленко был вновь арестован и выслан в глухие Березовские починки той же Вятской губернии, где он поселился в курной избе и занялся сапожным ремеслом. Суровую жизнь в этом краю писатель описал позже, в 1881 году, в очерках «В Березовских починках». В конце января 1880 года опять по ложному доносу исправника о попытке бегства Короленко был снова арестован и направлен в Восточную Сибирь через Вятку, Тверь, Москву и Вышневолоцкую пересыльную тюрьму, где он провел пять месяцев в ожидании отправки. И именно в это время Короленко написал яркий рассказ «Чудна́я», первый появившийся в результате его ссыльных впечатлений.

После отправки из Вышневолоцкой тюрьмы в июле 1880 года и долгого-долгого пути Короленко прибыл в Томск, где ему было объявлено, что его сибирская ссылка отменяется и заменяется водворением его на жительство в Пермь под надзором полиции. В этом городе Короленко прожил до августа 1881 года, работая в управлении Уральской железной дороги. В том же году в журнале «Слово» был напечатан рассказ Короленко «Временные обитатели подследственного отделения» о его впечатлениях от Тобольской тюрьмы. А в марте того же года, за письменный отказ от принесения присяги взошедшему на престол Александру III Короленко был приговорен к ссылке в Якутскую область и в августе был туда отправлен. Через Томск, тюрьму которого Короленко описал в очерке под названием «Содержающая», и Красноярск Короленко добрался до Иркутска, где ему было суждено провести в тюрьме более месяца. А потом началась самая трудная часть пути до Якутска, продлившаяся 18 дней. В возке с двумя жандармами пришлось проехать около трех тысяч верст, в том числе по замерзшей Лене. Как писал Короленко, «неопытный ямщик сбился с дороги между станциями Веледуйском и Крестами, и мы чуть не всю ночь брели пешком среди хаоса льдин, нагроможденных в самом фантастическом беспорядке. Порой это были целые ледяные башни, которые река накидала друг на друга во время бурного осеннего ледохода». Красота диких мест, встречи с местными жителями, дорожные перипетии захватили воображение писателя и запомнились ему на всю жизнь.

От Якутска Короленко пришлось проехать еще около трехсот верст и лишь 1 декабря 1881 года он прибыл на место своего трехлетнего поселения в слободу Амгу. Это были очень сложные годы, годы одиночества и отчаяния, годы надежд и желания побега, годы духовных исканий и творчества. «В Амге я прожил три года, – писал Короленко в „Истории моего современника“. – Не скажу, чтобы это был самый счастливый период моей жизни. Самый счастливый наступил по возвращении из ссылки, когда вся моя семья опять соединилась, когда я женился на любимой женщине и вошел в литературу. Но что это был самый здоровый период жизни, когда мы с товарищами занимались земледельческим трудом, – это верно».

Короленко жил в Амге сначала в якутской юрте с льдинами вместо стекол, а затем в избе, пристроенной к юрте хозяина, крестьянина Захара Цыкунова. И его записные книжки стали наполняться текстами и набросками новых произведений. Именно в Амге Короленко написал свои известные рассказы «Сон Макара» и «Убивец» и сделал первые записи к рассказам «Соколинец» и «Марусина заимка». В сентябре 1884 года срок ссылки Короленко истек, и он выехал из Амги в Якутск для возвращения в Европейскую часть России, снова получив неизгладимые впечатления. «Сибирь – это настоящее складочное место российской драмы, – написал Короленко в своей записной книжке, – и я положительно советовал бы нашим молодым драматургам проехаться по этому скорбному тракту… Приезжайте на любую почтовую станцию и обратитесь к первой встречной особе, выделяющейся российским обличьем среди якутов и объякученного (русского) крестьянства. Это, наверное, „поселенец“. Вступите с ним в беседу. – Давно ли здесь, откуда, пожалуй (в деликатной форме) за что?…»

Сибирские и якутские впечатления Короленко еще долго питали живительными соками творчество писателя. Замечательные рассказы «Мороз», «Последний луч», «Феодалы» были написаны автором уже в девятисотые годы в Полтаве. Там же были завершены и частично набросанные в Сибири рассказы «Марусина заимка» и «Государевы ямщики».

