В отрывном календаре Кирпиков прочел, сколько людей на земном шаре рождается и умирает в одну минуту, но цифры ничего не сказали ему и не запомнились. Земля-матушка велика, находились чудаки, что шли вокруг нее пешком, и шли непрерывно по два года. И тут же другая скорость – космонавты за одну ночь обкручивались вокруг планеты раз по шесть, по семь. Земля – песчинка рядом с Солнцем, а Солнце – песчинка рядом с другими звездами. Но все эти сопоставления о разных скоростях, об одновременности рождения и смерти были слабыми подступами к тому, что хотел понять Кирпиков. А что он хотел понять? Обошелся ли бы без него этот мир? Тут он уже ответил: вполне. А близкие? Варвара? Дети? Но мог быть другой. Так что он был заменим со всех сторон. А Маша? Что Маша? И была бы Маша и была бы так же кому-то дорога. Ну, может, не так же. А может, даже и больше.
Ну ладно, все бы без него обошлись. Но он-то жил. Он-то жив. Он-то топтал землю, земля носила его шестьдесят лет. За что ему была такая радость – жить, чем он отблагодарил? Да ничем.
Последней точкой, поставленной в решении уйти, была беседа доктора биологических наук, переданная по радио в университете миллионов. Даже не вся беседа – один факт. «Человек, – сказал доктор, – начинает умирать со дня своего рождения. Уже первым своим криком, этим своеобразным сигналом-оповещением о себе, младенец убивает определенное количество нервных клеток коры головного мозга».
Самому Кирпикову горевать было нечего – пожил, но как поверить, что Машенька, которой семь лет, уже семь лет умирает? Он во многом запутался и должен был разобраться.
– Не обессудь, – сказал он Варваре, – ухожу.
– Куда? – испугалась она.
Он показал вниз.
– Господи! Не одно, так другое, не другое, так третье.
– Спросят, скажешь: уехал, не доложился. – Он заторопился, чтоб не слышать причитаний и ругани, а они, конечно, начались.
– Это ведь только сообразить – залезать в подполье. Не пущу!
– Пустишь.
– Через мертвую перешагнешь.
Кирпиков, сохраняя нервы, отодвинул Варвару от крышки подполья. Она отодвинула его. Еще пару раз туда и обратно.
– Это же смешно, – сказал Кирпиков. – Раз я решил… Отойди! Меня нет. Я записал, что умер. В тетради.
Варвара открыла подполье и спустилась первая.
– Как в могиле, – комментировал муж, появляясь следом. Он зажег керосиновую лампу.
– Ведь дом спалишь.
– Если спалю, будешь гореть не в простом пожаре, а в геенне огненной. Огонь с того света. Шутки шутками, я остаюсь. Неужели это трудно понять? Еще не так давно я это с тобой репетировал. Неужели повторять? От похорон избавляю. Приказываю долго жить.
Варвара вылезла.
– Закрой крышку.
– Из-за тебя, ирода, – сказала она, – я от Бога отшатнулась, ты же уговорил, думала, грешница, будешь жить по-путевому, эх! Людей ты не совестишься, иудушка ты безголовый.
– О мертвых или хорошо, или ничего. – Это было последнее, что сказал Кирпиков. Крышка захлопнулась.
Вначале (часа полтора) заточника одолевали светские заботы – надо было вытерпеть крики Варвары. Она упрекала, что он и умереть-то по-нормальному не может, что бросил, свинья, на нее все хозяйство – и лесобазу стереги, а такая жара, что нужны глаза да глазки, чтоб как бы чего, и конюшню надо чистить, и еду готовить. И все время ритмически она вставляла вопросы: ты вылезешь? ты перестанешь народ смешить? милицию вызвать?
Кирпиков мог бы возразить Варваре по существу на все наскоки. При чем тут народ и милиция? Он имеет право на отдых? Имеет. Заслужил. Пенсия так и называется: заслуженный отдых. Отдыхаю. Избрал вечный покой. На курорт денег нет; отдыхаю тут. Но любое объяснение спорно, поэтому лучше молчать.
Варвара сменила тактику. Она стала его выкуривать, зажгла тряпку и сунула вниз. Но он пересидел дымовую атаку около отдушины. Тряпка догорела, дым сквозь щели поднялся в избу. Варвара проветрила ее и скромно спросила:
– А вода есть у тебя?
