Иван Иванович несколько раз нервно заметил, что Леночка никогда раньше не запаздывала к ужину, и на одном из этих замечаний его прервал вышедший в сад Леша Липковский.
Нас всех поразило, что он пришел один, и Сорокин выразил нашу общую мысль, спросив его о дочери.
Липковский, казалось, был удивлен.
– Леночка? Да разве ее еще нет? Мы с ней разошлись в лесу уже часа два-три назад, и она собиралась идти прямо домой. Я успел дойти до озера, выкупаться и полежать на солнце, а ведь туда порядочно… Где же бы это она могла задержаться?
Сорокин покачал головой и сказал, стараясь не выдавать внутреннего беспокойства, что ему, впрочем, плохо удалось:
– Пожалуй, я схожу в лес ее поискать.
– Нет, – возразил я, вскакивая, – вы уже устали сегодня, Иван Иванович. Позвольте мне, я ее приведу.
Мансуров молча и решительно присоединился ко мне; за нами, потоптавшись минуту, увязался и Липковский.
Мы думали разойтись в лесу и двинуться в разных направлениях, перекликаясь погромче, пока не столкнемся с беглянкой или пока она не отзовется. Но мы не успели привести свой план в исполнение. Всё разыгралось куда быстрее, чем можно было ожидать…
Почти на опушке леса, не доходя нескольких десятков шагов до шеста с флагом, я, по какому-то непонятному импульсу, которого сам не в состоянии был бы объяснить, свернул вбок, в кусты. Быть может, подсознательно мое внимание привлекла поломанная ветка или смятая трава… но есть ли смысл искать причину?
На маленькой прогалине за высоким кустарником меня встретило зрелище, от которого я оцепенел, о котором я стараюсь пореже вспоминать.
Посреди лужайки навзничь, слегка согнув ноги в коленях, лежала Леночка, и ее платье выделялось розовым пятном на фоне невысокой изумрудной травы… а по этому платью, с левой стороны, на ее груди темнело другое, большое красное пятно. Вечерело, но последние лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь ветви деревьев и кустарника, падали еще горячими стрелами на ее побледневшее лицо, и в струях света над ее глазами и губами плясала стая мошкары… почему-то именно эта деталь особенно леденящим ощущением прошла по моим жилам и разом заставила забыть о душной теплой атмосфере этого жаркого вечера, мало чем уступавшего полудню.
Как я ни был потрясен, что-то в моем сознании с фотографической четкостью зарегистрировало всё, что находилось в поле моего зрения, не только тело девушки, – ни на минуту нельзя было сомневаться в том, что она мертва, – до последней подробности ее вскинутых темных ресниц и полураскрытого рта, но и фигуры моих спутников возле меня; окаменевшего, вытянувшись во весь свой рост, Мансурова с судорожно сжатыми челюстями и сдвинувшимися черными бровями, в которых сгустились гнев и ужас; болезненно побледневшее, растерянное лицо Липковского, как-то сразу сгорбившегося, и под которым, если мне не почудилось, ноги подгибались, с трудом выдерживая его вес.
Самый старший из всех, я боюсь, подал другим плохой пример. Откуда-то издалека до моих ушей вдруг донесся мой собственный изменившийся и прерывающийся голос, бессвязно говоривший, что тому, кто это сделал, я бы своими руками переломал его кости до единой, что его следовало бы наполовину сжечь на костре и живым зарыть в землю… Правда, я достаточно быстро опомнился, и эта дикая речь остановилась на полуфразе. Но было уже поздно.
Повернувшись к Липковскому, Мансуров со сжатыми кулаками бросил ему в лицо:
– Вы остались с ней наедине… Я видел, что вы отделились от француза… О, зачем она не послушалась меня… Но если это вы… если…
Физиономия журналиста изменилась под этим обвинением, и я почувствовал, как всякое сочувствие к нему отхлынуло от моего сердца. Вместо горя и испуга, его черты выражали теперь только отталкивающую злобу.
