bannerbannerbanner
Тайна буланого коня

Владимир Петрович Чёркин
Тайна буланого коня

Полная версия

На противоположном берегу рос чернобыльник. Он посмотрел на него и сказал:

– Спаситель наш. Пили мы отвар из него пять лет, когда в селе голод был. Сейчас мне уже десятый десяток пошёл, благодаря ему долго живу. А в тридцать третьем году… – Он умолк.

– Вы хотите сказать – тысяча девятьсот тридцать третий год?

– Да. Это было весной. Коровёнка, которую мы держались, обезножила зимой, потому что было мало еды для неё. Сперва мы её подвешивали на вожжах. Но так как сена у нас вообще не было, она приказала долго жить. И мы отправили её на скотомогильник. До сих пор не могу простить себе, зачем я это сделал. Я бы надолго сохранил жизнь семьи с помощью мяса коровы, но понадеялся на урожай. Семья у нас была большая – четырнадцать детей. Погреб был большой, и я его всегда полностью засыпал картошкой. Земля-то у нас – тучный чернозём, урожай давала хороший, лишь бы дожди были. Но в тот год уже к весне погреб был пуст – мы всё съели. А я, дурачок, павшую корову отправил на скотомогильник, – снова повторил он. – Но была уже весна, и я надеялся на посеянный ячмень.

Я надумал нарвать шильца ячменя и накормить жену и детей. Но морозец сковал коркой землю, и она укрыла всходы. Тогда я прошлогодний чернобыльник наломал вот в этом овраге и отварил. Как суп получился, я давал детям и жене есть. Ещё кору липы отваривал, и мы пили это. Дети худели на глазах. Жена ещё кое-как держалась, но стала злая, раздражительная, она меня никогда раньше не упрекала, а тут любую мелочь ставила мне в вину. И во всём нашем селе тоже был голод.

Я пошёл к другу Степану, чтобы занять у него немного муки, так как он жил бобылём и держал даже собаку. Когда я подошёл к его дому, то увидел эту собаку во дворе и удивился: одни мослы, рёбра, как растянутая гармонь, голова больше тела. Мне вспомнилась поговорка: «Бывает, и хвост собакой виляет». Действительно, она при виде меня вильнула хвостом и закачалась. Я вошёл в дом, друг мой лежал на кровати и кого-то ругал: «Последние полмешка муки украли, а Полёт, гад, даже не гавкнул! Как теперь жить, ума не приложу!» «А я к тебе пришёл немного муки занять», – тихо сказал я. – «Говорю тебе – нету её, было полмешка – какой-то гад украл. Не знаю, как дальше жить, чем питаться». «Что ты собаку-то держишь? Кормить нечем, а ты держишь». «Я б давно её отпустил, да боюсь – поймают, съедят. Мор по селу идёт знаешь какой?! А хоронить покойников у людей сил нет. Похоронную команду прислали, чтобы умерших на кладбище возить…»

Но я не слушал его: думал о том, чем мне теперь кормить семью. И тут меня осенило: «У тебя ж собака есть, давай её зарежем и съедим». Зря я сказал это. Друг встал – страшный, мосластый, глаза на лице огромные … Он не заговорил, а зашипел на меня: «Очумел! Друга я зарежу – для того лишь, чтобы неделю прожить?! Вот поэтому не отпускаю его, знаю – есть такие, как ты, у нас в деревне». «А что я такое сказал? Скотина существует для того, чтобы её есть» – начал оправдываться я. «То скотина, а то друг – различать надо. Топай отсюда! Ты не хуже Фёдора. Говорят, что они с женой детей своих едят». «Врут! – продохнул я. – Откуда знаешь?» «Сорока на хвосте принесла в лице Фёклы. Говорит, что зашла за солью к ним, а они из печки на большом противне тело ребёнка достают… У неё – волос дыбом, выскочила сама не своя. Да чуть сама не погибла: в голодном теле сердце всегда болит…»

Я попытался остановить рассказ старика:

– Может, мы о ребёнке-то пропустим? Смерть детей описывать в литературе – это дешёвый приём, а тут мало того, что умерла, ещё и родители её зажарили. Я же не детективщик.

