– Он, по-моему, нам приказывает, – удивился юноша. Дон отличался тем, что терпеть не мог выслушивать чьих-то приказов. Хотя и сам тоже раздавать их не любил.
Старик вздохнул.
– Еще как приказывает.
Так началось сплочение вокруг Дона. По всему П‐100 происходило то же самое: люди, пережившие сильнейший шок и еще толком не понимающие, в какую страшную историю они попали, тянулись друг к другу. Все были доны, все были друг другу родны. Растерянность и ужас они скрывали под гневом различной тяжести, чаще – под смехом. С юмором у Дона всегда было не очень, в компаниях он натужно шутил, понимал, что натужно, стеснялся этого и отчасти потому сторонился компаний. Здесь его (или, точней сказать, их?) словно прорвало – в каждой, ну, почти каждой, образующейся в те часы группе находилось по одному, а то и по нескольку юмористов. Они утомляли, но все их терпели – это было самое меньшее из зол.
Дон же, сопровождаемый все увеличивающейся толпой (в основном это были мужчины, а женщины их, за очень редкими исключениями, избегали, предпочитая в эти первые часы либо одиночество, либо общение внутри людей своего нового пола), метался по Сто шестому арондисману, где когда-то жила Джосика, и никак не мог вспомнить ее прежнего дома – он его и видел-то всего пару раз в детстве.
Ночь была пропитана истерикой. Дома вокруг сияли огнями, бесколески во множестве взлетали в черное небо, по-прежнему отовсюду доносились приглушенные крики, но это все потом, потом – сначала нужно было во что бы то ни стало разыскать Джосику.
Ее родителей, которые прежде в том доме жили, Дон почти не знал. Обычная история, многовековая проблема – постепенное, но неуклонное разрушение института семьи. «Оперившись, птенцы вылетают из гнезда». Чтобы никогда в него не вернуться. Ибо возвращаться, в сущности, некуда – как правило, и родители покидают гнездо, чтобы раствориться в бесчисленных мирах Ареала. Никому ни до кого нет дела: родителям нет нужды заботиться о ребенке, детям нет необходимости помогать родителям. За них это делает «общество», за них это делают моторолы. У каждого поколения свои интересы, свой круг общения.
В прежних разговорах с Доном Джосика довольно часто и не всегда к месту вспоминала мать. Та была зрелой дамой лет восьмидесяти, занималась какой-то ерундой типа «творческого побега из сути» или «нирванической деградации», то есть представляла собой, по мнению Дона, самый труднопереносимый тип дуры – дуру интеллектуальную. Вечно она держала на глазах сложный зрительный аппарат и пользовалась успехом у сонма престарелых поклонников. Отец, человек лет на тридцать старше, но все еще ничего такой мужчина, обожал путешествия и почти не бывал дома – Джосика очень его любила и говорила, что понимает. Дона он звал «паренек», на что Дон, естественно, обижался.
Теперь он мучительно пытался вспомнить, где именно в Сто шестом арондисмане он обиделся на отца Джосики. Кажется, тот занимался то ли строительством, то ли трассированием полостей – словом, чем-то таким, что в то время казалось Дону до дурости занудной вещью.
Джосика в это время маялась совсем неподалеку. Это был Дон, уже понявший, что он Джосика, но только начавший понимать, насколько это ужасно. Она уже столкнулась с несколькими десятками совершенно незнакомых людей, которые вдруг кинулись к ней с нежными и в то же время злобными объятиями. Особенно ей не понравилось то, что среди кинувшихся были и женщины.
– Я Дон, я не Джосика, – говорила она себе, но для всего мира он оставался Джосикой – желанной, любимым и ненавидимой.
Одинаково трудно говорить про мужчину, ставшего женщиной, и «он», и «она». С той же трудностью столкнулся и Джосика.
– Я Дон, – говорил он себе. – Я просто Дон, вдруг оказавшийся в теле Джосики. Так мне и надо. Я убил Джосику. Теперь они в первую очередь станут за мной гоняться. Одни – спасать, другие – мстить неизвестно за что. Надо спрятаться.
Мимо проскакал мальчонка в ночной рубашке, чем-то смутно знакомый. Джосика хотел позвать его, но не позвал – мальчонка целеустремленно двигался к Западным улицам, и только после того, как он исчез из виду, свернув в один из спусков на набережную, Джосика догадался: «Божежмоечки, это же тот самый мальчишка, что стоял у входа в спальню, когда… это же, наверно, мой сын!»
Сын.
Джосика подозрительно прищурился, лихорадочно произвел подсчеты… Ну да, сходится!
«Мой сын! Наш! Джосики (то есть меня) и Дона (то есть меня тоже)! Она ничего мне не говорила, а он ничего об этом не знал. Слышал как-то, что я (она) завела себе новую семью, и вроде бы даже ребенок у них родился, даже имя называли, не запомнил, забыл… Как же звали-то его? Антар? Аштет? Альтаир?»
Он так и не вспомнил, что его сына зовут Альтур. Имя его кануло в вечность в тот самый миг, когда он так неосмотрительно сел в предложенное ему кресло. Красивое имя. Однажды, после потрясающей ночи во Второй танцакадемии, он сказал, утыкаясь носом в потную ложбинку между Джосикиных грудей, что хотел бы иметь сына по имени Альтур. Сказал по какой-то случайной, очень сложной ассоциации – и тут же забыл. Джосика запомнила, но теперь той Джосики нет.
– Эй! – сказал он, неловко махнув рукой в сторону пустой улицы. – Паренек, подожди! Я твоя мама!
Кто-то с криком «Джосика!» кинулся к нему сбоку, он увернулся, обжег нападающего ненавидящим взглядом (полный комплект официальной одежды, модная лысая дорожка посередине, громадная челюсть, лет двадцать пять – тридцать, золотое сверкание на руке), тот оторопело отстал, а теперь вперед, к тому спуску, где исчез сын.
– Джосика! Боже мой! Милая, подожди, я все…
Дон в это время шагал по набережной, сопровождаемый Фальцетти, ублюдком и растущим хвостом недовольно ворчащих донов. Фальцетти, испуганный донельзя, донельзя испуганно оглядывался на хвост.
– Все хотят моей смерти. Все, как всегда, хотят моей смерти. А я такой дурак, что вышел из дома. Что мне делать? Сейчас меня убьют. Вон как смотрят на меня ненавидяще! Миссии моей не видят, слепцы! О Дом, милый Дом!
Никто не заметил, как он появился перед ними. Просто возник. Просто все сразу вдруг увидели метрах в двадцати белесого мальчонку в грязной ночной рубашке, который быстро двигался к ним на четвереньках.
Движениями он мало напоминал человека или даже животное – скорей уж крупное и опасное насекомое наподобие тех, что водятся в уальских каньонах.
– Смотрите! – слаженным хором воскликнули сразу несколько донов. – Что это?
Насекомого он напоминал не только движениями, но и взглядом: взгляд этот вызывал у каждого леденящее чувство ужаса. Конечно, у него были вполне обыкновенные человеческие, разве что малость вытаращенные, глаза, не были они фасеточными и желтого света не излучали, но любой из стоявших перед ним донов мог поклясться на чем угодно, что у паренька огромные фасеточные глаза, излучающие свет, яркий и желтый.
И еще странность. Потом, много позже, пытаясь анатомировать возникавшие тогда ощущения, многие из донов воспользовались одним и тем же сравнением: состояние их было сродни тому, которое испытывает убийца, слишком поздно обнаруживший, что на месте преступления забыл свое мемо. Другими словами, еще не понимая, в чем дело, они восприняли мальчонку на четвереньках как смертельную улику против себя.
– Он сумасшедший! – эта догадка тоже пришла одновременно ко всем и была прошептана хором.
Еще по инерции они шли вперед по направлению к мальчику-насекомому, но шаг замедлили. Потом и вовсе остановились, охваченные уличающим ужасом.
Когда парнишка приблизился, у каждого из них мелькнуло: «Я его знаю, я его где-то видел, хоть убей, не пойму где».
Он двигался быстро и, главное, целеустремленно – непосредственно к Дону. «Он тоже знает меня, то есть не меня – Дона-папу!»
Когда мальчишка кинулся на Дона, тот невольно попятился, но сделал это недостаточно быстро – и парень вцепился зубами в его икру. Дон вскрикнул, попытался сбросить его с ноги, но паренек сцепил челюсти не хуже бульдога, лишь в воздух взлетел да грохнулся коленями оземь.
– Да отцепите от меня эту тварь!