– Если вы следили за нами, рыцарь печального образа, – ответил он шипящим тоном, в котором издевательство теряло силу от прилива ярости, – вы многое могли видеть и слышать, что вам не понравилось. Мне-то было незачем ее убивать… А вы, если вам надоело исполнять смешную роль с вашей отвергнутой неземной страстью и вздумалось сыграть трагедию… вы можете дорого за это заплатить…
Я кинулся между ними:
– Побойтесь Бога, господа! в такой момент… разве мы имеем право сводить счеты между собой?
Однако удержать Лешу было нелегко.
– Вы, Рудинский, не изображайте миротворца… С какой стати вы хотите надо мной командовать? Вы тут не среди ваших монархистов, нечего корчить из себя вожака… И, между прочим, вы что-то подозрительно скоро нашли это место… Откуда вы знали о нем?
Стрела была ядовита. Но я справился с собой.
– Оставим это для следствия. Сейчас нужно известить Ивана Ивановича и вызвать полицию. Олег, можете вы посторожить здесь?
События последовавшего часа смешиваются в моей памяти, и только отдельные отрывки выделяются яркими бликами. Убитое, почти отупевшее лицо Сорокина при страшной вести… Вернье, предлагающий сбегать в деревню за жандармами… Липковский, с жестами и повышениями голоса рассказывающий инженеру свою версию событий…
Я словно пришел в себя только тогда, когда калитка приоткрылась и в сад, следуя за Вернье, проникли трое людей. Один, громоздкий и полный, был одет в жандармскую форму, но всё мое внимание приковалось к шедшему с ним рядом высокому и худощавому мужчине с копной светлых волос. Неожиданно для себя я узнал в нем инспектора Ле Генна, с которым познакомился год назад, в связи с одним романтическим инцидентом, и потом завязал дружеские отношения.
У меня могло бы шевельнуться сомнение в том, как он отнесется ко мне при исполнении служебных обязанностей, но, прежде чем я это подумал, он с широкой улыбкой пожимал мне руку.
– Не ждал вас встретить здесь, Рудинский, но очень рад… Вы мне поможете разобраться в происшествии. Позвольте вам представить: бригадир Мартэн, доктор Рони.
Сказав несколько слов присутствующим, Ле Генн отозвал меня в сторону.
– Но как вы это оказались здесь так скоро? – спросил я его. – И почему вы занимаетесь этой историей? Ведь ваша специальность в полиции совсем иного рода?
– Случайность, дорогой друг. Она правит миром. Мне было поручено в этой деревне другое дело, целиком в моей сфере, довольно запутанное, и для меня не очень интересное. Из-за него я больше недели живу здесь, и сегодня, когда бригадир, мой коллега, услышав о тягостном событии, попросил меня принять участие в следствии, я не отказался, так как порядком скучаю в этом глухом углу. Удачно, теперь я позабочусь, чтобы вас ничем не побеспокоили. Но расскажите мне, хотя бы в общих чертах, о сложившейся здесь ситуации.
В скупых словах, но стараясь не упустить ничего важного, я дал Ле Генну картину отношений в лагере. Он выслушал меня внимательно и молча; затем спросил у всех присутствовавших их имена, задал каждому два-три вопроса рутинного порядка и попросил меня проводить его на место инцидента. Доктор и жандарм пошли вместе с нами.
Мы нашли Мансурова, бледного как смерть, сидящим на стволе поломанного дерева в десяти шагах от трупа.
Ле Ганн задал ему пару вопросов и отослал в дом, к остальному обществу. Врач склонился над телом девушки, а Ле Ганн, попросив нас не двигаться с места, сделал несколько кругов около полянки, нагибаясь и рассматривая почву, останавливаясь и будто размышляя. Потом он вернулся к нам.
– Ну, что вы скажете, доктор?
Рони, пожилой человек с квадратными плечами и добродушным лицом, задумчиво покачал головой и начал осторожно, словно опасаясь сказать лишнее:
– Смерть последовала три или четыре часа тому назад, более или менее мгновенно, от удара колющим оружием, нанесенного почти параллельно земле, слегка сверху вниз, с большой силой, пробившего сердце и пронзившего корпус насквозь, выйдя под левой лопаткой…
– Это довольно неопределенно, дорогой мой, – перебил его Ле Генн несколько иронически, – не могли бы вы нам сказать, какого рода было это оружие? Что оно было колющее, я вполне в состоянии был догадаться.