В настоящем издании объединены все рассказы сибирского цикла писателя. Здесь читатель встретит и наиболее известные произведения Короленко, много раз переиздававшиеся, и более редкие, почти забытые и неизвестные. Все произведения расположены в книге в хронологическом порядке их написания (с 1880 по 1904 год). В комментариях к публикуемым произведениям, написанным дочерьми В.Г. Короленко Н.В. Короленко и С.В. Короленко при подготовке положенного в основу настоящей книги издания (Короленко В.Г. Сибирские очерки и рассказы. М.: ОГИЗ, 1946. Т. 1. С. 530–541; Т. 2. С. 457–467), даются краткие справки, освещающие историю возникновения тех или иных очерков и рассказов, сообщаются сведения о времени их написания, сохранившихся в архиве рукописях и т. д.

Остается надеяться, что возвращение сегодня в круг читательского внимания сибирской прозы замечательного писателя Владимира Короленко будет с интересом встречено всеми, кто неравнодушен к настоящим образцам великой русской литературы. И это даст повод всем нам еще раз вспомнить о судьбе человека, заслужившего самую высокую из всех возможных оценок: «…Лучшее его произведение – он сам, его жизнь, его существо» (Жизнь и творчество В.Г. Короленко. Сб. статей и речей к 65-летнему юбилею. Пг., 1918. С. 13).

Сергей Дмитриев, кандидат исторических наук

Чуднáя
(Очерк из 80-х годов)

I

– Скоро ли станция, ямщик?

– Не скоро еще, – до метели вряд ли доехать, – вишь закуржавело как, сивера идет.

Да, видно, до метели не доехать. К вечеру становится все холоднее. Слышно, как снег под полозьями поскрипывает, зимний ветер, – сивера, – гудит в темном бору, ветви елей протягиваются к узкой лесной дороге и угрюмо качаются в опускающемся сумраке раннего вечера.

Холодно и неудобно. Кибитка узка, под бока давит, да еще не кстати шашки и револьверы провожатых болтаются. Колокольчик выводит какую-то длинную, однообразную песню, в тон запевающей метели.

К счастию, – вот и одинокий огонек станции на опушке гудящего бора.

Мои провожатые, два жандарма, бряцая целым арсеналом вооружения, стряхивают снег в жарко натопленной, темной, закопченной избе. Бедно и неприветно. Хозяйка укрепляет в светильне дымящую лучину.

– Нет ли чего поесть у тебя, хозяйка?

– Ничего нет-то у нас…

– А рыбы? Река тут у вас недалече.

– Была рыба, да выдра всю позббала.

– Ну, картошки…

– И-и, батюшки! Померзла картошка-то у нас ноне, вся померзла.

Делать нечего, – самовар, к удивлению, нашелся. Погрелись чаем, хлеба и луковиц принесла хозяйка в лукошке. А вьюга на дворе разыгрывалась, мелким снегом в окна сыпало, и по временам даже свет лучины вздрагивал и колебался.

– Нельзя вам ехать-то будет, – ночуйте! – говорит старуха.

– Что ж, – ночуем. Вам ведь, господин, торопиться-то некуда тоже. Видите, – тут сторона-то какая!.. Ну, а там еще хуже, – верьте слову, говорит один из провожатых.

В избе все смолкло. Даже хозяйка сложила свою прясницу с пряжей и улеглась, перестав светить лучину. Водворился мрак и молчание, нарушаемое только порывистыми ударами налетавшего ветра.

Я не спал. В голове, под шум бури, поднимались и летели одна за другой тяжелые мысли.

– Не спится, видно, господин, – произносит тот же провожатый, – «старшой» – человек довольно симпатичный, с приятным, даже как будто интеллигентным лицом, расторопный, знающий свое дело и поэтому не педант. В пути он не прибегал к ненужным стеснениям и формальностям.

– Да, не спится.

Некоторое время проходит в молчании, но я слышу, что и мой сосед не спит, – чуется, что и ему не до сна, что и в его голове бродят какие-то мысли. Другой провожатый, молодой «подручный», спит сном здорового, но крепко утомленного человека. Временами он что-то невнятно бормочет.

– Удивляюсь я вам, – слышится опять ровный, грудной голос унтера, – народ молодой, люди благородные, образованные, можно сказать, – а как свою жизнь проводите…

– Как?

– Эх, господин! Неужто мы не можем понимать!.. Довольно понимаем, не в эдакой, может, жизни были и не к этому с измалетства-то привыкли…

– Ну, это вы пустое говорите… Было время и отвыкнуть…

– Неужто весело вам? – произносит он тоном сомнения.