– Я не разбираюсь в литературе, хочешь – пиши, не хочешь – не пиши об этом. Дело твоё. Но ушёл я тогда от друга, ветром качаемый. А мудрить тут нечего – главное, это правда. – И он продолжал: – А друг мой схватил нож со стола и шагнул ко мне. «Ты что?!» – испугался я. Когда вокруг смерть ходит, легко поверить, что она настигнет тебя. «Ты что, ты что?» – Я пятился от него. «Не бойся, пошли к собаке», – позвал друг. Он впереди, я за ним, кричу: «Постой, чашку надо взять для крови, чтоб ни капли не пропало». Он остановился и сказал: «Если бы жизнь продолжалась, ты хорошим гадом стал». «Почему?!» – возмутился я, поражённый. «Почему-почему?..» Он вышел, опёрся о притолоку рукой и стал тяжело дышать. Нелегко достался ему этот выход. Потом заковылял к собаке, Полёт заскулил… Всё, конец ему, подумал я и обрадовался: сегодня буду есть мослы с мясом и дети будут суп хлебать. Нож-то у него в руках… Друг доковылял до собаки, встал перед ней на колени, поцеловал её в лоб и сказал: «Прощай, друг». Поднял нож, поддел под ошейник и дёрнул. Собака, освобождённая от ошейника, дёрнулась, радостно забегала вокруг нас и побежала, шатаясь и неуверенно переставляя ноги. «Живи, друг, – сказал Степан. – Надо было давно отпустить тебя, когда ты в силе был. А сейчас могут поймать… Не думал я, не гадал, что доживём до такого времени…» Я, весь поникший и обессиленный, не прощаясь, побрёл домой. До сих пор душа болит, что не попрощался с другом. Знал же, что умрёт…

С горя у старика что-то забулькало. Он сжал тонкие губы и долго глядел на реку, на противоположный берег, и заговорил.

– Вот как сейчас вижу. Вот здесь, ну чуть подальше, трое моих дружбанов утопли из-за куска хлеба, – продолжил старик.

– Что они, топили друг друга из-за куска хлеба?

– Нет, не топили. Прошло уже два месяца с того момента, как голод начал косить людей в деревне. Похоронная команда работала день и ночь. Так вот, эту команду кормили и поили, сытые жеребцы были. Слабый-то землицу не выроет, сам упадёт в могилу. Хлеб-то они мели вволю и щи не скоромные ели, а с мясцом. Потому что наладили одного из своей команды ловить сусликов. Их много в ту пору развелось. Воробьёв-то всех мы к тому времени поели, а сил таскать воду, чтобы выливать сусликов из норы, у нас не было. А у них были. Так вот, про друга-то я тебе рассказывал, с собакой… – Он остановился. – Да, сильный был человек. Умер он, дурила, а перед этим собаку свою отпустил, не стал её есть. А ведь мог за счёт неё месячишко ещё пожить. А собака-то стала искать еду в деревне, ну и забрела в то место, где столовалась похоронная команда. Как уж она умудрилась полбуханки хлеба у них стащить? Ну, повар – за ней, она – от него! Ты понимаешь, что такое хлеб в зубах у полудохлой собаки? Каждый верил, что он поймает и отымет хлеб. Человек десять бежали за ней и орали: «В кусты, в кусты сирени её давай! Там мы её поймаем и зажмём!»

А у нас такая сирень была! Как зацветёт, от красоты и запаха закачаешься. Вот люди и решили собаку загнать в сиреневые кусты и там поймать. Но ведь собака – четыре ноги, а они – ослабленные, полуживые. Я-то жил на краю села, а они с другого конца её гнали. Ну вот, пока они бежали за ней, четыре человека и отдали Богу душу. Некоторые, обессилев, отстали. Продолжали бежать только трое мужиков…

Я сидел в это время возле дома на гранитном камушке и думу тяжёлую думал: надо идти воровать. От этого меня оторвал крик: «Держи её! Не пущай!» Я вскочил и встал посредине улицы, раскинув руки. «Ну, – думаю, – сейчас я её схвачу!» Но где мне, совсем ослабшему? Собака проскочила мимо меня и побежала через луг к реке. Мы – за ней. Фёдор бежал и ругался: «Вот ведь гад какой – Степан-то! Сам сдох, а собаку отпустил – ни себе, ни людям не дал».

Но голод сказывался и на собаке, и на нас. Она прибежала вот к этому самому берегу и, положив кусок хлеба на землю, села и повернулась к нам. Мы воспрянули духом: теперь она наша вместе с хлебом. Растопырив руки, мы полукольцом пошли к ней. Собака зарычала, схватила хлеб и прыгнула с берега в воду. В горячке три моих одногодка прыгнули за ней. Но она – собака, вынырнула с куском хлеба, взвизгнула оттого, что хватанула через хлеб воду… Она поплыла с этим куском к другому берегу, а три моих товарища барахтались и кричали: «Помогите! Помогите!» Что я мог сделать, какую помощь оказать? Я сам не прыгнул потому, что упал возле берега обессиленный. Это и спасло меня. А они камнем пошли ко дну. Собака же положила хлеб на берег, зарычала, глядя на реку, и быстро съела хлеб. Недалеко от берега столбиком стоял суслик, и собака побежала к нему, но, не добежав до него немного, заскулила и стала кататься по земле. Инстинкт ли сработал или она переняла это у другой собаки, но она стала ползать на животе… Хлеб чуть не сгубил её. Голодный желудок не любит, когда в него нагружают много еды. Через некоторое время собака встала, потом снова легла и поползла к суслику. И я подумал: «Если она добывает еду таким манером, то и я буду воровать, чтобы жить». Но одно дело – думать, а другое – делать…

…Мор начался у меня в семье. Первым умер сын Васька. Он был худой, измождённый, мослы обтянуты кожей… Он, видно, чувствовал свою смерть и просил своего брата Ивана при мне: «Ваня, иди кусочек хлебца мне принеси. Ты думаешь, я умру? Принеси, я поем, и мы с тобой пойдём на речку купаться». Потом он вытянулся и затих. Ванятка в страхе попятился от него, а я, крикнув жене: «Валя!», кинулся к нему, поднял, прижал к себе ещё тёплое тельце. Из моих сухих глаз по щекам побежали слёзы. Подошла жена, посмотрела на меня, потом на ребёнка… «Слава Богу! Ангелом будет там, на том свете. Все младенцы ангелами там бывают, – сказала она и неожиданно зашумела на меня: – Чего глядишь?! Доставай скатерть посконную из сундука и стели на лавку. Схороним как положено, по-христиански».

А с печки на нас смотрели не лица, а черепа с глазами детей. Одна малышка сказала: «Мама, что с ним?» «Ничего, доченька. Сейчас мы его обмоем, на лавке полежит, свечку ему в пальчики вставим, а потом схороним», – тихо ответила жена.

Почему она не заревела белугой? Я-то по жизни так – то ли верующий, то ли так, а она-то верующая была. Может, её мысль остановила: ангелочком ребёнок на том свете будет. Я часто думаю о том, что женский вой по детям не разорвал грудь матери-земли лишь потому, что они верили, что их дети будут на том свете живы-здоровы и в услужении у Бога. Глупость, конечно, но для верующего человека надежда, что Там будет хорошо, смягчает боль. Я понял это и повторил: «Да, в райском саду будут бегать, гулять, цветы, как у нас на лугу, будут рвать». «Замолчи, – зашумела он, и слёзы рекой. Я прижал её к груди и шептал: «Не надо, не плачь, слезами горю не поможешь. У нас их тринадцать осталось…» «Какой палец ни укуси – всё равно больно». Она перестала плакать, вытерла слёзы.

 

Я постелил посконь, положили нашего сына на лавку. Всё чин чином, как положено покойнику. Жена прочитала над ним «Отче наш», вот и всё соборование. А к вечеру уже пришла похоронная команда. Их было четверо. Поздоровались они, завернули его в посконь, один из них – мордастый такой, симпатичный, я его запомнил, взял его молча и пошёл к двери. За ним вышли остальные. Провожать сына на кладбище мы не пошли. Кладбище было километрах в семи от села, если бы мы дошли туда – и нас бы схоронили. И они на лошади, на рыдване, увезли наше дитяти. До сих пор не знаю, где его могилка.

…Жена молча сидела на лавке, смотрела на меня, а я смотрел на неё. И вдруг она зашипела:

– Наклепал, а кормить не хочешь! Хоть умри, но еду достань! Или я тебя сама убью!

– Окстись, Валя, что ты говоришь?! Ну где я еду достану?

– Где угодно! Ты в семье добытчик. Добудь!