Медик слегка развел руками.
– Это немножко странно, но я бы сказал, что это было копье… во всяком случае, нечто похожее…
У жандарма и, наверное, у меня тоже на лице отразилось удивление.
– Мы, однако, не на острове Фиджи, а? – задумчиво произнес инспектор. – Хотя и в Париже всякое бывает, – он бросил мне косой взгляд, и я, может быть, покраснел, схватив его намек на обстоятельства нашей первой встречи.
– Ладно. Мсье Рудинский, ничего, если я вас попрошу мне немножко показать лес и восстановить, по мере возможности, ваш маршрут в нем? А, вы, господа, подождите меня в доме.
– Самое трудное во всем этом, – сказал он, когда мы остались одни, – что мотивы к убийству были, равно как и возможность его совершить, по меньшей мере у трех лиц. И еще, если бы не мое абсолютное доверие к вам… другой мог бы не без основания заподозрить вас тоже. Мы ничего не имеем, кроме вашего слова, чтобы доказать, что у вас не было сентиментального интереса к жертве, и даже многое говорит в пользу подобного предположения; и поскольку вы были в лесу в одиночестве, вы вполне могли совершить это злодеяние без свидетелей. Но нет, нет… – остановил он меня, заметив мое движение протеста, – я вас целиком освобождаю от всякого сомнения. Беда та, что и без вас слишком много кандидатов на роль преступника. Вернье кажется очень милым мальчиком, но явно нервного, эмоционального характера, и, я уверен, был увлечен девушкой. Не удивительно, – его голос прозвучал серьезнее, чем всё время, – она была очень хороша. Надо было быть зверем, чтобы… Но под влиянием ревности любой человек, даже мягкий и благородный по натуре, становится иногда зверем. Что до их отношений – напрашивается небольшое выяснение среди их товарищей по Школе Восточных языков, но заранее убежден, что оно подтвердит мою гипотезу.
Ле Генн несколько минут смотрел вниз, под откос, на деревню – с высоты обрыва, где мы стояли, в сгущавшемся сумраке она сливалась в сплошную массу, – и мы снова повернули в чащу леса.
– Теперь, Мансуров, – продолжал сыщик медлительно, – этот прямо отлит, чтобы быть виновным. Подозрительный номер один… – Шарль Ле Генн взглянул мне в глаза и, должно быть, прочел в них сожаление; по его тонким губам скользнула улыбка:
– Вы уже видите его гильотинированным? Если бы у вас был опыт в полицейской работе, вы бы знали, до чего редко тот, на кого первым делом падает подозрение, оказывается виновным.
Мы направлялись теперь к даче Ивана Ивановича.
– Опять-таки, милый господин Липковский – я заметил, что он у вас не вызывает симпатии; политические расхождения, не так ли? – иностранцу очень трудно разобраться в этих нюансах; это тоже, между прочим, тернии нашего ремесла. У него бы не было никаких видимых причин к подобному акту кровавого безумия… не считая факта, что он о чем-то поспорил с предметом своей любви… перед самой ее смертью, если наш служитель Эскулапа не делает ошибки. Он не такого темперамента, как Мансуров, с его молчаливым обожанием и внутренней драмой, или даже как Вернье, с его артистической складкой и непрестанным волнением. Но он производит впечатление молодого человека с известным запасом жестокости, мстительным характером и, главное, с гипертрофией самолюбия… Да, да, самолюбие, – повторил, словно смакуя, инспектор. – Если его вдруг отвергли ради Мансурова, – который недурен и преданность которого могла растрогать любую женщину, – или ради Вернье, который, видимо, имел успех, – и если ему это было сказано достаточно прямолинейно, без обиняков, он мог впасть в состояние берсекерской ярости… Я вполне могу себе вообразить…
– Но, послушайте Ле Генн, – воспользовался я его минутным молчанием, – мы тут касаемся пункта, который меня прежде всего сбивает с толку. Что это за нелепость о копье? Если это Липковский… чем он мог ударить девушку? Я понимаю, нож… но не носил же он с собой пику?