– А вам весело?…

Молчание. Гаврилов (будем так звать моего собеседника), по-видимому, о чем-то думает:

 

– Нет, господин, невесело нам. Верьте слову: иной раз бывает, – просто, кажется, на свет не глядел бы… – С чего уж это, – не знаю; только иной раз так подступит, – нож острый, да и только.

– Служба, что ли, тяжелая?

– Служба службой… Конечно, не гулянье, да и начальство, надо сказать, строгое, а только все же не с этого…

– Так отчего же?

– Кто знает?…

Опять молчание.

– Служба что. Сам себя веди аккуратно, только и всего. Мне тем более домой скоро. Из сдаточных[1] я, так срок выходит. Начальник и то говорит: «Оставайся, Гаврилов, что тебе делать в деревне? На счету ты хорошем…»

– Останетесь?

– Нет. Оно, правда, и дома-то… От крестьянской работы отвык… Пища тоже. Ну и, само собой, обхождение… – Грубость эта…

– Так в чем же дело?

Он подумал и потом сказал:

– Вот я вам, господин, ежели не поскучаете, случай один расскажу… Со мной был…

– Расскажите…

II

Поступил я на службу в 1874 году, в эскадрон, прямо из сдаточных. Служил хорошо, можно сказать, – с полным усердием, все больше по нарядам: в парад куда, к театру, – сами знаете. Грамоте хорошо был обучен, ну, и начальство не оставляло. Майор у нас земляк мне был и, как видя мое старание, призывает раз меня к себе и говорит: «Я тебя, Гаврилов, в унтер-офицеры представлю… Ты в командировках бывал ли?» – «Никак нет, говорю, ваше высокоблагородие». – «Ну, говорит, в следующий раз назначу тебя в подручные, – присмотришься, – дело не хитрое». – «Слушаю, говорю, ваше высокоблагородие, рад стараться».

А в командировках я точно что не бывал ни разу, – вот с вашим братом, значит. Оно, хоть, скажем, дело-то нехитрое, а все же, знаете, инструкции надо усвоить, да и расторопность нужна. Ну, хорошо…

Через неделю этак места, зовет меня дневальный к начальнику, и унтер-офицера одного вызывает. Пришли. – «Вам, говорит, в командировку ехать. Вот тебе, – говорит унтер-офицеру, – подручный. Он еще не бывал. Смотрите, не зевать, справьтесь, говорит, ребята, молодцами, – барышню вам везти из замка, политичку, Морозову. Вот вам инструкция, завтра деньги получай и с богом!..»

Иванов, унтер-офицер, в старших со мною ехал, а я в подручных, – вот как у меня теперь другой-то жандарм. Старшему сумка казенная дается, деньги он на руки получает, бумаги; он расписывается, счеты эти ведет, ну, а рядовой в помощь ему: послать куда, за вещами присмотреть, то, другое.

– Ну, хорошо. Утром, чуть свет еще, – от начальника вышли, – гляжу: Иванов мой уж выпить где-то успел. А человек был, – надо прямо говорить, – не подходящий, – разжалован теперь… На глазах у начальства, как следует быть унтер-офицеру и даже так, что на других кляузы наводил, выслуживался. А чуть с глаз долой, сейчас и завертится и первым делом – выпить!

Пришли мы в замок, как следует, бумагу подали, – ждем, стоим. Любопытно мне, – какую барышню везти-то придется, а везти назначено нам по маршруту далеко. По самой этой дороге ехали, только в город уездный она назначена была, не в волость. Вот, мне и любопытно в первый-то раз: что, мол, за политична такая?

Только прождали мы этак с час места, пока ее вещи собирали, – а и вещей-то с ней узелок маленький, – юбчонка там, ну, то, другое, – сами знаете. Книжки тоже были, а больше ничего с ней не было; небогатых, видно, родителей, думаю. Только выводят ее – смотрю, молодая еще, как есть ребенком мне показалась. Волосы русые в одну косу собраны, на щеках румянец. Ну, потом увидел я – бледная совсем, белая во всю дорогу была. И сразу мне ее жалко стало… Конечно, думаю… Начальство, извините… зря не накажет… Значит, сделала какое-нибудь качество по этой, по политической части… Ну а все-таки… жалко, так жалко, – просто, ну!

Стала она одеваться: пальто, калоши… Вещи нам ее показали, – правило значит: по инструкции мы вещи смотреть обязаны. – «Деньги, спрашиваем, с вами какие будут?» Рубль двадцать копеек денег оказалось, – старший к себе взял. – «Вас, барышня – говорит ей, – я обыскать должен».