Я молча вышел из дома и присел на камень. Вечерело. Перламутровая заря с розоватым оттенком омывала край земли. Горизонт был невыразимо красив. Но сумерки быстрой тенью набегали на день, и густая тьма скрыла всё вокруг. Во двор вышла жена, присела на камень рядом со мной, положила голову мне на плечо и сказала:

– Прости!

Я обнял её…

– Понимаешь, Стёпа, – сказала она, – всех мы не прокормим. Умрём все – и ты, и я, и дети. А любой родившийся на Земле человек должен оставить потомство. Всех мы не спасём, но троих мы должны спасти.

И столько решимости было в голосе жены, что я испугался и прошептал:

– Подумай, что ты говоришь?! Уж лучше нам всем туда, это будет, как говорится, по-честному.

– Нет, я умру – и стану едой для детей.

– Ты что?! – впервые за много лет закричал я на неё. – С ума, что ль, сошла?

Глаза у неё от злобы расширились.

У моего рассказчика что-то забулькало в горле, и он глухо бормотнул: «До сих пор не могу себе это простить, что наорал тогда на неё». И он продолжил свой рассказ.

Жена сказала:

– Вон двухвостка, которая в доме бегает, сама погибает, а дети её едят. Чтобы они живыми были, себя в жертву приносит.

– Тогда, может, лучше меня? – сказал я.

Врать не буду – от этой мысли, что меня должны есть мои дети, сердце моё захолонуло и горло забил тугой горьковато-жгучий комок.

– Нет, – сказала он. – Ты сильнее меня, ты достанешь пищу. Трое должны жить.

– Да замолчи ты, – заорал я на неё и замахнулся, но вовремя остановился. Прижал её к груди: – Все, все будем жить. Я сделаю всё, чтобы спасти детей.

Она встала, опустила руку на мою голову и сказала:

– Иди воровать!

Опешивший, я смотрел на неё:

– Как ты себе это представляешь?

– Ты не ребёнок, и не мне тебе объяснять, как воровать. А троих мы должны спасти.

Она встала, опустила руку на мою голову и сказала:

– Я не Боженька, но благословляю тебя ради детей наших на воровство. Грех этот за детей наших я возьму на себя…

Ушла… А я как волк, который не ворует там, где живёт, безвольно направил свои стопы в соседнее село, которое находилось в трёх километрах от нашего. Можно сказать, что я брёл без цели. У меня не было плана – чего украсть и у кого украсть. Лишь подойдя к соседнему селу, я решил: надо идти к дому председателя колхоза. Он жил посреди села, и я, крадучись, пошёл к его сараю, но увидел на нём замок. Раньше у нас не запирались ни дома, ни сараи, ни погреба… Но это было раньше, а теперь – голод…

…Я раскрутил проволоку, намотанную вместо замка, и, прикрыв за собой дверь, осмотрелся… Когда глаза привыкли к темноте, спустился в погреб. Увидев горшки с молоком, дрожащими руками схватил один полуторалитровый горшок и начал пить то, что в нём находилось. Видно, он долго стоял, и густые сливки нежными комками заскользили по моему горлу. Выпил всё, прерываясь и отдуваясь. Не знаю почему, но я засмеялся, потом взял второй горшок и вылез из погреба. Я нёс его, почти дошёл до своего села, как вдруг споткнулся и упал… Горшок разбился… Я начал проклинать себя, свою жизнь, мать, которая меня родила, и Бога… Я не знал, есть ли Он или нет, но богохульствовал, как говорится, он попался мне под горячую руку.

Я шёл домой, и желудок мой ныл, но рези не было, я не катался от боли. Жена была в горнице, когда я зашёл в дом, она только и спросила:

– Ну?

– Разбил… – вымолвил я.

– Недотёпа! – взвизгнула жена. – Чего разбил-то? Голову о камень?

– Горшок с молоком.

– Где ты его разбил?

– Да недалеко от села.

– Так пойдём быстрее туда, с земли молоко соберём.

Подошли мы к тому месту, черепки там только лежали, а молоко было кем-то уже вылизано. Лисой или собаками, не знаю.

– Иди и принеси другой горшок! – приказала жена. – Там есть ещё?

– Да, есть.

– Так иди и принеси!

– Так месяц вон появляется…

Жена глянула на небо:

– Чёрт его дёрнул появиться… Голодуй тут до завтрашней ночи.

А через день мы схоронили дочку Нюрку… По всему селу дети стали умирать один за одним, и наши тоже. Когда умер наш шестой ребёнок, жена даже молитву свою любимую «Отче наш» не смогла прочитать. Аким, так звали похоронщика, сказал:

– По обычаю, хоть она и ребёнок, но должна на лавке полежать, хоть без простыни…

Но потом посмотрел на нас, немощных, взял ребёнка за худенькие руки, поднял, подставил холщовый мешок и опустил в него тельце.

– Вот такой теперь у нашей власти саван для детей, – горько усмехнулся Аким и осёкся, стал воровато оглядываться: за такие слова и посадить могли.

А я заметил, что моя жена вроде умом тронулась: безучастная ко всему, равнодушная стала. Мне было очень тяжело на неё смотреть, и я уходил из дома. Как-то раз, когда я сидел на своём любимом камушке, увидел я у соседа какое-то шевеление сквозь открытую дверь сарая. Подошёл к двери сарая и увидел, что на соломе лежит девочка лет десяти с закрытыми глазами. У неё были широко раскинуты ноги, сукровица текла между ног… Отвернувшись к стене, застёгивал брюки тот самый мордастый парень из похоронной команды. Возле девочки лежал хлеб. Я хотел попросить хлеба, но какая-то женщина прыгнула на меня сзади и зашипела:

– Зачем пришёл? Кто тебя звал? Хлеб не дадим!

Я не удержал её на спине и упал на карачки. Она слетела с меня, и пока я вставал, буксуя от слабости, она начала пихать в рот изнеможённой девочки половину куска хлеба.

– Зачем пришёл? – снова спросила она меня, жадно глотая остатки хлеба.

Я покорно стоял и смотрел не на женщину, не на девочку, не на мужчину-насильника, а на хлеб, который исчезал во рту женщины. Парень, проходя мимо меня, остановился и толкнул меня… Я качнулся… А он сказал:

– Через неделю схороним. – И пошёл дальше.

Я хотел отнять этот хлеб у женщины-матери на правах сильного. Она, видно, поняла это и крикнула дочери: «Жуй быстрей!» – и сама быстро проглотила хлеб, утробно икнув. Но вдруг она упала и стала кататься по сараю. Девочка безучастно смотрела на мать и на меня глазами – осколками неба. Я повернулся и пошёл. Подойдя к своему дому, прижался лбом к стене и, чувствуя холод кирпича, заплакал. Нет, я плакал не от того, что он насиловал девочку. Она, по моим понятиям, по-своему заработала хлеб… А я не сомкнул пальцы – пальцы мужчины – на его горле, когда увидел, что он изнасиловал её. Слабость помешала мне, а голод поменял все мои нравственные устои. А ещё я с горечью понял: если он будет опять её насиловать, я не причиню ему вреда. Мне было обидно лишь за то, что я – участник этого преступления, должен был получить вознаграждение – кусочек хлеба, а они мне не дали. Вот такие нехорошие мысли были у меня в голове…

Неожиданно что-то кольнуло меня в грудь, сладковато-горький комок подступил к моему горлу, и я не смог его проглотить… Я зашептал:

– Я виноват! Я виноват! Где же ты был, всемогущий и справедливый боже?! Неужели не видишь, что творится? Почему должны умирать дети? Где же справедливость? Почему не накажешь тех, кто сделал голод? Почему матери отдают детей, чтобы над ними измывались за кусочек хлеба. Мы готовы убить друг друга. Как ты жесток, бог! Да имеешь ли ты сердце? Нет, не имеешь! Ты своего сына отдал на распятие, на растерзание. Ты поступил несправедливо. Ты, всемогущий, слаб духом и телом, если не побил врагов своего дитяти. Ты не останавливаешь войны! А может, Тебя вообще нет? Ведь нельзя это проверить. И ты, всемогущий, не смог остановить побоища на Земле? Не сжёг их молнией…

Я начал хохотать и протягивать руки к небу…

– Да нету тебя! – крикнул я ещё раз в небо и упал на землю, сгрёб её пальцами, сжал и продолжал беззвучно плакать.

Боль разрывала мне сердце. Сколько лежал – не помню. Шальная мысль овладела мной: только я один могу ещё выжить… Я зашёл в дом, в сенях взял топор и зашёл в избу, где была русская печь. Жена была с детьми на печке. Увидев топор в моей руке, она спросила:

– Ты чего задумал? Бог и без тебя их возьмёт.

Я глянул на неё, на топор, опомнился и сказал:

– Надо дров нарубить, печку затопить, а то холодно вам там. Пойду я, притолоку в сарае изрублю да печку затоплю.

Я ещё не дошёл до сарая, как вдруг услышал приглушённый детский крик: «Мама!» Я остановился как громом поражённый, бросил топор и кинулся в дом. Зачем жена начала слезать с печки? Она не удержалась, упала и виском ударилась об угол сундука, в котором был наш скарб. Когда я кинулся к ней, она была уже мертва. Я закрыл ей глаза и прислонился головой к её груди. Мне кажется, что она это сделала специально, с умыслом. Потому что видела в моей руке топор, и поняла, что я мог их всех убить. И поэтому она исполнила свою волю: как бы по нечаянности ударилась головой об угол сундука. А я стоял над ней, слёзы не текли из глаз: «Нет, я не буду тебя варить детям…» Нести её на лавку я не мог, кое-как взгромоздил на сундук… Её ноги свисали с него… Я накрыл её занавеской, которой задёргивалась печка, чтоб дети не видели. Я не плакал. Дети заплакали, но я шикнул на них. Их оставалось у меня четверо.

…Когда похоронил жену, почувствовал радость и ужаснулся: до чего дожил! Я вспомнил её слова, когда приходили в наш дом похоронщики: «Трое должны жить!»

А на другой день вечером я увидел всполохи в небе, словно далёкие птицы махали крыльями. Моё сердце забилось учащённо: хлеб, хлеб вызревает! Я зашагал к своему другу Николаю, что жил через пять дворов от меня. Пришёл к нему, а он еле живой.

– Хлеб зреет, – сказал я ему. – Всполохи в небе бесятся.

– Ну и что? – безучастно спросил он. – Чему радуешься? Власти нам его не дадут.

Но я решительно сказал:

– Я выполню наказ жены – сам хлеб возьму.

– А объездчик? – спросил Николай.

– Все мы под Богом ходим. Не вечно же его бояться! Не умирать же нам с тобой!

– Это ты прав! Я думал, ты баба, а ты мужчина, – тихо сказал Николай.

– Сегодня в ночь пойдём, колоски нарежем, – шёпотом промолвил я.

– Приходи к вечеру, – согласился Николай, достал из-под подушки горсть колосков – ячмень, и протянул мне. – Я уже приспособился… Мне-то одному что надо? А у тебя детей вон сколько, кормить надо. Так что вечером приходи.

И я поцеловал его руку, он отдёрнул её:

– Не бабься…

Я зажал в руке драгоценные колоски, засунул руку за пазуху, чтоб никто не видел, и пошёл домой. В сенях остановился, половину колосков растёр в руках и проглотил сладковатое, ещё не совсем созревшее зерно. Потом растёр оставшиеся колоски и зашёл в избу. Дети выглядывали с печки – четверо, и я разделил эту горсточку зерна на четверых. Сказал:

– Ешьте, не спешите.

Они съели, и один из них – Ванятка – спросил:

– А ещё есть?

– Скоро будет! – решительно ответил я.

На другой день ночью я не зашёл за Николаем, а пошёл в поле. Оно находилось за гумном, за посадками. Когда прошёл посадки, услышал топот и храп лошади. Я снова нырнул в посадки, затаился и увидел: на рыдване, который тащила лошадь, лежала тёлка, голова её свисала, а на шее словно кровавый галстук. Я узнал в кучере объездчика нашего колхоза, он объезжал поля и днём, и ночью. Жестокий человек был: если кого ловил на поле, бил кнутом. Может, он не хотел убивать, но голодный, обессиленный человек сам отдавал богу душу. Объездчика потаскают в милицию, а затем отпускают.

…Я понял, что ему сегодня не до меня, вышел в поле и нарезал колоски… Набрав как можно больше в большой платок, я понёс их детям. …На другой день Николай сам пришёл ко мне:

 

– Вот что, Василий, надо нам зерно набирать с полей, и побольше. Когда хлеб обмолотят, приедут энкавэдэшники и хлеб заберут.

– Хорошо, – согласился я, и ночью мы пошли с ним на поле.

Он взял с собой бадик.

– Зачем? – спросил я.

– Для спроса. А кто спросит, – тому в лоб. Если он захочет нас взять, я постою за себя и за тебя, – ответил Николай.

Мы зашли в рожь… Но мы воры-то мы были не ушлые: тропиночку и протоптали. Зайдя почти на середину поля, мы стали резать овечьими ножницами колоски, собирая их в мешки. И вдруг услышали крик:

– Эй, где вы там?

Мы присели…

– Не прячьтесь! Я вас всё равно найду – по следу, – опять раздался крик.

Было слышно, как лошадь приближается к нам. Николай приказал мне:

– Беги! А я его встрену здесь.

Как на грех начал всходить месяц… Я побежал… «Стой!» – раздался крик за моей спиной. Через некоторое время я услышал стук, как будто палкой ударили по камню, и что-то шлёпнулось на землю. Я понял, что кто-то бежит за мной, и попытался оторваться от него. И тут услышав голос Николая: – Подожди, не беги!

Я, задыхаясь, остановился. Подбежал Николай, он был как пьяный.

– Гад ползучий! Кнутом меня, понимаешь, кнутом! Кажись, я ему черепок проломил бадиком, – громко сказал он, наклонился и стал утробно рыгать, потом прошептал: – Домой – ни зёрнышка! В следующий раз сходим. А сейчас нельзя.

На другой день наехала милиция и стала искать, куда делся объездчик. Везде искали, на конях скакали – не смогли найти. Подъехали они к одному мальчику, который рыбачил, и спросили у него:

– Ты тут дяденьку на лошади не видал?

– Нет, не видал, – ответил мальчик и вылез к ним.

– А что там среди поля вороны и сороки летают?

– Да может, зайчишку поймали, едят.

Милиционеры переглянулись и поскакали туда. Они нашли объездчика, вернее, его труп, и начали искать, кто это сделал. И нашли – Мишку-рысачка. В гражданскую, когда красные захватили власть в нашем селе и в соседнем, тёмные крестьяне из соседнего села решили защитить владения графа Львова, который отгрохал им церковь красивейшей архитектуры. Но красные, узнав об этом, засели на колокольне. Крестьяне отправились к церкви, впереди на белом рысаке ехал Мишка, гордо посматривая вокруг. Вдруг с колокольни ударил пулемёт, и сразу – визг, крик! Мишка, прижавшись к коню, развернул его и галопом помчался в своё село. Люди, конечно, потом приврали, что он будто бы залетел к себе в сарай и даже там в запале и в страхе орал на коня: «Но-о, пошёл! Красные на хвосте!»

И орал так долго, пока жена не прибежала и не сняла его, полубесчувственного, с коня. А милиционеры всё-таки поймали тогда убийцу объездчика – отца пацана, который показал им место скопления птиц над полем, Мишку-рысачка. Видимо, милиционеры не захотели долго разбираться и схватили его, известного на всю округа защитника помещика, а значит, врага. Мишку посадили в тюрьму, а мы с Николаем продолжили добывать зерно.

А через некоторое время я вступил в колхоз…

КАК Я БЫЛ НА ТОМ СВЕТЕ

(рассказ друга)

Это было со мной на задании, когда наш отряд прикрывал нелегалов. Нас стали преследовать, но догнать не смогли. Мы поднялись на каменное плато, на нём лежали валуны, как стадо коров. На машине не проедешь, чтобы нас догнать, с самолёта-вертолёта нас не увидишь, потому что мы прятались под них. А бегать мы могли, как борзые собаки. Но зная, в каком квадрате мы находимся, они решили достать нас снарядами.

Когда я услышал свист снаряда, залез под валун, закрыл глаза ладонью, чтоб взрывной волной не выдавило их, открыл рот, чтоб звуком взрыва не порвало перепонки. При каждом взрыве чувствовал, как у меня от страха мороз по шкуре бегает. Обстрел длился долго. Свистели снаряды, и камушки стучали по моему валуну. Потом свист снарядов прекратился.

Я долго лежал: ждал, что снова начнётся обстрел, но его не было. Я чуть-чуть высунулся из-под валуна, чтобы оглядеться. Вдруг снова послышался свист… Я вжался в землю с закрытыми глазами… Свист был прямо надо мной, но взрыва не было. Потом снова свист, и снова взрыва нет. Меня залихорадило. Пронеслась мысль, что я умер, и это душа моя слышит свист, а взрыва не слышит. Я хотел открыть глаза, но не было сил взглянуть на свою смерть. «Где я – в аду или в раю? – размышлял я и ругал себя. – Ты же мужчина, открой глаза! Что случилось, того уже не изменишь».