– Нет, – отозвался мой собеседник почти рассеянно, – тут я не вижу особой трудности. – И, шагнув в сторону, он легким жестом сильной руки вырвал из земли шест, на вершине которого болтался русский флажок, – и повернул его параллельно земле на уровне груди. Моим глазам представился трехгранный остро отточенный железный наконечник.
– На металле не видно крови; она стерта землей, – голос Ле Генна принял тот полусонный, мечтательный оттенок, который, я несколько раз замечал, был типичен для минут, когда его мозг особенно напряженно работал, когда он приходил к решающим выводам о какой-нибудь запутанной и мрачной загадке, – но на нижней части древка, мне кажется, еще заметен красноватый отблеск. Вопрос химического анализа… Что до этой палки, – бретонец всадил ее точно в прежнее место, – в ней, очень вероятно, ключ ко всему. Догадался убийца или нет стереть следы пальцев?
That is the question…[44]
Все население дачи, с прибавкой доктора и жандарма, теснилось вокруг того же самого стола, на котором теперь горела лампа; некоторые перекидывались словами, но при нашем появлении окончательно наступило тягостное безмолвие.
Ле Генн остановился в трех шагах от стола, положив руки в карманы и едва заметно раскачиваясь. Свет лампы вырывал из мрака его удлиненное лицо, тонкий нос, высокий лоб и внимательный взгляд серых глаз, поблескивавших порой, как обнаженная сталь шпаги.
– Господа, – начал он тихо, но ясно, – меня глубоко огорчает трагическое происшествие, приведшее меня в вашу среду. При создавшемся положении, я вижу свой долг в том, чтобы как можно скорее разрешить стоящую перед нами всеми задачу очистить невиновных от всякой тени подозрения и положить конец тому томлению, какое каждый из вас не может не испытывать. Извините меня, если я принужден буду задать некоторым из присутствующих еще несколько вопросов, являющихся формальностью, но без которых я не хотел бы всё же обойтись. Мсье Сорокин, вы оставались в саду, после того, как вернулись из деревни?
– Да, – дрожащим голосом ответил Иван Иванович, казавшийся постаревшим на десять лет за один день, – мне надо было ответить на два деловых письма, и это отняло у меня часа полтора… а потом Сергей Васильевич, я хочу сказать мсье Тарасевич, проснулся и мы стали играть в шахматы.
– И мадам Иванюк (Это была фамилия Марии Семеновны) тоже не выходила из дому? Простите меня, мадам, чистая формальность… долг службы…
– Нет, никто не мог выйти; я работал тут, у стола, и, если бы кто-нибудь воспользовался калиткой, он должен был бы пройти мимо меня; и я бы его, понятно, заметил.
– Благодарю вас. Мсье Тарасевич, – тон Ле Генна стал вдруг холоден и бесповоротен, – я полагаю, чистосердечное признание будет для вас самое лучшее. Даже если вы стерли след пальцев с копья… но я не думаю, чтобы вы успели… а при современном состоянии дактилоскопии отпечаток будет бесспорной уликой. Согласитесь, что при исследовании вашей жизни за последнее время мы найдем психологические данные, против которых вы будете бессильны бороться.
Десяток изумленных, застывших от испуга глаз повернулись к инженеру, вставшему на ноги. Его плотная фигура предстала нам вдруг агрессивной и угрожающей, какой мы ее никогда прежде не видели, и хриплый голос прозвучал страстью, перед лицом которой отступает всё.
– Хорошо. Я не доставлю вам удовольствия выматывать себя двадцатичетырехчасовым допросом и применять ко мне всю вашу грязную систему легальных пыток, – он говорил по-французски совершенно правильно и без труда. – Мои нервы слишком много вынесли за последнее время. Да я и не знаю, хочу ли я еще жить? Да, я ее убил… бесполезно спорить, вы найдете отпечаток на шесте. Я только жалею, что я не убил этого пустоголового хвастуна тоже, – он швырнул Липковскому взгляд, от которого тот задрожал.
– Я был для нее достаточно хорош, когда тратил на нее деньги; ей нравился мой автомобиль, мое радио, театр и рестораны, куда я ее приглашал. И когда я ради нее развелся с женой… совершил преступление перед собственной совестью, перед женщиной, отдавшей мне свои лучшие годы… после надежд и обещаний, когда я готов был говорить с ее отцом… какой-то трус, мелкая дрянь без мозга и без воли, оказывается лучше меня, только потому, что он моложе… да, она сказала мне, что я слишком стар. Она не видела этого прежде? Слишком стар, чтобы быть игрушкой; мужчина в мои годы принимает любовь всерьез. Но если бы я знал, что вы меня поймаете… я бы ни за что не отказал себе в удовольствии тем же шестом проломить голову вот этому молодчику…
Минутная пауза была переполнена словно электрическим током, и даже дышать казалось трудным. Потом Ле Генн сказал, уже почти приветливо, с оттенком грусти:
– Мсье, правосудие взвесит тяжесть вашей вины и степень снисхождения, какой заслуживают испытанные вами переживания, побудившие вас к действиям, столь гибельным и печальным. Позвольте мне два-три технических вопроса. Где вы встретились в последний раз с мадемуазель Сорокиной?
Инженер грузно опустился на прежнее место, на котором соседи, Мансуров и Вернье, испуганно от него отодвинулись. В его интонациях появились обычные вялые нотки, словно буря уступила место штилю.
– С самого моего приезда, с утра, я искал и не находил случая поговорить с Еленой наедине. Для меня было притом неясно, избегает она меня или всё это само так получается. После обеда я сделал вид, что иду спать, а вместо этого перелез через забор за палаткой, перепрыгнул через канаву и отправился в лес. Наверное, вы нашли мои следы в крапиве или в грязи у канавы. Но как было их уничтожить? И притом, тогда я еще не знал, что произойдет. Неожиданно быстро, в лесу, на поляне, где расходятся дорожки, я оказался лицом к лицу с Еленой. Тут-то она мне и сказала… не хочу повторять всего… И она думала, что я это стерплю! – и в голосе инженера опять всплеснулась волна неистовой ярости. – Она повернулась ко мне спиной и хотела уйти. Я задушил бы ее, но мне на глаза попался шест… я вырвал его из земли… мне бросилось в глаза острие – до того я думал, что это будет просто дубина… и пошел за нею… она обернулась… ужас изобразился у нее на лице, и она пыталась меня остановить, что-то сказать… но меня и сам Бог в этот момент не остановил бы… я ударил ее и попал прямо в сердце… она упала на спину на краю дорожки… я бессознательно выдернул копье и бросил в кусты… потом оттащил труп подальше в заросли… В этот момент я услышал на поляне шаги, и взглянув, увидел, что это Рудинский. Он как будто искал вехи и не мог найти. Я испугался, что всё раскроется, и у меня мелькнула безумная мысль наброситься на него сзади и убить, но я понял, что это было бы бессмысленно. Он повернул в противоположную сторону и скрылся из вида. Тогда я водрузил шест на то же самое место и возвратился прежним путем в палатку, а спустя некоторое время вышел оттуда, сделав вид, что только что проснулся, и сел играть в шахматы с Иван Ивановичем.
Когда жандарм увел Тарасевича и доктор ушел домой, Ле Генн предложил мне его проводить. Дорожка, по которой я пришел днем, совершенно по-новому выглядела под лунным светом, вся в таинственных тенях прямых сосен, кроны которых тихо перешептывались под прохладным ветерком.
– Я предчувствую, что вы хотите меня допросить, как я обнаружил преступника? – вздохнул инспектор с притворным смирением. – Пусть будет так. Первым делом, я в основном стрелял наугад. Никаких настоящих доказательств у меня не было. Следов, о которых Тарасевич вспомнил, я не видел, – и не так легко найти следы в траве, – а если бы и нашел, кто бы смог разобраться, когда он их сделал? Никому не запрещено по уголовным законам лазить через забор для прогулки в лесу. У меня было одно: психологическое убеждение, что убийца – он. Откуда – оно взялось? Я им обязан исключительно вашему рассказу о событиях, в котором вы с большой наблюдательностью подметили массу мелких, но очень важных подробностей. Так, вы указали, что инженер проиграл Сорокину три партии подряд, тогда как вообще он играет гораздо лучше, чем тот. Очевидно, он волновался. Но про убийство он не мог еще знать… Тут что-то требовало исследования. Затем, вы упомянули, что он разошелся с женой. Это обычно делается из-за другой женщины, и, когда речь идет о мужчине средних лет, нередко из-за молодой девушки. Тарасевич человек богатый – но почему-то постоянно ездил отдыхать в Вале-Сент-Мари. Он мог бы себе позволить куда более удобный и шикарный лагерь, при наличии автомобиля, даже оставаясь в русском кругу, я полагаю. Из собиравшегося здесь общества, по вашим рассказам, ему никто не мог быть особенно интересен, кроме мадемуазель Елены. Но открыто он за ней не ухаживал… На основе этих данных я построил свою теорию и рискнул на лобовую атаку, как видите, вызвавшую виновного на признание. Что же, – Ле Генн откровенно улыбнулся, – я поддержал честь парижской полиции в провинции: всё следствие заняло не более двух часов. Теперь придется вернуться к моему делу о спиритизме… но оно почти закончено.
Мы попрощались в деревне, на пороге маленького отеля, где остановился Ле Генн, и я вернулся к Сорокину.
Удушливая жара сменилась грозой, и когда через два дня рано утром я возвращался в Париж, ливень хлестал струями в окна вагонов, и лишь смутные контуры деревьев, телеграфных столбов и зданий виднелись через густую пелену воды.
Бернье, внешне сохранивший полное хладнокровие, но время от времени нервно вздрагивавший, уехал еще накануне на рассвете, с первым поездом, а с двенадцатичасовым отретировался и Липковский, посеревший от переживаний, но оставшийся неприятным до самого конца.
Я остался еще на день, стараясь хоть немного успокоить Ивана Ивановича и помочь ему в его заботах. Во всем этом меня поддержал Олег Мансуров, ехавший теперь вместе со мной. Ему тяжело далась потеря, и последовавшее разочарование пришлось, пожалуй, еще горше. На такие натуры, с их искренним идеализмом, разрушение идеала действует хуже, чем смерть или разлука. Но он был еще так молод, что радость жизни и интерес к окружающему уже брали в нем верх над унынием. Мы весь предшествовавший день то и дело затевали разговор о случившемся, и с него несколько раз переходили на темы о политике, – и всё более убеждались, что мы единомышленники, – на книги и искусство, обнаруживая много сходных вкусов, на общих знакомых, которых у нас оказалось немало.
Разговор продолжался в поезде, и, прощаясь на вокзале, мы условились встретиться в ближайшие дни. Приятное чувство, что я, кажется, нашел себе нового друга, сильно смягчало мрачное воспоминание об убийстве в Вилле-Сент-Мари, как газеты, уже продававшиеся в киосках, называли рассказанную выше историю.
Я возвращался домой по широкому бульвару, осыпанному каплями дождя, отражавшими солнце, вспыхивая точно бриллианты. Свежий ветер был полон бодрости и казался пьянящим, как вино, уносящим заботы и печали с собою вдаль, снимая с души ее бремя. Раннее летнее утро – бывает ли более прекрасное время на свете!
– Я ее не увижу еще три месяца, – мелькнула знакомая тоскливая мысль, но какой-то другой голос подсказал: два месяца и двадцать дней… можно считать, два месяца с половиной… только два с половиной месяца, и я опять с нею встречусь! Она не умерла, как Леночка, не потеряна для меня навсегда… может быть, в отеле меня ждет ее письмо?
И я невольно ускорил шаги…