Мальчишку схватили за ноги, сдуру потянули, Дон завопил от боли, тогда кто-то насильно разжал парню челюсти и его, злобно урчащего горлом, отбивающегося безумно, наконец оттащили от Дона прочь.
В тот миг догадка, страшная догадка уже пришла к каждому, хотя словами и не оформилась. Но действие ее было достаточно сильным, чтобы три дона, которые старались удержать брыкавшегося мальчишку, растерянно выпустили его из рук. Тот шмякнулся на землю и тут же вновь на карачках заторопился к Дону Уолхову.
В тот же миг догадка осенила и Дона. Он поэтому не отпрыгнул, не попятился, лишь в последнюю секунду рефлекторно повернулся к нападавшему левым – здоровым – боком.
Теперь мальчонка вгрызся ему в бедро. Дон охнул, и это был единственный громкий звук, нарушивший тишину. Наступила пауза, полная разных звуков: неясный говор и крики с соседних улиц, еле слышные взвизги сирены, далекий органный фон непонятного происхождения, свист низко пролетающих бесколесок, а рядом – глухое рычание и что-то похожее на чавкание, с которым мальчонка вгрызался в Донову плоть… То есть пауза самой тихой, самой безукоризненной тишины в мире.
Они наконец узнали его. Это был тот самый белобрысый сорванец, которого Дон встретил на Хуан Корф. «Дядь, подержи коробочку!» Но тогда это был совершенно нормальный парень, сейчас же он превратился в буйного сумасшедшего. И каждый сделал для себя вывод – неизбежный, нежеланный, страшный. Им хотелось всеми силами этот вывод от себя скрыть – МЫ СВЕЛИ С УМА ВСЕХ ДЕТЕЙ СТОПАРИЖА!
Вот именно – МЫ.
До этого они говорили – мы (или там Дон, или, еще дальше, Фальцетти) совершили массовое убийство всех стопарижан, чтобы занять своим сознанием их тела. Но слово «убийство», при всей своей справедливости применительно к тому, что произошло, все-таки не связывалось у них окончательно с тем, другим, словом «убийство», которое им приходилось произносить раньше. Не было крови, не было того ужасного перехода от живого человека к бессмысленному, чуждому муляжу – трупу. Habeas corpus, господа, habeas corpus! Все «убитые» остались живы и здоровы в меру своих возможностей. Правда, возникший хаос уже в первые минуты после Инсталляции привел к некоторым смертям и увечьям, и вина за них также лежала на донах (Доне, Фальцетти), она тоже не воспринималась прямой виной – эти убийства совершались не ими и не по их воле, просто кто-то с кем-то где-то сцепился. Слово «убийство» имело для них смысл совершенно абстрактный, а абстрактное убийство совсем не так страшно, как настоящее, и совесть убийцы оно совсем не так тяготит.
Но теперь перед ними был ребенок, по их вине потерявший разум. Вина, которая ни передается, ни делится.
«Мы свели с ума всех детей Стопарижа».
От резкой боли Дон застонал. Стоявшие вокруг него немного опомнились, снова, теперь уже сноровисто, оттащили парнишку от его жертвы, тот забился было в руках, но вдруг сдулся, потух, обвис, задышал неровно и хрипло. Рот его был в крови.
– Это же тот, который «подержи коробочку»! – запоздало пробормотал кто-то.
– Мы уже догадались, – сквозь зубы ответил Дон, схватившийся обеими руками за рану. – Конечно, это тот самый парень.
Знакомый женский голос сказал:
– Это твой сын!
Все резко обернулись.
Перед ними, уперев руки в боки, стояла молодая женщина в кое-как напяленном платье, босая, с черными всклокоченными волосами. Она задумчиво смотрела на Дона, словно собираясь сказать что-то еще.
С Джосикой у Дона всегда было так – после разлуки, даже не очень длинной, он сначала ее никогда не узнавал. Вот и сейчас доны увидели перед собой женщину, совершенно им незнакомую, совершенно обычную, интересную, но не больше того.
Узнал ее Фальцетти.
– Джосика! – удивленно воскликнул он. – Надо же, Джосика! Лично, собственной персоной. А мы вас как раз искали, – соврал он, нечаянно сказав правду. – А вы здесь!
Глаза в глаза с Доном. Ни на кого другого, только на него.
Теперь он ее узнал. Постаревшая на десять лет, она была все так же красива и необычна. Мешки под карими глазами стали еще больше – как видно, она по-прежнему не жаловала Врачей. «Моя школа! – не к месту подумал Дон. – Это я внушил ей нелюбовь ко всяким машинам».
Остальные доны подумали то же. И слабо улыбнулись. Дон только не улыбнулся.
Сейчас они с Джосикой, как бойцы перед решающей схваткой, стояли друг против друга, и все заметили, насколько они похожи. До Дона не сразу дошло, что перед ним все-таки не Джосика, а всего-навсего еще один дон. Что Джосики больше нет.
– Это твой сын, – повторила она. – Я его в квартире видел, уже такого, а потом догадался, что это твой. По времени совпадает. Она, оказывается, тогда родила. А мы и не знали. Промолчала, не сказала, я бы тогда остался, правда?
– Это она от обиды не рассказывала, – ответил Дон. – Мне говорили, она замужем? То есть… была замужем.
– Похоже на то. Я с каким-то хмырем проснулся. В двуспальной кровати. Что ж ты так-то? Ведь не было у тебя раньше задатков массового убийцы. И жену бывшую, и сына, и вообще всех. А уж с сыном что ты сделал…
– Вопрос риторический. Себя спроси.
Фальцетти почувствовал, что сейчас заговорят о нем, причем не в хвалебном тоне, сжался, тихонько отступил. Но о нем не вспомнили. Донам было не до Фальцетти – они переживали пока собственную вину.
– Надо бы с парнишкой что-то сделать, – сказал высокий сутулый дон лет семидесяти. – Вот куда его?
Неизвестно, понял ли мальчик, что говорят о нем, но при этих словах он неожиданно вырвался из рук, резво вскочил на ноги (Дон испуганно отшатнулся), ощерил окровавленный рот и – никто не успел отреагировать – метнулся в просвет между застывшими от неожиданности донами.
– Держите его!
Теперь он бежал вполне как человек, на ногах, но даже и человеческий его бег на таковой был похож меньше всего – он еще больше отдавал насекомостью.
– Держите! Что ж вы? Ведь погибнет малец!
За ним наконец бросились, но куда там – ускакал, подвизгивая, исчез, и даже непонятно, куда бежать.
Несколько донов все-таки понеслись растерянно вслед, вернулись, развели руками.
– Пропал.
«Иван Грозный, убивающий своего сына. Потом еще какой-то совсем уж древний святой. В жертву принес. Такие у нас святые. Потом этот… ну, проспектор… как его… еще всю свою семью ухандокал… ну, как его?.. чтобы опасность от человечества отвести… дурацкое такое стекло, знаменитое… Словом, в общем. Но те хоть ради какой-то цели, а здесь? Просто даже и не заметил? Как сына своего с ума свел мимоходом, за просто так. Официально называется – упадок института семьи».
– Вот что ты натворил, Дон. Никто и никогда детей тебе не простит, – скрипуче сказал старик, тот самый, которого Дон с Фальцетти первым увидели.
– И не посмотрит никто, что ты ничего не знал. И я даже не посмотрю, – тем же тоном добавил кто-то.
«Вот так, – мелькнуло у Дона. – Оказывается, и эту вину можно и поделить, и передать. И вообще откинуть».
– Это почему же так, не посмотришь?! – окрысился он. – Ведь тебе же – всем вам – известно то же самое, что и мне! Вы – это я!
– Мы – уже не ты, – тихо сказал Джосика. – У нас своя судьба. Мы другие. Твоего у нас – только память. И мы за это не отвечаем. Никто и никогда детей тебе не простит.
Помолчали. Попытались переварить сказанное. Фальцетти еще на шаг отступил в темноту.
И все-таки. Что бы там ни было, главным сейчас оставался Дон. И все это признавали. Виновным, но главным.
– Так. Ладно. О судебных издержках будем потом. – Дон поднял руки, требуя тишины, и резко уронил их, словно исполняя аккорд на невидимом пианино. – Пока надо думать, что делать сейчас. Что нам, к примеру, с тобой делать, Джосика?
Джосика брезгливо скривил губы.
– А других проблем у тебя нет?
– Навалом.
– Вот с них и начинай. А я уж как-нибудь сам.
– Не «как-нибудь сам», – вызверился Дон, – а Джосику надо спасать. От нас же. – Доны согласно закивали. – Уж не знаю, люблю я тебя… то есть ее… или нет, но тоску по ней сейчас чувствую. Сильную, между прочим, тоску.
– Ты всегда такое время для признаний удачное выбираешь, – усмехнулся Джосика.
– Идиот. Это значит, что то же чувствуют и все другие. Во всяком случае, большинство. А другие, как мы видим, разные попадаются. Хоть и с моей памятью, а все же не я. Ты сам об этом и говорил, не помнишь? Словом, унисона не получается. Психи всякие, детишки свихнувшиеся, могут быть и маньяки… Тебя надо изолировать, ты уж извини, но иначе тебе не выжить.
Самому Джосике мысль об изоляции в голову, как видно, не приходила и поначалу очень ему не понравилась. Но он был все-таки дон и думал как Дон, поэтому уговаривать слишком долго его не пришлось.
– Куда же вы меня изолировать собираетесь? – после небольшой перепалки спросил он.
– Как куда? – Дон искренне удивился вопросу. – Есть только одно место, где можно обеспечить тебе полную изоляцию.
– Это какое же? – поинтересовался Джосика, хотя уже и сам начал догадываться.
– Дом Фальцетти. Единственный в городе, оснащенный полной защитой.
Фальцетти быстро подскочил к ним, заулыбался, бодро закивал.
– А ведь действительно! Погостите у меня какое-то время, от этих всех передряг в стороне, там хорошо, там вам никто не помешает, это я вам гарантирую! Мы с вами…
– Ты, Фальцетти, – строго перебил его Дон, перекрывая возмущенное бурчание окружающих, – жить пока в том доме не будешь. Перепрограммируешь его так, чтобы без разрешения Джосики никто – даже ты или я – туда войти не мог. Подчинишь его Джосике полностью.
– Но как же так?! – возмутился Фальцетти. – Это мой дом! Я его построил! Я его создал! Там моя творческая, там моя мастерская! Да я просто не могу без моего дома! И, в конце концов, мне ведь тоже нужна защита!
– Это временно. А пока перебьешься. Мы с тобой в Наслаждениях резиденцию себе устроим. Там, говорят, тоже защита какая-то.
– Тоже мне защита!
– Помолчал бы, а? Ты вообще не в той ситуации, чтоб возражать. Нагадил как только мог, а теперь защиты требует! Вот сейчас пришибем тебя – и никто возражать не станет, только порадуются. Мы-то все знаем, кто действительно виноват.
Фальцетти мигом стушевался, замолчал, отодвинулся, злобно поблескивая глазками в сторону Дона. Он очень хорошо понимал, что, даже не будь Джосики, его в свой дом сейчас все равно б не пустили.
Дон продолжил:
– Так. С этим ясно. Теперь следующее. Моторола. Надо будет собрать для разговора как можно больше людей. Сегодня же, в Наслаждениях, будем обсуждать план.
Тут, стремительно шагая, возник перед ними откуда-то некий вдохновенный юноша, одетый… мало сказать – смешно. На нем было лиловое обтягивающее ночное трико на тесемочках и с кружевными накладками – такое белье обожали гомосексуалисты, хотя вьюнош на такового не походил, несмотря на женственную красоту лица и подчеркнутую изящность фигуры, был он, как уже сказано, вдохновенен, от него веяло силой и настороженностью. И огромной тревогой – ничего в нем как бы и не было голубого.
– Дон! – вскрикнул он, увидев Дона, все еще потиравшего укушенную икру, и бегом к нему устремляясь. – Дон! Тебя хотят убить!
Тот вопросительно вскинул брови.
– Кто?
Лери подбежал к Дону, схватил его за рукав, встревоженно вгляделся в лицо, которое совсем недавно было его собственным. Вопрос его смутил.
– Ты так не шути. Это очень серьезно.
– Но все-таки. Кто?
– Я не знаю. Но это совершенно точно – на тебя вот-вот нападут. Тебе надо остерегаться покушения, понимаешь?
– Ну, тогда, приятель, ты опоздал, – с усмешкой ответил Дон, стряхивая с себя его руку, как пылинку. – На меня уже напали и покусились. До крови, между прочим.
– Как это покусились? – недоверчиво сказал Лери.
– Зубами покусились, до крови, представляешь?
Кто-то не сдержался, хрюкнул. Кто-то захихикал. Кто-то захохотал. Через несколько секунд хохотали все – кроме, разумеется, Лери.
Сам-то Лери почти испугался этого внезапного хохота. Он настороженно оглядывался, бормотал что-то неслышное. Смеялись, скорей всего, исключительно с целью выжить, снять напряжение, которое казалось невыносимым. Но в то же время смеялись явно над ним, его принимали за сумасшедшего, а он даже на секунду не думал о такой возможности, никак он не мог в тот момент решить: то ли все вокруг него внезапно сошли с ума, то ли они враги поголовно и их дикий смех есть часть всеобщего заговора с целью уничтожить Дона Уолхова. Лери склонялся к первому варианту – среди тревожных криков, воплей о помощи, дальних, почти неслышных, а только угадываемых, агоний, всеохватывающего отчаяния этот смех становился понятен и естественен только как признак массового безумия.
Лери напрягся, выкинул вперед нижнюю челюсть – и хохот стих как по команде. Немую и довольно неловкую паузу прервал Дон.
– Так, говоришь, не знаешь, кто собирается на меня напасть? – участливо спросил он.
– Не знаю, да, но мне совершенно точно известно, что…
– Откуда?
– Что «откуда»?
– Откуда известно?
Лери непонимающе воззрился на Дона.
– Да он псих! – громко сказал какой-то парень, Лери метнул в него взгляд, тот был весел и держал под руку бодрого старичка.
– Но это же очевидно! Ты не можешь не…
– Кто сказал тебе, что меня собираются убить?
– Ох, ну… – Лери отчаянно замотал головой.
– Кто?!
Дон обладал силой, которой у Лери не было.
– Я не знаю, – растерянно сказал он. – Я просто уверен.
Багровый туман вокруг стал медленно рассеиваться, и бедный Лери, ошеломленный страшной догадкой, точней, даже не догадкой, а лишь тенью намека на подозрение о том, что, в принципе, рассуждая отвлеченно и академически, сообразуясь только с законами логики, которая, как известно, при всей своей железности очень несовершенна и ненадежна, можно вообразить себе ситуацию, пусть даже ситуацию с вероятностью почти нулевой, но вот именно что «почти», при которой он, Лери, попал под власть странного наваждения и выставил себя на посмешище, тогда как на самом деле смертельная угроза для Дона была плодом его собственного больного воображения, а багровый мир, в котором он пребывал после выхода из кси-шока, – безумием, под власть которого он попал и из-под власти которого любой вменяемый человек давно бы постарался вырваться без последствий.
– Ох, это невозмо-о-о-ожно, – слабо простонал он, уставясь вниз и по-крабьи разведя руки. – Я не знаю, конечно, но… но ведь не может же быть так, что…
– Вспоминай, кто тебе сказал, что мне грозит опасность! – настойчиво потребовал Дон, а кто-то добавил рядом (но уже не тот, что со стариком, другой совсем):
– Да он же совсем болен, бедняга!
И Лери, к своему ужасу, выздоровел. Багровый мир рассеялся окончательно, и место его заняли куда более скучные, но куда более настоящие цвета спектра, и тогда мизерных размеров сомнение превратилось в пугающую уверенность.
– Бож-же мой, – потрясенно прошептал Лери. – Я был так уверен. Почему я был так уверен? Я хотел защитить…
– Ну, вот и хорошо. – Дон успокаивающе похлопал его по плечу (и это не показалось унижением бывшему воину моторолы). – А уж раз тебе так хочется защищать…
– Господи, я, собственно…
– А уж раз тебе так хочется защищать, будешь нашим Тайным Отделом, отвечать за безопасность. Тем более что угроз нам так и так не избежать. Причем самых серьезных.
Тут Дон озабоченно огляделся, прислушиваясь к дальним крикам.
– Да! – истово сказал Лери. – Да, конечно! Конечно, да!
Наваждение ушло, но желание охранять Дона, ощущение неумолимо приближающейся опасности нисколько не ослабли. Просто ушла багровость, пришел стыд, а полушутливый-полусерьезный приказ Дона он воспринял как наивысшее благо, как исполнение самых затаенных, самых жарких мечтаний.
И бочком придвинулся к Дону Уолхову, и с деловитой подозрительностью изучил его спутников, и стал прикидывать, как бы побыстрей и подейственней создать настоящую Тайную службу при Доне и его людях.