Кирпиков откашлялся и не ответил. Варвара обиделась, что даже на заботу муженек не откликается, и притихла. Так они стерегли друг друга еще полчаса. Потом Варваре понадобилось идти кормить куриц.
– Надоест – скажешь! – заключила она.
Он осмотрел хозяйство: мясо, сухари. Из книг – «Занимательная математика» и «История». Взял «Историю».
Красивые слова обозначают потусторонний мир. Потусторонний. Уж лучше, чем бренный. Загробное, но царство. Царствие Небесное. Перешел в лучший мир. Лучший. На тот свет не просто идут, а возносятся. Нерешенное здесь мы поневоле откладываем на вечную жизнь, идем туда налегке.
Попытки фараонов и печенежских князей утащить с собой побольше барахла были наказаны – могилы их были разграблены лихими ребятами. А кто польстится на бедный холмик под деревянным крестом или металлической пирамидкой?
«Умер, – думал Кирпиков, – а что изменилось?»
Вот куда загнал его упрямый характер. Но он не жалел. Сам решился, надо терпеть. Он прибавил фитиль. Тепло, светло, и мухи не кусают. Тихо. Ни холодно ни жарко. Сравнение с тем светом как-то не приходило, скорее, его сидение в подполье напоминало гауптвахту. В картофельной яме можно было даже постоять и пошагать туда и сюда два метра. Около лестницы лежали остатки прошлогодней картошки. Они изросли, сморщились, выпустили целые заросли длинных ростков. Кирпиков решил их обобрать и подать наверх, чтоб Варвара не лазила. Раз в неделю он будет также выставлять наверх пол-литровую банку варенья. Пусть пьет чай. Все раздумья были житейскими, и незачем было уходить в подполье, чтоб додуматься до таких мелочей. Кирпиков усовестился, но подумал, что не все сразу, время терпит.
В тишине все-таки было слышно железную дорогу. Исчезли ее скрежеты и лязги, она тукалась глухо, как будто трамбовали землю колотушкой. «А если еще глубже? – подумал Кирпиков. – Будет слышно?» Мысли его были дерганые, он вспомнил, как ждали железную дорогу, радовались, было оживление. Стояли и дальние, грузили круглосуточно строевой лес, рудостойку, потом дрова, бумажное сырье и вот сейчас подчищают остатки. И поселок стал не нужен. Еще думалось, что лесничий однажды говорил, что поклонился бы тому в ноги, кто найдет замену дереву. «А разве нет? А пластмасса?» – «Она же не разлагается, а сжигать – выделяет удушающий газ». Сейчас лесничему несладко и Афоне несладко, думалось Кирпикову. Хорошие они люди, может, и на Делярова зря наорал, а Вася-то, неужели так и останется?
Он все ловил себя на том, что мысли его крутятся вокруг оставленного наверху. Он великодушно, как пустынник, жалел всех и прощал.
Страшно было спать Варваре. Если бы ей сказали, что в подполье сбежалось сто чертей и домовых, она бы это легче перенесла. Нечистая сила, что с нее взять. Но под полом муж. Если бы хоть Варвара до этого пожила немного в городе, все было бы легче. Там быстро привыкаешь, что ты над кем-то и над тобой кто-то. Перед сном Варвара крепко поговорила с мужем, крепко его отрапортовала. Это была игра в одни ворота – муж не отвечал. «Подох уже?» – спрашивала Варвара, скрывая испуг. Но муж успокаивал – стукал по доске, – и она ругала его удвоенно. Все больше лешим. Она давно и, видимо, до конца застряла на этом ругательстве. Было оно ему как бессрочный паспорт. А ведь было время других прозвищ… Перенес он их множество: от рыжего черта и оторвибашки его путь лежал через галаха, вражину до слепого черта, бороны и глухой тетери. Сам Кирпиков был менее изобретателен: из души в душу да мать-перемать. А последнее время ругаться перестал. Причем раньше казалось, что отними у мужа нецензурные выражения, и обезъязычеет. Нет, не онемел, но жену не осуждал. Ругает лешим, и ладно. Сейчас это очень подходило – сидел он в обители нечистой силы, был после фотографии небрит. И перетерпел: жена отступилась. Напоследок сказала:
– С тобой, лешим, никаких нервов не хватит.
Кирпиков надменно пожал плечами. Он выстоял, не ввязался в ссору и уважал себя. «А будет еще орать, – решил он, – уйду еще дальше».