Как она тут вспыхнет. Глаза загорелись, румянец еще гуще выступил. Губы тонкие, сердитые. Как посмотрела на нас, – верите: оробел я и подступиться не смею. Ну а старшой, известно, выпивши: лезет к ней прямо. «Я, говорит, обязан; у меня, говорит, инструкция!..»

Как тут она крикнет – даже Иванов и тот от нее попятился. Гляжу я на нее, – лицо побледнело, ни кровинки, а глаза потемнели, и злая-презлая… Ногой топает, говорит шибко, – только я, признаться, хорошо и не слушал, что она говорила… Смотритель тоже испугался, воды ей принес в стакане. «Успокойтесь, – просит ее, – пожалуйста, говорит, сами себя пожалейте». Ну она и ему не уважила. – «Варвары вы, говорит, холопы!» И прочие тому подобные дерзкие слова выражает. Как хотите: супротив начальства это ведь нехорошо. Ишь, думаю, змееныш… Дворянское отродье!

Так мы ее и не обыскивали. Увел ее смотритель в другую комнату, да с надзирательницей тотчас же и вышли они. «Ничего, говорит, при них нет». А она на него глядит и точно вот смеется в лицо ему, и глаза злые всё. А Иванов, – известно, море по колена, – смотрит да все свое бормочет: «Не по закону, – у меня, говорит, инструкция!..» Только смотритель внимания не взял. Конечно, как он пьяный. Пьяному какая вера!

Поехали. По городу проезжали – все она в окна кареты глядит, точно прощается, либо знакомых увидеть хочет. А Иванов взял, да занавески опустил, – окна и закрыл. Забилась она в угол, прижалась и не глядит на нас. А я, признаться, не утерпел-таки: взял за край одну занавеску, будто сам поглядеть хочу, – и открыл так, чтобы ей видно было… Только она и не посмотрела, – в уголку сердитая сидит, губы закусила… В кровь, так я себе думал, искусает.

Поехали по железной дороге. Погода ясная этот день стояла, – осенью дело это было, в сентябре месяце. Солнце-то светит, да ветер свежий, осенний, а она в вагоне окно откроет, сама высунется на ветер, так и сидит. По инструкции-то оно не полагается, знаете, окна открывать, да Иванов мой, как в вагон ввалился, так и захрапел; а я не смею ей сказать. Потом осмелился, подошел к ней и говорю: «Барышня, говорю, закройте окно. – Молчит, будто не ей и говорят. Постоял я тут, постоял, а потом опять говорю: – Простудитесь, барышня, – холодно ведь».

Обернулась она ко мне и уставилась глазищами, точно удивилась чему… Поглядела, да и говорит:

– Оставьте! – И опять в окно высунулась. Махнул я рукой, отошел в сторону.

Стала она спокойнее будто. Закроет окно, в пальтишко закутается вся, греется. Ветер, говорю, свежий был, студено! А потом опять к окну сядет, и опять на ветер вся, – после тюрьмы-то, видно, не наглядится. Повеселела даже, глядит себе, улыбается. И так на нее в те поры хорошо смотреть было!.. Верите совести…

Рассказчик замолчал и задумался. Потом продолжал, как будто слегка конфузясь:

– Конечно, не с привычки это… Потом много возил, привык. А тот раз чудно мне показалось: куда, думаю, мы ее везем, дитё этакое… И потом… признаться вам, господин, уж вы не осудите: что, думаю, ежели бы у начальства попросить, да в жены ее взять… Ведь уж я бы из нее дурь-то эту выкурил. Человек я, тем более, служащий… Конечно, молодой разум… глупый… Теперь могу понимать… Попу тогда на духу рассказал, он говорит: вот от этой самой мысли порча у тебя и пошла. Потому что она, верно, и в Бога-то не верит…

От Костромы на тройке ехать пришлось, – Иванов у меня пьян-пьянешенек: проспится и опять заливает. Вышел из вагона, шатается. Ну, думаю, плохо, как бы денег казенных не растерял. Ввалился в почтовую телегу, лег и разом захрапел. Села она рядом, – неловко. Посмотрела на него, ну, точно вот на гадину на какую. Подобралась так, чтобы не тронуть его как-нибудь, – вся в уголку и прижалась, а я-то уж на облучке уселся. Как поехали, – ветер сиверный, – я и то продрог. Закашляла крепко и платок к губам поднесла, а на платке, гляжу, кровь. Так меня будто кто в сердце кольнул булавкой.

1Сдаточный – рядовой. (Ред.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru