Кто-нибудь пытался освоить английский за пять дней? Я пытался. Не по слабоумию – от отчаяния! Надеялся катапультироваться из тупиковых обстоятельств и оказаться в очной аспирантуре МГУ, тем более что рекомендовала меня туда сама родная кафедра.
Мешало одно, но крайне враждебное обстоятельство. На пути стоял, как германский танк Tiger, – экзамен по немецкому языку!
Поразительное это приключение – английская пятидневка – было пережито не в гордом одиночестве, кстати говоря, а в компании с кинорежиссёром Владимиром Мотылём, снявшим такие знаменитые фильмы, например, как «Белое солнце пустыни» и «Звезда пленительного счастья». Режиссёр, конечно, в аспирантуру не собирался, у него был другой интерес. Но об этом ниже.
Вначале – история приключения, со всеми его тайными пружинами, разогнувшимися в предначертанное судьбой мгновение!
На свет я прибыл, как открылось позже, случайно, поскольку отец родился в 1922 году, а во Второй мировой его поколение полегло почти целиком. Из каждой сотни папиных одногодков выжили, по официальной статистике, – трое. Получается, шансы появиться на свет у меня были невелики, кабы не солдатское везение четырежды раненного отца.
Раз обмолвился о Великой войне, а папа у меня сибиряк, из деревеньки Куницыно Иркутской области, то обмолвлюсь заодно и о роли именно сибиряков в первом поражении фашистов под Москвой, зимой 1941 года. Некоторые историки считают, что ожесточённый отпор, остановивший «немцев» у русской столицы, был важнее даже сражений под Сталинградом и на Курской дуге. Не берусь судить. Скажу только, что отец повоевал и за Сталинград, и на Курской дуге – при любом исходе неторопливой научной дискуссии об этих сражениях.
А сибирские полки ещё осенью 41-го года, в прямом, штыковом столкновении с отборными, чистейшими с точки зрения арийского происхождения, частями СС – вчинили непоправимый моральный ущерб фашистской гвардии – своей пугающей мужицкой стойкостью и воинским умением. В декабре, именно с сибирских (нескольких десятков) эшелонов свежих дивизий, как опять же считают многие знатоки, началось «русское» продвижение к величайшей в истории Победе.
И всё же один подвиг сибиряков, о котором знаю не из прямых документов, а в пересказе свидетелей, поражает воображение особенно как-то мощно. Это история о том, как очередной сибирский полк, прибывший на московский фронт в критическую минуту, когда немецкая гигантская танковая колонна Гудериана почти беспрепятственно накатывала на Москву, – добровольно погрузился в самолёты и с гранатами, противотанковыми ружьями, в белых монгольских полушубках был десантирован в заснеженное поле – без парашютов, которых не оказалось так же внезапно, как и родных танков, артиллерии, укреплённых рубежей глубокой обороны, – десантирован, а попросту говоря, выпрыгнул прямо в снег с борта, летящего на скорости под 70 километров в час, с высоты в 5–20 метров, на бреющем. Разбились каждые 12 человек из сотни, но остальные – удерживали немецкие танки, пока могли шевелиться в глубоком снегу. И дали командиру Г.К. Жукову позарез необходимое время для организации реального сопротивления всем фронтом. Лично я верю, что это не легенда, а так и было…
Поэтому совсем не удивительно, что отец изучал в школе и вузах – дойч. И когда передо мной встал выбор – шпрехать по-немецки или спикать по-английски, я выбрал – шпрехать. Решающий аргумент в пользу данного выбора нашёлся именно у папы. Он бодро заявил: «Если что, с немецким помогу!»
Я же не знал тогда, что на самом деле папа ненавидит этот язык всеми фибрами воевавшей души, учил его после войны спустя рукава, каким-то непостижимым образом пробросив этот сомнительный бонус мне, подозреваю, ещё до моего рождения, так сказать, на молекулярном уровне.
К тому же, обещая помочь с немецким, папа не ведал, что скоро уедет учиться в Москву, в самый разгар моего погружения в язык, говоря специфически.
А теперь – по возможности не бестолково и по порядку – о других причинах пятидневного события, пусть и не таких онтологических, но всё же существенных, как ни крути.
Немецкий «не пошёл» у меня с первого урока. Что-то сразу перекосилось внутри, когда учительница сказала: «Наше “да”, ребята, по-немецки звучит, как русское “я”. Если хотите сказать по-немецки “да”, говорите “я”!»
Что значит – «я»? Как нормальный человек может говорить вместо утверждающего «да» – самообозначающее «я»?
И упёрся я лбом в этот немецкий пень, как баран в непреодолимый психологический казус.
А дальше началась чехарда с переходами из начальной школы в школу среднюю, переездом из Тамбова в Москву, что, к несчастью, только отдаляло меня от языка Гёте и Шиллера, сильно тормозя приобщение к европейской культуре. И это при том, что я и так-то для Москвы и московских новеньких одноклассников был дик, как какой-нибудь тунгус и друг степей калмык. В первый раз я заподозрил эту культурную пропасть между нами, когда учительница по химии попросила позвать в класс девочек, хихикавших на лестнице, и я, уже шестиклассник между прочим, выбежал к ним и гаркнул, как водилось в прошлой, тамбовской жизни: «Девки, училка в класс зовёт!» На что они онемели, а самая симпатичная из них, Маша Рябинина, с непередаваемым достоинством ответствовала: «Мы тебе не девки!»
В московской школе № 192 быстро выяснилось, что мои тамбовские четверяки здесь, на Ленинском проспекте Москвы, – тройки, а бывшие тройки тянут тут только на пару и даже на кол! В число моих личных фаворитов по неуспеваемости входил, разумеется, блистательным чемпионом – немецкий. И до кучи алгебра с геометрией. Они требовали систематической долбёжки, а я давно и весьма успешно выпал из учебного ритма, потерял, так сказать, нить Ариадны, брёл во мраке кромешного непонимания, и как вылезти из этой тьмы египетской хотя бы к слабо мерцающим в темноте троякам – не знал на твёрдый пятак!
Папа, папа, зачем ты бодро обещал мне в начале пути помочь по немецкому?!
И зачем вы, немцы, ставите глаголы в самый конец предложения? Как у детективщиков – не дочитаешь до конца, не будешь знать, кто убил! Ни в русском, ни у англичан, ни у французов, как говорят некоторые сведущие люди, нет такого насильничества, такого бюргерского чванства – выслушивай всё или ни хрена не поймёшь!
Вот так и очутился я на философском факультете МГУ! Это был единственный гуманитарный факультет, где во вступительных экзаменах отсутствовал иностранный язык. А немецкий мне было не сдать нигде и ни за что! Ни за что на свете! И папа, тайно разделяя мою языковую идиосинкразию, к тому же прочитал чрезвычайно убедительную лекцию на тему: «Философия – наука всех наук!»
Когда мне удалось поступить на этот удивительный факультет, выяснилось, что на самом факультете, в недрах, так сказать, учебного процесса, мне не отвертеться совершенствовать свой блестящий немецкий и дальше, до выпускных экзаменов включительно! И опять лёг на плечи всей своей непереносимой тяжестью этот волшебный язык Гегеля и Канта, а самое трепетное по тем временам – Маркса и Энгельса!
Честно говоря, поскольку первые три курса я совершенно не задумывался об аспирантуре, беспечно плевал я и на немецкий. И доплевался до того, что меня возненавидела всем своим ожесточившимся сердцем преподаватель дойча, Жижина Нина Николаевна (сокращённо – НиНи). Приблизительно так же возненавидела, как ненавидел её предмет – я! И это была смертельная схватка двух раскалённых минусов, никогда не способных перемножиться, дабы подарить человечеству хотя бы малюсенький плюс!
Когда стало ясно, что Жижина завалит меня на вступительных в аспирантуру (цитирую её полную любви фразу: «У меня ваш Куницын не пройдёт!»), я заметался. Тут-то папа и вспомнил про своё «…с немецким помогу!».
Помощь его выразилась в том, что он опять обратился к своей бывшей преподавательнице немецкого из Академии общественных наук, давно уже ставшей приятельницей мамы и всей нашей семьи, Нине Пантелеймоновне Роговой. Она безуспешно учила немецкому три академических года папу и заметно более успешно учила там же закадычного друга папы Ал. Михайлова, впоследствии известного литературоведа и критика. Дядя Саша Михайлов был галантным джентльменом, при виде Нины Пантелеймоновны он всегда – сначала в академии, а позже у нас дома – говорил на безупречном немецком одну и ту же единственную фразу, которой овладел в совершенстве.
– Meine Lieblingslehrerin! – говорил Александр Алексеевич Михайлов Нине Пантелеймоновне Роговой, что в переводе с немецкого означало: моя любимая учительница! И потому имел по немецкому твёрдый трояк. В отличие от моего простодушного папы, имевшего тоже трояк, но не твёрдый. Сомнительный…
И вот дошла очередь до меня.
Я говорю – опять – потому что Нина Пантелеймоновна уже пыталась однажды вытащить меня из антинемецкой трясины. Перед самым-самым моим поступлением в девятый класс другой школы. Я приезжал к ней на Садово-Кудринскую, 9, в академию, проходил охрану, поднимался на второй этаж, уныло брёл по тёмным бесконечным коридорам, выглядывая через окна во двор.
Там, во дворе, по-прежнему играли в волейбол новенькие аспиранты, как и мой папа в конце 50-х.
Вот так же тогда, в детстве, я наблюдал из этого же окна, как он делает подачу, и мяч взвивается над двором! В моей памяти он до сих пор так и не опустился на землю, этот мяч.
Летом, перед пионерским лагерем, я жил у папы в Москве, мы спали вместе на одной кровати, а рядом на своей кровати спал сосед по комнате, дядя Василий из Владивостока, тоже фронтовик. Через семь лет его зарежут в родном городе, прямо в подъезде. Василий был очень весёлый человек, я запомнил, как тепло он радовался за отца, когда я приезжал. Бегал мне за мороженым на угол, к краснопресненской высотке, показывал из окна академии, в которой одновременно жили и учились, где тут планетарий, а где зоопарк. Ночью, в открытое окно, я и сам слышал, как издалека трубил своим чудо-хоботом слон, как утробно рыкал лев, и его рык докатывался до нашей комнаты, в которой уже давно спали и отец, и дядя Василий и не спал только я, потому что это была Москва, город, о котором все мои тамбовские друзья говорили с придыханием мечты…
Нина Пантелеймоновна ждала меня в своей аудитории. Ей эти занятия были неудобны, она жила под Москвой, в Кучино, и ей ещё предстояло уже в темноте добираться до дома. Но маме всё равно стоило усилий уговорить её брать деньги за уроки. Я же их и привозил Нине Пантелеймоновне, и в том был мне скрытый педагогический намёк – учись не сачкуя, сынок!
Я уже знал про то, что во время войны, ещё до взятия Берлина, Нина Пантелеймоновна проявила личный героизм в разведывательной спецоперации. На фронте она какое-то время работала переводчиком в подчинении у самого Василия Сталина. Знала множество диалектов лучше немцев. И ко всему этому счастью неожиданно прибавилось ещё одно обстоятельство – Нина Пантелеймоновна оказалась поразительно похожей на нашу разведчицу-резидента в Берлине, на которую уже шла охота абвера.
И вот что произошло дальше – вместо настоящей разведчицы Нину Пантелеймоновну сажают на нужный пароход и, ничего не объясняя, говорят, что в случае чего в плен не сдаваться.
Пароход благополучно отчаливает от берега в ночь, плещется за бортом вода, к Нине Пантелеймоновне с обеих сторон борта направляются два господина в шляпах и, как водится, длинных плащах, она стряхивает туфли, вскакивает на борт и, откинув прядь закрученных волос набок, бросается в шипящую тьму реки, тут же щёлкают выстрелы, их гасит ночь, вода, взмахи собственных рук…
Потом, позже, срочно переведённая в другую часть, она поймёт, что её использовали вслепую, спасая другую, «более дорогую» жизнь – ценой жизни ничего не знающей о разведке «подсадной уточки», поскольку никто и подумать не мог, что она спасётся. И будет долго-долго молчать о своём тайном героизме, подписав все бумаги о неразглашении. И расскажет однажды нам этот случай, посмеиваясь над своей наивностью и всё же признаваясь, что плыла на огни, но до конца не верила, что доплывёт.
И предупредит, чтобы мы «никому», мало ли! И я вот пишу о её героизме на зыбкой почве разведки, а сам сомневаюсь – можно ли уже говорить об этом, не тайна ли это какая? Ведь прошло-то всего семьдесят четыре года с тех легендарных времён. Не сто же лет!
Однажды Нина Пантелеймоновна пригласила меня приехать к ней на занятия не в академию на Кудринской, а в Кучино, к ней домой. И с ночёвкой, чтобы позаниматься и на следующий день. К этому времени у Нины Пантелеймоновны появился наконец-то мужчина. Официальный муж. И это было интересно, поскольку так уже привыкли все в нашей семье к её бытовому одиночеству! А ведь она была всего-то чуть старше папы и, по сути, находилась в прекрасном женском возрасте, побольше сорока, но меньше пятидесяти. К тому же – теперь на это обратили специальное внимание и «старинные» друзья – «Lieblingslehrerin» имела при невысоком росте очень ладную, пропорциональную фигурку, прекрасные шатенистые волосы и добродушное лицо с милой, обаятельной улыбкой искреннего, отзывчивого и прямого человека.
Замуж она вышла за Георгия Боголепова, звукорежиссёра с «Мосфильма». Отчаянного меломана.
Как только я вошёл в загородный дом Нины Пантелеймоновны, снял своё зимнее пальто и стряхнул с шапки снег – дядя Юра схватил меня за руку и поволок в самую большую комнату, где стояла его музыкальная аппаратура.
В те годы и стереомагнитофонов почти не было, а дядя Юра бросился показывать мне расставленные по всей площади комнаты колонки, и их было не меньше шести, что меня искренне поразило – к бурной радости дяди Юры.
Он усадил меня в специальное «демонстрационное» кресло, с тщательно рассчитанным расстоянием от каждой колонки, и нажал на магнитофоне кнопку. На меня со всех сторон обрушился джаз! Я выкатил глаза, как трубач Луи Армстронг, дядя Юра зашёлся от восторга, охлопывая меня по плечам, и, перекрикивая сложную гармонию Дюка Эллингтона, закричал на весь дом: «Наш человек! Наш!» В этом месте заранее организованного дядей Юрой хаоса прибежала Нина Пантелеймоновна и увела меня на немецкую казнь.
Вечером, после занятий и ужина, за которым дядя Юра безуспешно пытался напоить меня водкой, мы успели прослушать пять вариантов знаменитой композиции Эллингтона «Караван». А на следующий день отсмаковали ещё двенадцать вариаций разных исполнителей той же композиции, включая, конечно, и самого неисчерпаемого Дюка.
Дядя Юра, вполне счастливый и алкогольно весёлый, пошёл проводить меня до станции уже в сумерках. На фоне этих сумерек профиль его лица с огромным носом, картинно и горделиво загибающимся к безвольному, крошечному подбородку, под которым ходил почти такой же грандиозный, как и его нос, кадык, – профиль этот сам смотрелся как джазовая композиция, но в единственном, эксклюзивном экземпляре. Уже на платформе дядя Юра сунул свой красный, индюшачий нос ко мне за воротник пальто, прямо в шарф, поближе к уху, и сказал: «Бабы нас любят не за красоту, а за неугомонность импровизаций».
Я покраснел, потому что после слова «бабы» представил «майне либлингслерерин» Нину Пантелеймоновну и сразу как-то сообразил, что дядя Юра рядом с ней задержится ненадолго. В отличие от звукорежиссёра Боголепова, раба и фана музыкальной страсти, его незаурядная супруга обладала неисчерпаемыми сведениями из различных наук, включая астрономию и океанографию, поимённо знала всех фараонов Египта, включая побочную родню, что уж говорить о русских князьях, царях и боярах?
Так оно и вышло.
Позже ещё выяснилось, что Нина Пантелеймоновна, оказывается, с фронта страдала странным недугом: у неё начиналось головокружение и сбой вестибулярного аппарата при стереозвуке! А значит, она реально любила дядю Юру, коли протерпела его с шестью орущими на всё Кучино стереоколонками целых полтора года.
Но вернусь к аспирантуре. Итак, я опять сижу напротив Нины Пантелеймоновны, до экзамена два месяца, она в панике больше моего, потому что глубже понимает, насколько я не готов.
Чтобы получить хоть какое-то удовольствие от наших занятий, я попросил Нину Пантелеймоновну прочитать на немецком что-нибудь из Гёте, например. Я же знал уже, что она владела всеми основными диалектами языка. И Нина Пантелеймоновна, как артистка на сцене, объявила название произведения, затем автора, а потом наизусть прочитала сами стихи:
Johann Wolfgang von Goethe.
Über allen Gipfeln
Ist Ruh,
In allen Wipfeln
Spürest du
Kaum einen Hauch;
Die Vögelein schweigen im Walde.
Warte nur, balde
Ruhest du auch.
Я вдруг почувствовал, что немецкий в устах Нины Пантелеймоновны слышится как-то иначе, не так противно, как мне всегда казалось, почти красиво. В нём звучала торжественность и значительность простоты. Я попросил её перевести первое предложение.
Она произнесла, загадочно ухмыляясь:
Горные вершины
Спят во тьме ночной…
Тут я подскочил и выпалил, что дальше переведу сам. И перевёл:
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнёшь и ты.
Она довольно рассмеялась, по-детски захлопала в ладоши, сказала: «А ведь не хуже Лермонтова перевёл, Володька! Какой же ты всё-таки!..»
Через неделю Нина Пантелеймоновна с явно выстраданной убеждённостью констатировала: «Володька, ты безнадёжен! Только чудо тебя спасёт, но я, к сожалению, не волшебник!» Так про себя и сказала, в мужском роде единственного числа – «волшебник», – и хорошо, что по-русски, а не на берлинском диалекте, а то бы не понял я и этой печальной для меня новости.
…От тех «академических» бдений с Ниной Пантелеймоновной остались на память две очевидные вещи: вызубренное на немецком выражение – widerholen Sie bitte noch einmal, und uberzetzen Sie bitte – что в переводе означает «повторите, пожалуйста, ещё раз и переведите, пожалуйста». А также – внезапно выпархивающие из старых папок, портфелей – полосочки нарезанной бумаги с немецкими словами и переводом на обратной стороне.
Я носил эти нарезки во всех карманах, чтобы зубрить слова в любых условиях бытового существования. На последней, совсем недавно выпавшей из архивного чемодана бумажке, легкомысленно закружившейся в воздухе, было выведено моей нетвёрдой рукой по-немецки – wunderbar. А на обороте – чудесно, дивно. Как привет от Нины Пантелеймоновны, уже много лет тому назад покинувшей этот непредсказуемый мир светлых ожиданий…
И ведь чудо в самом деле постучалось тогда в мою дверь! Самое настоящее вундербаристое вундер!
Пока я безуспешно боролся с немецким у Нины Пантелеймоновны, к нам в дом стал приходить новый приятель отца, весьма любопытный гражданин. Он был знаком со знаменитым предсказателем и гипнотизёром Вольфом Мессингом, да к тому же и сам обладал интересными способностями. Фамилия его была Марков.
Папа обожал необычных, странных и неформатных, как теперь говорят, людей! К этому времени он сам увлёкся проблемой внеземного разума, тарелками НЛО, познакомился с В. Ажажой, читавшим в 70-х сверхпопулярные в народе лекции о пришельцах, первым из советских философов заявил, что в бесконечном космосе существуют другие, более высокие цивилизации, подвёл под это явление научно-мировоззренческую базу, всюду выступал со своей концепцией публично и чихать хотел на тех, кто крутил за его спиной пальцем у виска.
«Им хочется, чтобы во вселенной было только их Политбюро! Во главе с дорогим Леонидом Ильичом. И никакого иного разума!» – не стесняясь, говорил папа в аудиториях и саркастически ухмылялся столь очевидной тупости самонадеянных оппонентов. Пока папа ухмылялся, на него строчили доносы те, кто не верил в существование высшего разума, кроме трепетно доморощенного.
Марков появился у нас не случайно. Я это почувствовал сразу. Он занимался изысканием биофизических механизмов художественного творчества, тайных пружин проявления созидательных возможностей человека, был поклонником «Психологии искусства» Льва Выготского, чем купил меня с потрохами, поскольку эта книга Выготского была для меня тогда одной из безусловно важных. К тому же Марков оказался живым, симпатичным дядькой, убеждавшим нас в том, что умеет читать чужие мысли.
Разумеется, каждый раз, когда он приходил к нам в гости, мы заставляли его наши глупые мысли читать. Он растирал ладони одну о другую, брал очередную жертву за запястье, и в полной тишине мы отправлялись в путешествие мимо книжных полок папиной библиотеки – в поисках заранее спрятанной бумажки в заветном томике, с написанным словом, рисунком, или числом. От «автора» тайной закладки Марков строго требовал вызывать в своём сознании образ содержимого – рисунок, слово, число.
За время наших совместных с Марковым опытов он угадал один раз число и второй раз почти угадал сюжет рисунка. Это составляло, если честно, процента три успеха от общего количества экспериментов. Но Марков нам всем так нравился, так горячо убеждали мы его после очередной неудачи – причина в нас, а не в его способностях, что он и сам перестал огорчаться.
К тому же Марков по роду своих научных интересов был в самой гуще разнообразной творческой жизни Москвы. И от него первого мы услышали про актёра Игоря Костолевского, которому Марков с энтузиазмом пророчил скорое блестящее будущее. Ему верилось и в этом! При том, что Костолевский в 1972 году был почти неизвестен даже узкой публике.
Вот тут и всплыла, в связи с Костолевским, фамилия кинорежиссёра Мотыля.
От Маркова мы узнали, что Владимир Яковлевич Мотыль, снявший всего три года тому назад невероятный фильм «Белое солнце пустыни», сейчас готовится к съёмкам картины про декабристов и их великих жён – «Звезда пленительного счастья», где и прославится на весь мир – по мнению нашего нового знакомого Маркова – потрясающий, великолепный молодой актёр Игорь Костолевский, которому уже отдана режиссёром Мотылём роль декабриста Ивана Анненкова!
А дальше из уст удачливого предсказателя Маркова (если иметь в виду его полностью оправдавшийся прогноз по поводу творческой судьбы знаменитого ныне актёра Игоря Костолевского) последовала внезапная информация, которая опять подтвердила совершеннейшую неслучайность его появления в нашей семье. Марков сказал буквально следующее: «Между прочим, Владимир Мотыль будет проходить в моей экспериментальной лаборатории пятидневный курс обучения английскому языку».
К этому самому моменту Нина Пантелеймоновна уже произнесла свою роковую фразу о моей «безнадёжности» в связи с дойч. И повторила её моим родителям, сделав новость официальным фактом кошмара – до вступительного экзамена оставалось ровно две недели сроку.
Поэтому, услышав сообщение Маркова о «пятидневном курсе» английского, все враз переглянулись – я, мама, папа, наш сиамский кот Бася – и подумали об одном и том же. Это читалось по нашим лицам, включая кошачье. Настолько читалось, что Марков переспросил: «Что случилось?»
Я мог бы сказать ему, что вот только накануне опять видел во сне, как захожу в подъезд ненавистной НиНи, моей университетской «немки», вточь как Родион Раскольников с топором в петле под мышкой. Как поднимаюсь за нею следом к лифту, как высматриваю на седой голове пробор, сую руку за отворот пальто, нащупываю дерево топорища… И просыпаюсь от ужаса полного морального деграданса! И чудовищной безысходности.
Но такое не всегда расскажешь и себе самому!
Марков выслушал о моей беде скорбную семейную сагу и, ласково посмотрев, твёрдо произнёс: «Приходи».
На следующий день, недалеко от метро «Таганская», я спустился на двенадцать ступенек вниз, в подвальное помещение метров пятнадцать в квадрате, и протянул руку Маркову.
Он сообщил, что я должен пройти обязательный тест «на обучаемость», и если с первого раза запомню необходимое число английских слов «со слуха», то пройду «на пятидневку». Я кивнул, меня усадили в одно из двух кресел, стоящих посередине подвала, поразительно похожих на электрические стулья. Сноровисто подключили к голове какие-то провода, сунули в руку пульт с кнопкой, а Марков объяснил главную стратегию эксперимента. Она заключалась в запоминании чужого языка на подкорковом уровне – со слуха, как это происходит с детьми. Запоминание фонетики, грамматики, готовых, ходовых фраз и слов, слов, слов. Не менее двух-трёх тысяч за пять дней. Из которых потом мозг сам начнёт «вытаскивать» необходимое для общения. «Штука в том, дорогой аспирант, – сказал, хитро улыбаясь, Марков, – что язык этот помимо твоей воли начнёт всплывать в памяти даже не сейчас, а потом, может, даже через неделю, две недели, неожиданно для тебя самого. Как подводная лодка. Мы это наблюдали!»
Я подумал не без сладости, что две недели мне и нужны для его победоносного всплытия!
Оставшись в одиночестве, я рассмотрел стены подвала и потолок. Вместо обоев они были сплошь заделаны ячеистыми, квадратными упаковками для куриных яиц. «Звукоизоляция», – проэкстрасенсорил я. Кроме кресел и нескольких динамиков по углам комнаты, здесь ничего не было. Это была по очевидному замыслу – площадка для идеального сосредоточения мозга.
«Начинаем!» – сказал голос Маркова из динамика. Зашелестела релаксная музыка, и на её фоне чёткий женский голос стал произносить английские слова. Каждое слово сопровождалось переводом. Моя задача состояла в том, чтобы соединить в своей памяти звук и смысл.
«А теперь без перевода. Нажимай кнопку, если слово запомнил», – скомандовал голос Маркова.
Из ста слов я запомнил больше семидесяти. Это оказался проходной результат, и Марков назвал день, когда начнётся моя английская пятидневка.
В эту ночь Жижина не приснилась. Судьба подавала позитивный знак! Организм сам приступил к выдавливанию ночных кошмаров – крепчающим оптимизмом.
В назначенный день, подходя к подвалу, я увидел высокого, худощавого мужика лет сорока (оказалось, сорока пяти), в светлых полотняных брюках и коричневой, с закатанными рукавами рубашке. Он высасывал из сигареты никотин с какой-то отвлечённой агрессивностью. Мужик был симпатичным, но его длинные бакенбарды, уходящие по вискам вниз и – аккуратной наклонной скобочкой к мочкам ушей, показались дико провинциальными, даже фатоватыми. «Это ещё что за хлыщ?» – подумал я, проходя мимо и спускаясь в подвал.
Марков был на месте не один, с ассистенткой в белом халате, что как бы особенно подчёркивало научную лабораторность и важность происходящего. Следом в подвал спустился «хлыщ» с бачками, и Марков нас представил друг другу. Когда я осознал, с кем доведётся провести пять дней, глаза мои полезли на лоб от приятной неожиданности. Марков даже не обмолвился накануне о Мотыле. Да, собственно, он вообще ничего не говорил о напарнике, и я наивно полагал, что буду единственной «мышью» в набирающем силу великом эксперименте Маркова.
Разумеется, я что-то восторженно прокукарекал по поводу «Белого солнца пустыни», Владимир Мотыль рассеянно покивал, вежливо усмехнулся, видимо, уже привыкнув к зрительским восторгам, и нас усадили на электрические стулья. Затем обмотали головы проводами, а затем оставили одних, среди окружающего нас со всех сторон царства яичных упаковок, словно два гигантских и драгоценных суперъяйца.
Между прочим, не скажешь, что советская кинокритика в 1969 году, когда появился фильм Владимира Мотыля, встретила его восторженно. Отнюдь. Фильм уличили в подражательстве американским вестернам, в «голливудовщине», совсем даже не обласкали премиями, в то время как народ – влюбился в фильм сразу и бесповоротно. А актёр Анатолий Кузнецов, сыгравший красноармейца Сухова, получил в подарок «главную» за всю жизнь роль, хотя до того сыграл множество блестящих ролей.
Как позже случится с Вячеславом Тихоновым и его Штирлицем. С Валерием Золотухиным и Бумбарашем, Высоцким и Жегловым, как до того случилось с Леонидом Быковым и его Максимом Перепелицей… Примеров навалом.
Мы просидели в подвале Маркова часов шесть. Я весь гудел от английских слов, как пчелиный улей. Добираясь в подземной электричке до дома, несясь под московскими улицами, я ощущал себя просто какой-то шаровой молнией новых знаний, в которой сталкиваются и шарахаются друг от друга пока незнакомые английские слова, ещё не скреплённые смыслами и логическими связями. По теории Маркова, они пока лишь булькали в моём подсознании, лишённые созидающей воли. И предстоящие четыре дня должны были оплодотворить их волей разума, дабы возникла новая филологическая жизнь, и её носитель – я!
Счётчик показал, что за этот день я запомнил более восьмиста слов. Счётчик Мотыля назвал приблизительно такую же цифру. Мы шли ноздря в ноздрю. Но на перекурах Владимир Яковлевич признался, что в отличие от меня изучал английский в школе и в вузе. Это меня слегка огорошило и крупно озадачило. Это показалось мне противоречащим главному – как я понял – принципу Маркова: вспахивать подсознание, как «целину», сеять чужой язык в «детскую» непосредственность, как в живую гениальность тайного восприятия нового! А какая могла быть детская непосредственность у сорокапятилетнего кинорежиссёра с бакенбардами провинциального жуира, не знающего поражений от слабого пола с того самого момента, как у него прорезался во рту первый молочный зуб?
Так сгоряча я вдруг подумал в тот первый экспериментальный день, натолкнувшись на неожиданный научный парадокс Маркова. Было не ясно, зачем же он свёл нас вместе? Меня, англоидиота, и опытного Мотыля, знающего британские транскрипции ещё со школьных времён?
Уже на третий день могучего сидения в подвале я осознал, насколько правильно сообразил по поводу «научного парадокса» Маркова.
Нам дали в руки тексты на английском, голос из динамика стал зачитывать их с переводом. А затем тот же голос попросил нас, глядя в текст, произносить его вслух, попутно вспоминая значение слов, которые мы уже вроде бы знали. Вот тут я и разжижился, как медуза, выброшенная на берег, – откуда мне было знать, как читаются английские буквы? Я не владел транскрипцией!
Сочетание знаков не понималось, как их взаимодействие. А кинорежиссёр бодро читал незнакомый текст по-английски и явно не испытывал никаких неудобств.
Запахло жареным.
Лично для меня. Поскольку в паузы наших совместных перекуров я не только зорко пялился на человека, снявшего один из лучших игровых фильмов в СССР, считаю, абсолютный шедевр, но и «взвешивал» напарника, по успехам которого мог различить, как в зеркале заднего вида, удаляется он от меня, а значит, вырастают мои шансы проскочить в аспирантуру мимо НиНи, или уже пошёл на обгон моей хилой «тачки». А стало быть, счастливых очков я недобираю, и великий конфуз зловеще расправляет надо мною свои бестрепетные крылья.