Настала ночь. Оба не спали. Варваре казалось, что муж спалит дом, а сам пересидит в яме. Или что он будет вылезать и она сойдет с ума. Он-то уже сошел. Это было ясно. Хорошо хоть не буйный. И как она, дура, с ним, паразитом, связалась.
Варваре казалась загубленной своя жизнь. А ведь какие ребята к ней подходили – Витя, Коля, а она, дура, дураку поверила. Да неужели бы кто-то из них, Витя или Коля, полез в подполье? Варвара даже засмеялась.
Внизу Кирпиков насторожился. Слезу, ругань – все можно вынести, но смех? Сама с собой? Как бы чего не случилось. Нет, замолчала. Не дает ни о чем думать, поспать даже нельзя. Кирпиков слышал, что кто-то шебаршится, полез рукой, притихло. «И без меня так, – думал он, – кто-то здесь живет, а кто – не знаю. А я помешал. Всем мешаю. Нет, шуршит. Наверно, сверчок. Буду терпеть. Говорят, они по сто лет живут. Пусть живет: хлеба не просит. И всегда будет скрестись. Этот дом сгниет – в другой перейдет. Сделает норку, натаскает еды и засвиристит. Вот и смысл».
Ближе к полночи, когда через станцию пролетел скорый номер первый, Варвара решила пойти за помощью. Она крикнула: «Не спишь?.. Считаю до трех, не вылезешь – пойду за народом. Силком выволокут… Раз… два… два… с половиной… три!» Пошла и хлопнула дверью.
«Ружье-то забыл, – подумал Кирпиков, – ну, может, напрямую не пойдут, а осаду выдержу – питание есть. А то подкоп начну рыть. Да она и не ушла, стоит за порогом».
Точно – не ушла. Решила все перепробовать. Вернулась, легла и стала тяжело дышать, потом пристанывать. Она знала, что сердце у мужа не ледышка, вон как он суетился вокруг нее, когда ей стало плохо, когда бутылки чихвостил. Пять минут, не больше, стонала она, и муж подал голос:
– Чего?
– Плохо.
– Мать!
– Чего?
– Нельзя мне вылезать, поклялся.
– Дак и оставайся, меня и без тебя закопают.
– Ведь притворяешься, чтоб вытянуть.
– Вылезь, Саня, не срамись.
– Мать, я не вылезу. Я записал, что я умер, так и считай. Я первый об этом сказал.
– Мне и воды некому подать.
– Ты где лежишь? Около печки?
– Да.
– Так вода-то рядом.
– Ой, леший, – сказала Варвара. – Зачем полез?
Кирпиков стал спокойно объяснять:
– Я вначале хотел лечь на заморозку. Написал бы заявку и лег. Только ты ж знаешь Дуську, тем более она связалась с этим пришлым, погреба у нас нет, у нее. Она ж задавится от жадности. Я бы и свой выстроил, получше, но где летом лед взять? Поэтому я и залез. Дошло? Конечно, здесь хуже, не сразу отойду.
Варвара включила все лампочки в доме. Навалила на крышку подполья много тяжестей. Еле высидела до утра.
Утром она поглядела на счетчик. Первая ночь стоила ей пяти киловатт электроэнергии и остатков терпения. Нет, всему положен предел. Еще одну попытку, утреннюю, предприняла Варвара.
– Отец!.. Саня!.. Слышь, чего говорю?.. (Молчание.) Слышь? Пойду в милицию звонить.
– За что?
– Там объяснят за что. Вложат ума-то. Я пошла.
Она протопала над его головой.
Нет, не так, далеко не так представлял он одиночество. Ну что за народ? Радовалась бы – мужик дома, картошку перебирает, нет, надо ей милицию. Он крикнул:
– Радовалась бы! (Молчание.) Иди, иди! (Молчание.) О тебе же думаю!
– Нечего обо мне думать.
Не ушла.
– Я должен думать над смыслом жизни!
– Да ведь думал уже! Когда весной-то прихватило. Вот досидишься, опять схватит.
– Весной я ни до чего не додумался.
– А чего тебе здесь-то не думалось? В погребе два дня сидел.
– В погребе я хотел на заморозку. Повторяю. Заморозка на сто лет. Чтоб рассказать в точности от очевидца.
– Тьфу!
– Не тьфу! Я должен записать, чтоб стали жить хорошо, не пили бы, не обижали друг друга. Я напишу призыв к мужикам, ночью вылезу, налеплю у пивной. Может, опомнятся. А еще…
– Сказать кому, как с мужиком говорю, не поверят. Ты вылезешь?
– Варя, я должен понять, зачем я жил.
– Живешь – и живи. Я вот живу, и все.
– Женщинам легче. Раз родила, значит, оправдана…
Голос Кирпикова размеренно и глухо доносился из-под земли. Он вещал безадресно, вообще, и Варвара подумала: да есть ли там мужик-то?
– Сань?!
– …Ты оправдана, дети – твоя заслуга.
Варвара вдруг горестно сказала:
– Спасибо, оправдана. Дети оправдали. А вот хоть осуждай не осуждай, типун мне на язык, все одно согрешила, одно к одному, думаю иногда, грешница, лучше бы их не было. – Она помолчала. – Нам, Сань, тяжело, а им будет еще тяжелей. И больше, ты меня на куски режь, ничего не скажу. Сгорю, головешкой буду лежать.
– Почему это им тяжелей? Я думаю, обратно. – Кирпиков сказал это торопливо, чтоб отвлечь Варвару. – На-ка! С чего это им тяжелей? Ма-ать?!
– А болезни? – все-таки откликнулась Варвара. – Нервы, да давление, да сердечные, голова болит, сейчас молодые-то все гнилушки.
– А что, раньше болезней не было? Все заразы побеждены: оспа, малярия, тиф. А нервы, мать, это только у тебя, ты все близко к сердцу принимаешь, а молодым на все наплевать. Попробуй невестку расстроить – она тебе вперед глаза выцарапает, от семи собак отлается. Это мы последние такие жалостливые. Ну, Машка еще. Да и ее, – горько сказал Кирпиков, – могут по-своему поворотить.
Спустя некоторое время Варвара задала все тот же вопрос: «Ты вылезешь?» Но Кирпиков не стал перекоряться, не стал спрашивать, зачем надо вылезать.
– Мы так душевно разговариваем, так хорошо сидим.
– Это ты, идол, сидишь, – устало сказала Варвара.
– А ты чего всю ночь свет жгла?
– Боялась. А ты что, до зимы будешь сидеть?
– Не трогай, может, пораньше выйду. Я ж не мешаю. Тише таракана… Я только тебе по секрету скажу, никому не говори – я для науки сижу. Проверяю самого себя на совместимость. Космонавты сидели, а мне уж и нельзя? У меня здесь, может, прямой провод кой-куда.
И Варвара махнула рукой.
«Интересно устроен человек, – думал через два часа Кирпиков, – то она мешала мне с разговорами, то давно голоса не слышал».
Потом еще прошло время, и полная тишина восхитила вдруг его – и он возликовал.
Глаза его обтерпелись, и он увидел то, чего не замечал раньше, – со всех сторон его обступило тихое свечение, похожее на мерцание свежего снега под луной. Когда он слегка менял положение головы, свечение вздрагивало, и он боялся его спугнуть. Никогда раньше он не видел этого мерцания, залезал под пол по делу, знать не знал, что здесь идет эта тихая пугливая жизнь. Свечение гнилушек для сверчка все равно как лунная ночь для нас. Здесь его территория, его внимательная подруга, их дети и их хоровое пение.
Додумавшись до таких вещей, Кирпиков сравнил себя с Машей, которая во всем, даже в трех камешках, видела семью («Побольше – папа, поменьше – мама, а самый маленький – их дочка»), сравнил и подумал: она бы поняла.
Кирпиков заправил лампу и сел за математику. К вечеру она надоела ему смертельно. Все тот же великан с разинутым ртом, те же тонны и центнеры жратвы, а там, где было сосчитано, сколько человек спит, ест, сколько умывается, работает, читать было неинтересно. А где подсчитано, сколько он сидит в туалете? Стоит в очередях? В среднем за жизнь. Почему скрывают? Неправды Кирпиков не потерпел. Выждав, когда Варвара пойдет за хлебом, он сделал вылазку. И забрал все книги, бывшие в доме, – а это были учебники.
Он начал с зоологии и сам себя не мог оттащить за уши – ничего себе, а он и знать не знал, какие интересные книги учили его детей. Он смотрел на ящеров и находил в них сходство с кукурузоуборочными комбайнами. Те так же возвышались над полем, так же выгибали спину. Он проскочил зоологию и сел за ботанику. Папоротник был древнейшим, а он у них растет. И из него каменный уголь. А почему у них нет разработок? Лес вырубили, надо добывать уголь. Запомним, отмечал он, садясь за историю.
История потрясла его окончательно. Он нашел лопату и принялся за раскопки. «Неолитическую стоянку найду, – думал он. – Скребковые орудия, наскальные рисунки, а нет, так отпечаток папоротника, ну это-то ладно, а каменный уголь надо найти. Или вообще какое ископаемое. Или брызнет фонтан нефти. А если что, – думал он резервно, по-крестьянски, – так хоть подполье расширю».
Вначале он не копал, а как бы окапывался, потом будто отрывал щель, потом взялся за окоп полного профиля. И только когда подходил к штабной землянке в три наката, опомнился и стал внимателен к срезам.
Лопата стукалась о твердое – он вздрагивал, щупал. Камешки откладывал в сторону, щепочки отбрасывал. Докопался до глины. И тут уж, как выразился бы Афоня, сел на дифер: глина оказалась непроворотной.
Пришлось часто отдыхать, глина сверху была твердой, сухой, подальше – сырой, тугой. Никаких щепочек. «Неужели в этом слое не жили? – думал Кирпиков. – А если откопаю, то как назовем государство? Северное Урарту? Ты откопай вначале», – упрекнул он себя. Еще полчаса – и он начал сдаваться. «На хрен оно загнулось?» – думал он про Урарту, но вятское твердолобие, которое пора ввести в пословицу, заставляло копать дальше.
Изо дня в день Деляров прощался с белым светом. Он завещал Дусе подшивку журнала «Здоровье» и просил не терять. Он все собирался что-то рассказать. Но Дуся, как заинтересованное лицо, не годилась в исповедники. Интерес ее был в одном:
– Леонтий, разве я для себя? Мне надо, чтоб у дочери был отец. Она тоже имеет право сказать слово «папа».
– У меня уже есть дети, – предсмертно хрипел Деляров.
– Дочь тебе в тягость не будет. Скажет «папа» – и я спокойна. А то она упрекала, что у нее не все как у людей. А я на тебя покажу: полюбуйся, дочка. Ты не умирай, я ей телеграмму отбила. Она ничего девка, – продолжала Дуся, – была непочетница, а теперь пишет: смотри, мама, что из меня вышло – квартира и образование.
– Но я плохой, – хрипел Деляров.
– А кто хороший? – спрашивала Дуся.
– Принеси, – шептал Деляров, и обильные слезы текли из глаз. Он худел. И если бы не добавлял жидкости, то скоро и плакать ему было бы нечем.
В буфете, куда Дуся шла с черного хода, на нее шипела Лариса: «Опять?» – «Тебе хорошо, – отвечала Дуся, – ты на народе, ты от ухода избавилась, так уж давай откупайся». Лариса наливала ей бидончик. Деляров высасывал его в полчаса, снова принимался плакать и все выплакивал. «Принеси», – шептал он. И так до трех-четырех раз на дню.
С субботы на воскресенье, была полночь, Дуся запомнила: грохотал дальний скорый номер первый, в полночь Деляров сделал признание:
– Я бежал от жены и детей.
– Правильно, – сказала Дуся, – я ее знать не знаю и знать не хочу, но чувствую: она тебя недооценивала.
Деляров уточнил:
– Вернее, они меня бросили, и заслуженно.
– Ничего, – утешила Дуся, – теперь ты хороший.
Деляров сделал последнее признание:
– Я работал секретным сотрудником.
– Надо же кем-то работать, – ответила на это Дуся.
– Я прощен? – прошептал Деляров.
– Все пьешь, а не ешь, – упрекнула Дуся.
– Я прощен?
– Отвяжись.
– Тогда я умираю.
– Не вздумай!
Деляров красиво откинулся на подушки и замер. Дуся кинулась за фельдшерицей.
Безотказная Тася не могла прощупать печень и поэтому прописала лечение голодом.
– Принеси, – прошептал Деляров. – Голодом, но не жаждой.
– Брошу я тебя, – сказала Дуся и пошла к Ларисе.
– Скоро умрет, – сказала она Ларисе.
Лариса опечалилась:
– Знаешь, Дуся, брось бидончик, кати целую бочку. Пусть напоследок потешится.
К вечеру Деляров запел строевую походную: «Ма-руся, раз, два, три, калина, чорнявая дiвчiна…»
Потом, плача и рыдая, спросил, пьет ли Кирпиков. Ему сказали, что пока неизвестно.
На другом конце поселка тоже копали. Но цель копания была иная. Если Кирпиков раскапывал прошлое, то здесь закапывали настоящее. Копал Вася Зюкин. Вначале он пробовал рыть по-собачьи, руками, но двигалось медленно. А хотелось быстрей. Вася взял лопату и почувствовал, что становится человеком. Около ямы валялись обреченные вечности пустые бутылки. Были тут разные трофеи: и сквермут, по Васиному выражению, и кислинг, и солнцеудар – все они подлежали уничтожению.
Надо было крепко желать избавления от прошлого, чтобы рыть с таким остервенением. «Поглубже их, поглубже», – думал Вася о бутылках. Из окна за Васей наблюдали через темные очки. Вот он углубился до пояса, вот скрылся по грудь, вот с головой, а под конец только мелькала выбрасываемая земля.
Вдруг вопль услышала жена Зюкина.
– Тону! – орал Вася. – Дай веревку! Вода!
Он вылез теперь уже не из ямы, а из колодца. Жена велела зачерпнуть жидкость на пробу и отнести Тасе. Тася не взяла на себя ответственности дать заключение, выехала вечерним поездом в райцентр, ночевала у деверя, утром пошла в аптеку.
Анализ показал: вода необычайно богата анионами и катионами, хотя содержание фосфора ниже нормы, но зато калийные и натриевые компоненты превышают допустимые, азотнокислая составляющая колеблется – словом, вода, открытая Васей, была целебная. Пить можно, купаться подождать.
Вася стал было рыть новую яму, чтоб схоронить-таки бутылки. Но его осенило. Он сделал из бутылок оригинальный сруб. Намешал глины и вмазал в нее пустые бутылки. Красота получилась – стекольные стенки играли отблесками воды, ветер залетал в горлышки бутылок и ворковал. И Васе казалось, что это благодарная душа спасенного голубя. Днем источник сверкал на солнце, ночью дробил лунный свет. Вася сидел около источника, всех просил попробовать, но никто не решался. Только Физа Львовна сказала: «Совсем как в нашем колодце, никакой абсолютной разницы». – «Значит, у вас тоже источник», – ответил добрый Вася.
Он первый из всех вспомнил о Кирпикове. Вот ведь кого надо благодарить, вот ведь кто поставил его на ноги.
Меж тем забытый Кирпиков писал в дневнике: «23 июля. Глина. 24 июля. Глина. 25 июля. Второй звонок. Глина». 26 июля лопата его ударилась о кость. Он отскреб глину – череп. Посветил. Собачий. «Жаль, – подумал он. – И рассказать – засмеют: собачий череп. Если бы череп далекого пращура». Стоп! Под черепом глина кончилась, и начались какие-то странные рвущиеся волокна. Вроде трава. Кирпиков вспомнил: трава поднимется до животных, факт налицо! А животные поднимутся до нас. Кирпиков пощупал лоб. Кожа на нем ерзала. Мягкие ткани, сказано о коже в анатомии. Собачий череп он положил сбоку. Стал ковыряться дальше, но шла сплошная свинцовая глина. «Как это ребята росли, – думал он, – читали такие хорошие книги и ничего не откопали. Да я бы знал, все бы перерыл».
А второй звонок, то есть сердечный приступ, у него был накануне. Видимо, от тяжелой глины и от духоты. Но Кирпиков был уже опытный. Когда перехватило дыхание и отнялись ноги и руки, он не стал дергаться, а как повалило, так и лежал, старался терпеть. И вылежал, вдохнул. Потом вполз на лежанку. А потом снова потихоньку разработался.
Он стал выходить тайком, когда не было Варвары, и тайком помогал ей. Она нарочно громко удивлялась, какие это тимуровцы ей дров наготовили, воды натаскали, поганое ведро вынесли. Караулила мужа наверху, но он не попадался.
В это утро он сидел, скреб молодую бороду, смекал насчет проводки электричества и услышал:
– Хозяева!
Голос Веры, почтальонки.
– Сейчас! – откликнулась Варвара. Заскрипела кровать. Варвара отдыхала после ночного дежурства.
– А хозяин-то где? Пенсию думает получать? Сейчас тебе спокой. Не пропьет. Все в сохранности.
– Дак ведь уехал он.
– Гли-ко ты, гли-ко, – удивилась Вера. – Тогда ты, матушка, распишись.
Кирпиков заскрипел вставными зубами. Часть пенсии он хотел истратить на лабораторное оборудование. А Варвара разве выделит?
Женщины сели попить чаю, поговорили о зюкинской воде. Доверия к ней не было, всегда кажется, что исцеление ждет нас за тридевять земель, а не лежит под боком. Ну хоть на ноги встал, и то хорошо, сказали они о Васе.
Перед уходом Вера еще раз спросила:
– Уехал, значит?
– Уехал.
– Ладно, пойду. Таскать почти нечего. Три пенсионера на весь поселок: Деляров, Севостьян Ариныч да твой. Скоро Зотовы, Алфей и Агура, пойдут. Да мы.
– Скорей бы.
Вера ушла.
– Дай деньги, – тут же сказал Кирпиков.
– Бери, – ответила Варвара, – вон лежат, вылезай, все твои.
– Деньги семейные, можешь расходовать, но мне нужно лабораторное оборудование для опытов.
Варвара перекрестилась.
– Дальше ехать некуда! – сказала она. – Дымом я тебя не выкурила, я тебя, как крысу, водой залью. Ты чего там копаешь? Я что, глухая?
– Я копаю бомбоубежище.
Варвара чего-то оглянулась и ужаснулась, как от видения. Дверь, которая всегда скрипела, сейчас была нараспашку и в ней стояла бледней привидения, белей коленкору почтальонка Вера. И надо же было Кирпикову утром вылезти и смазать петли. Ему скрип петель мешал читать. Ему требовалась благоговейная тишина. А Вера забыла квитанционную книжку и вернулась. Женщины постояли, в страхе глядя друг на друга. Потом Вера убежала.
– Ну вот, – сказала Варвара и села отдохнуть. – Теперь из-за тебя, нехристя, и меня ославят. Сидишь там, как дезертир. Уж хоть бы тогда в лес, что ли, ушел.
– А что это за зюкинская вода?
За окном затрещала сорока. Варвара сказала ей старинную присказеньку:
– Сорока, сорока, хорошую весть скажи, плохую дальше неси.
Сорока улетела дальше. Весть и вправду была неважнецкая, несла ее Вера. Она так быстро бежала, махала руками, что два раза просквозила поселок, пока не заскочила с ходу в магазин. Ударилась о прилавок, сбила с точной регулировки весы (с тех пор они недовешивали на каждом килограмме сто граммов) и… убила всех наповал:
– Кирпиков копает укрытие. Бомбоубежище. Сама слышала!
Спички стали хватать ящиками, соль – мешками.
– На всех делает? – слышались вопросы. – Или только на себя?
– А на мерина?
– Какой теперь мерин?
Дуся волновалась всех сильнее.
– А больных будут вывозить? В каком направлении?
Вслед за Верой ушла и Варвара. Кирпиков, думая, что кончилось уединение, решил собираться. Он не удивился, когда услышал Афоню.
– Ты в подполье? – Афоня поднял крышку и спустился. – Ого! Да ты что, тут жить собрался?
– Живу! – ответил Кирпиков, думая, что Вера уже всем рассказала.
Но Афоня ничего не знал.
– Саш, я что прошу – спрячь деньги, – он протянул холщовый мешок. – Не бойся, мои. От своей прячу. Спрячь. А потом я в гости с ней приду, ты как вроде подполье дочищаешь и крикнешь: «О! Нашел!» А я крикну: «Чур, пополам!» И ты себе сколь-нибудь отсчитаешь. Вроде клад. Мне на деньги – тьфу. Деньги что навоз: сегодня пусто, завтра воз. Далеко не заделывай. Баба дурная, говорит: куплю еще два телевизора. У меня есть, теперь себе и девке. И по комнатам разбежимся. Денег не жалко, но эта же заразную музыку включит, она ж глухая, я же не услышу комментариев. Эх, жаль, ты не любитель! А может, я победил в телеконкурсе «Предсказатели»? Получу футбольный мяч, и на нем все расписались.
– Давай я распишусь.
Афоня фыркнул и долго смотрел на Кирпикова. Потом постучал себя по лбу и далее постучал по тому, что подвернулось, по собачьему черепу. Отдал деньги и вылез. Даже и не заметил, что Кирпиков бородат, что зачем-то в подполье книги, телогрейка, одеяло.
Кирпиков захоронил собачий череп и стал зарывать яму. Он вспомнил, что уже несколько дней не видел мерцания светляков, потому что забросал нижний венец глиной. Торопливо стал отбрасывать землю. Бревна сруба вновь обнажились. Кирпиков задул лампу и приготовился воспарить в мерцающем окружении. Одиночество казалось неполным без этого мерцания. И оно появилось. Но воспарения, сходства с плаванием в межзвездном пространстве не получилось. Трудно удержаться, чтоб не заметить, что ничего не возвращается.
И еще один посетитель, на сей раз Вася, навестил его.
– Александр Иваныч, – закричал он, – плюнь, не мучайся! Я уже все откопал. Я источник откопал.
– У тебя вначале что шло, какой слой? – спросил Кирпиков.
– Песок.
– И у меня. А дальше?
– Глина.
– И у меня. А дальше?
– А дальше полилось.
– А у меня все глина, глина, – печалился Кирпиков.
– Радуйся, – утешал Вася, – у тебя бы пошла вода, подполье бы испортила, куда картошку ссыпать? – И он снова в который раз говорил, что анализ воды хороший, что он оборудовал источник и «прошу пожаловать». – А вся благодарность тебе! – захлебывался Вася. – Иваныч! Отец родной! Все отреклись, хуже пропащей собаки считали. Ты сказал: распрямись, Вася! Я распрямился и открыл источник. Пойдем, попьешь. Или сюда принести? Прикажи.
– Если ты распрямился, почему ты ждешь приказа? – заскрипел спаситель.
– Не жду! Я, например, сам, никто не велел, этикетки с бутылок насобирал! Никто не запрещает. Два альбома залепил, вечерами перелистываю…
– Отправляйся, – сухо сказал Кирпиков.
Не обидно ли – один копает сознательно и даже следов костра не отыщет, а другой тяпнулся два раза – и источник. Вот и думай над смыслом жизни. Какой смысл, когда никакой справедливости.
– Тебе чего помочь? – спросил Вася. – А то пойдем, посмотри, как я облицевал. Красота.
– Отправляйся, – повторил Кирпиков. И добавил, как совершенный брюзга: – Развел тут хвал, понимаешь. Вода, вода!
– Александр Иваныч, я к тебе со спасибом.
Топотанье ног раздалось на крыльце. Сегодня к заточнику паломники шли неустанно. Это были женщины и Афоня, остановивший панику в магазине. «Какое бомбоубежище? – удивился он. – Я только от него». – «Проверить!» – раздались голоса. И женщины потекли к лесобазе.
Из подполья вылезал Вася. Делегация смахнула его обратно и спустилась в яму в полном составе. Когда все убедились, что насчет бомбоубежища враки, тогда уселись в холодке по краям ямы и свесили ноги.
– Ну ладно, – сказал Афоня, – ты расширяй, мы вылезем, не будем мешать, а если что, крикни. Пойдем, бабы, работает человек.
Но Кирпиков остановил:
– Пришли в гости – и заторопились. Варя! Ты чаю нам не можешь сюда спустить?
– Девушки, что вы мою воду не пьете? – спросил Вася. – Я же даром, а вдобавок целебная.
– От чего?
– От этого самого, – игриво сказал Вася. – Ты ж, Дуся, в невестах запохаживала.
Явился кипящий самовар.
– Гостям я радая, – говорила Варвара, разливая чай. – И за вареньем не надо лазить. Угощайтесь. Отец, угощай.
– Вас не беспокоят мыши? – спросила Физа Львовна.
– Нынче все мыши в лес ушли. Жара. Кору гложут, как зайцы.
– Стоп! – сказал вдруг Кирпиков.
– Чур, пополам! – крикнул Афоня.
– Совсем не то, что ты думаешь, – сказал Кирпиков. – Я все думал, и вот сказали: лес и кора. Я прочел в «Ботанике» о кактусах. У них колючки такие, что никто не зарится, даже верблюды. А смотри, какая береза беззащитная, даже мышь подъедает. И вот надо скрестить, получится березовый кактус – и никто не тронет.
– Это у вас от жары, – объяснила Физа Львовна. – Конечно, я развожу кактусы, и они колючие, их поливает Мопсик…
– А разве я его не утаскивал? – спросил Вася Зюкин.
– А говорю не с вами, – строго оборвала Физа Львовна. – Александр Иваныч, это же надо обдумать, и мы с вами получим патент.