Наконец я открыл глаза. Низко надо мной летал коршун, это его писк я принял за свист снаряда. Я истерично захохотал. Вдалеке снова раздались взрывы снарядов…

Как же я был рад этим взрывам вдалеке и тому, что я живой и смерть не достала меня!

ЗАГАДКИ УЖА

Однажды летом я решил искупаться, приехал на пруд, поплавал, сел на берегу и увидел лягушек, которые сидели на берегу и, видимо, принимали солнечные ванны. Ветер волну нагонял на них, волна их омывала и откатывалась назад, лучи солнца грели их. Минут пятнадцать наблюдал за ними. Вдруг вижу, ползёт к ним медленно уж, быстро высовывая свой язычок-двухвостку. Одна из лягушек, посмотрев на ужа, как загипнотизированная, поскакала ему навстречу и прямо перед его носом квакнула… Уж тут же схватил её и стал есть. Мне было видно, как изо рта ужа вытягиваются ноги лягушки… Я от удивления раскрыл рот. Через некоторое время она вся была в уже, а возле его головы появилось утолщение. Тут сверху раздался свист: над прудом кружился коршун. Уж вдруг перевернулся, изогнулся, открыл рот, высунул язычок и притворился мёртвым. Я пошёл к нему, но неприятный запах остановил меня. Я вернулся к машине и продолжил наблюдение за ним. Коршун покружился и улетел, видно, был сытый. Уж ожил и довольно быстро пополз по траве к камышу. Но тут на берегу появился хорёк. Все лягушки сразу же попрыгали в воду…

Мне было интересно, что же будет между хорьком и ужом. Хорёк был не лесной, а домашний гибрид, из тех, что живут у людей. На берегу пруда была сторожка, и он, видимо, уходил из неё путешествовать по берегу, а теперь возвращался. Уж и хорёк встретились и остановились друг против друга. Уж немного приподнял голову, раскрыл рот и зашипел. Хорёк прижался к земле, как для прыжка… Уж сделал выпад в сторону хорька, но тот отпрыгнул.

Если бы это был дикий хорь, то борьба была бы обязательно. «Почему этот хорёк не был загипнотизирован ужом, как лягушка, которая смело пошла в его пасть и перед смертью даже квакнула?» – думал я. А хорёк тем временем убежал, уж тоже уполз… Я сидел и думал о том, что в природе гипнозу поддаются только приматы. «Неужели и лягушка была загипнотизирована ужом?» – долго размышлял я.

Потом я даже написал басню о том, как уж съел лягушку и пополз дальше, а навстречу ему – хорёк, он распугал всех лягушек, и уж укусил его. Хорёк спросил: «За что ты меня укусил?» А уж ответил: «За то, что ты не дал моим верноподданным быть счастливыми, поэтому и накормил меня своим телом». Вывод басни был следующим: есть люди, которые считают, что другие люди ради них пойдут на смерть, хотя это бывает часто и со многими. Но меня не покидала мысль: неужели лягушка действительно была загипнотизирована? Я разговаривал позже с биологом, и он сказал, что в природе такого не бывает.

Разгадка пришла через много лет. Один лётчик, мой друг, объяснил мне, что уж ползёт очень медленно, а у лягушки зрение устроено так, что медленные движения она не видит, а быстрые мгновенно улавливает и не упускает их из поля зрения. Язычок ужа высовывался очень быстро, она подумала, что это насекомое, и прыгнула, чтобы поймать его. Но вблизи она увидела ужа и от страха квакнула, но было уже поздно: уж схватил её. Этим и объяснялся весь гипноз ужа и его власть над лягушками. Как сказал лётчик, прибор наведения самолёта работает по принципу строения глаза лягушки: слабо двигающиеся предметы или вообще обездвиженные он не видит, но как только увидит быстро летящую цель, не выпускает из своего поля зрения.

ЗАРПЛАТА -

ДЕЛО БОЖЕСТВЕННОЕ!

Как-то раз подвозил я женщину в церковь… Она была там певчей. Вот подъехали, а возле храма стоит батюшка. Я остановил машину и стал наблюдать такую картину. Певчая подошла к батюшке и говорит:

Рейтинг@Mail.ru